– Откажутся! – вставил профессор Хау.
   – Зависит – что русским платишь, – успокоил его Гутман.
   – Я говорю о евреях: в Израиль – откажутся, не поедут.
   Гутман бросил выразительный взгляд сначала на Сейденмана, который тоже не ел креветок, а потом на Марго, дожёвывавшую уже третью, сейденмановскую, порцию. И оба наперебой стали уверять Бродмана, – Сейденман жестами, а Марго возгласами, – что за неимением выбора евреи поедут куда угодно. Даже в Израиль.
   Потом Гутман опять же выразительно посмотрел на меня, требуя, чтобы поддержал его и я.
   В ответ я звякнул бокалом ”Сухого родника“ о высокий фужер с ”Савиньоном“, принадлежавший Пие. Она кивнула и поднесла его к губам:
   – За вас! Я только пригублю, потому что быстро пьянею.
   – Нет, за вас! И не бойтесь, кстати, пьянеть: бояться надо – когда пьёшь и остаёшься трезвой.
   – Нет-нет, за вас! Но пить я не буду: мне ещё работать. А бояться надо – когда кушаешь и становишься злой: взгляните на Марго.
   Марго, действительно, жевала креветки и злилась на меня за то, что я не поддерживал Гутмана.
   Не поддерживал его и палестинский профессор, который тоже не ел креветок и объявил обиженным тоном, будто русские не пойдут на гутмановскую сделку, ибо обидятся не только палестинцы, но и другие арабы. Которые и без того недовольны тем, что израильтяне размножаются с непозволительной скоростью.
   Гутман перебил палестинца и сказал, что арабам свойственно обижаться. А посему Бродману следует думать прежде всего об израильтянах. Особенно если он надеется стать президентом Всемирного Еврейского Комитета.
   – Это правда? – спросил я Пию.
   – Бродман – единственный кандидат, но многие против: жена – протестантка, а внуки – чёрные.
   – А почему чёрные? – не поверил я.
   – А это у нас случается, когда хотя бы один из родителей негр.
   – А! – сообразил я. – Везде свои обычаи. В России дети рождаются чёрными если их зачинать в темноте.
   Пия хмыкнула, а Гутман осёкся и побагровел.
   – Стерва! – сказала по-русски Марго, после чего Сейденман сконфузился, а Гутман проглотил слюну и продолжил:
   – Я бы хотел продолжить, если мисс Армстронг позволит… Я говорю, что Израиль истекает святой кровью, и ему нужны люди. Не эфиопы, а грамотные и здоровые российские мужики и бабы, готовая продукция. Что же касается Америки, мы тут готовы обойтись без российского товара, тем более, что Москва начинает засылать к нам – на ублажение невзыскательных дам – полуфабрикаты из дикой Грузии. Кстати, о крови – слышали? В Израиле задержали грузинскую банду, которая во время войны украла из склада галлоны замороженной крови. Вот вы, господин Бродман, отдавали тут деньги, покупали у людей последнюю кровь для еврейских воинов, причём, по высокой расценке – и эту святую кровь воруют и продают!
   – Святую кровь не покупают, Джерри! – вставила Пия. – Святую кровь проливают. Это я – как журналистка…
   Гутман не ответил, посмотрел на меня и заключил:
   – Вот, господа, кого выпускает теперь Москва. Мы наивны, а полуфабрикаты знают о нашем простодушии, и вместо Израиля, где их раскусили, они норовят сюда, да ещё – с корабля на бал! Но это другая тема… Мы обсуждаем сейчас неотложное: надо требовать у Москвы настоящий товар и гнать его туда, где в нём нуждаются. Господь Бог любит гармонию!
 

18. Свобода – это роскошь постоянно изменяться

 
   Когда я опомнился, поборов в себе острое желание запустить бутылкой ”Савиньона“ в рыжую голову тучного Гутмана и одновременно отречься от еврейского народа, – то заметил, что все смотрели в мою сторону.
   – Нэдэр, – произнёс Бродман, – хотите высказаться?
   – Меня зовут не так! – взбесился я. – Но буду! – и велел себе говорить медленно. – Я согласен с мистером Гутманом: есть готовая продукция, а есть полуфабрикаты. Особенно очевидно это среди евреев: они – квинтэссенция окружения. Гейне говорил, что еврей либо взмывает к звёздам, либо валится в дерьмо. Как же отличить на вид одного от другого? Господь, действительно, любит гармонию: тех, кому назначено летать, Он уберегает от лишнего веса, а тех, кому барахтаться в дерьме, покрывает рыжей растительностью, чтобы гармонировали с окружением!
   Я сделал паузу и промочил горло ”Сухим родником“:
   – Не согласен же я с мистером Гутманом в другом – в том, чтобы людей называть товаром, а этот товар закупать и куда-то гнать. Этого не сделать хотя бы потому, что большинство товара не желает быть угнанным. Я вот мотался по России и могу сказать, что желающих ехать меньше, чем нежелающих. И слава Богу! А из тех, кто желает, далеко не все думают об Израиле – и тоже слава Богу!
   – То есть как это – «слава Богу»?! – поперхнулся Гутман.
   Я смотрел мимо него в сторону Бродмана, который задал тот же вопрос, но с любопытством.
   – Видите ли, у евреев – особая миссия. Долговечность народа зависит от того, насколько его миссия долговечна. Почти – как с душами в Каббале: Бог, говорят, посылает душу в этот мир, а она мается тут, блуждает из плоти в плоть, страдает, но возвратиться ввысь не может пока не очистится и не выполнит задачу…
   – Гилгул! – объявил профессор Хау.
   – Что? – вздрогнула Пия.
   – Это называется «гилгул».
   – Правильно! – похвалил я профессора. – Человечество состоит из народов, и у каждого – своя миссия. В разное время отдельные народы смотрятся величественно; зависит от обстоятельств: насколько они благоприятствуют задаче народа…
   – А это называется марксизм! – рассмеялся Багли, сидевший подбоченясь.
   – Я хотел сказать то же самое! – заявил Гутман.
   – Подождите – что я вам ещё сообщу, – улыбнулся я. – Евреи, извините, избранный народ, но избраны они для того, чтобы внушать всем идею отсутствия избранности, идею единства: частица – ничто, Бог един, всё вокруг едино и так далее… Не Бог избрал евреев, а они – Его, ибо назвали Единым. Так говорит и Каббала: все души пребывают в единстве, но на земле разлетаются врозь с задачей сомкнуть в единстве то земное, во что они тут воплощаются…
   – Мусульмане говорят то же самое! – обрадовался друг усопшего шаха.
   – Правильно, но настоящее пророчество – в действии: евреи отличаются тем, что живут среди всех народов и в каждом выявляют то, что объединяет всех. Даже если объединяют их только пороки.
   – Надо жить как все! – отрезал Гутман.
   – «Как все» у них не получится: всякий раз, когда пытались, выходил конфуз. Как все вы знаете, в своё время, когда у всех были цари, правившие кулаком, а у евреев судьи, правившие суждением, в Израиле поднялся бунт: хотим как все, давай царей! И был пророк, который предупреждал, что подражание миру окажется плачевным: «Взвоете под игом царя вашего!» Так и случилось!
   – Пророка звали Самуил! – объявил профессор Хау.
   – Это знают все, профессор! – возмутился Гутман и повернулся ко мне. – Что же советуете делать?
   – А ничего! – ответил я. – Не надо никого поднимать и гнать в Израиль. Пусть живут где живут, везде.
   – А что делать с Израилем? В расход?!
   – Не дай Бог! Евреи только в целом – не «как все», но если взять их отдельно, то среди них есть такие, кто живёт «как все» и такие, кто – «как всегда», не «как все», хотя они и не догадываются об этом: живут как умеют. Кому нравится «как все» – едут в Израиль, но нельзя же заставлять жить так!
   – Чем вам не угодил Израиль? – взорвался Гутман и обернулся к Марго, теребившую его за рукав. – Что ты хочешь, Марго?
   – Я хочу сказать! – сказала Марго и заволновалась. – Этот грузин – провокатор и антисемит! – и шея её покрылась красными пятнами. – У него задание, я знаю грузин. Они все антисемиты… Не любят даже абхазов… А у абхазов – свои горы и цитрусы…
   Гости сконфузились. Даже Гутман.
   – Знаешь, Марго, – сказал Сейденман по-русски и поправил на голове ермолку, – об этом судить не нам…
   Возникла пауза, во время которой я повторил про себя свои слова и обнаружил в них смысл. Не понял только соответствует ли этот смысл моим убеждениям. Успокоил себя зато тем, что если даже сказал сейчас правду, а эта правда не соответствует моим убеждениям, – всё равно беспокоиться незачем, ибо что же ещё есть свобода как не роскошь постоянно изменяться?
   Потом я почувствовал как у меня взмокли подмышки – свидетельство эротической природы творческого процесса. Запах подмышечного пота, феромон, обладает, говорят, эрогенной силой, и каждый раз, когда я сочиняю, подмышки у меня влажнеют. Это ввергает меня в смущение и уберегает от перечитывания написанного. Не только человек, но и книги рождаются в сраме, заключил я и решил это потом записать.
   – Пия, – произнёс я с опаской, – что это за запах, чуете?
   Она принюхалась и кивнула головой:
   – Кокосовый пирог! – и, обернувшись к слуге с подносом, мотнула головой. – Я на диете.
   – Я тоже! – выпалил я из солидарности и пожалел.
   – Вам худеть некуда, – сказала Пия.
   – Спасибо, но я не ем пирожного, – соврал я. – Пирожные сгубили больше евреев, чем антисемиты.
   – Да? Отдайте тогда мою порцию этой даме! – указала она слуге на Марго.
   – Мою тоже! – добавил я из солидарности и не пожалел. – Кстати, Пия, вам ведь тоже худеть некуда.
   – Правильно: я уже целый месяц на диете.
   – Зачем? И сколько потеряли?
   – Ровно столько же. Месяц.
   Я рассмеялся. Рассмеялись все. Подняв голову, я понял, что интеллектуалы хохотали над Марго: слуга опустил перед ней тарелку с тремя пирожными. Марго метнула на нас бешеный взгляд, а Сейденман опять сконфузился. Обстановку разрядил Бродман:
   – Мисс Армстронг, я вот подумал: а что если наш гость повторит свои слова перед вашей телекамерой?
   – Когда? – спросила Пия.
   – Хоть сегодня… Через час.
   – Да? – обрадовалась она и повернулась ко мне. – Выступите?
   – По телевизору? – испугался я. – О чём?
   – О том же, что говорили нам, – ответил Бродман.
   Отыгрывая время для раздумий, я решил отшутиться:
   – И опять без гонорара?
   – Тысяча долларов! – предложил Бродман.
   Воцарилась тишина.
   – Не сегодня, – произнёс я решительно. – Акцент!
   – Полторы! – и Бродман вытащил чековую книжку.
   Сейденман опять сконфузился. Пия сжала мне локоть и – пока Бродман выписывал чек – шепнула на ухо:
   – Берите! Вы ему понравились.
   В ответ я склонился к её надушенной заушине:
   – А какое он имеет отношение к вашей программе?
   – Он её содержит.
   Через два часа, когда я вышел из здания телестудии с неотмытым гримом на скулах и с бродмановским чеком в кармане, на меня навалилась усталость. К тому же, сверху, из недозастроенного неба, из узких проёмов между небоскрёбами, процеживался вечер. Это меня огорчило. Я был категорически против того, чтобы день закончился. Огорчало и то, что никто из прохожих меня не узнавал.
   Я вошёл в телефонную будку и, прочитав правила, ужаснулся цене за звонок. Потом вспомнил о чеке, снял трубку и позвонил домой.
   Жена и дочь уже спали.
   Я спросил брата смотрел ли он программу новостей с Пией Армстронг.
   Он не понял вопроса и заявил мне хмельным голосом, что я, должно быть, выпил.
   Хорошая идея, подумал я, повесил трубку и зашёл в ближайший бар. Цены ужаснули меня, но, вдохновлённый первым заработком, я заказал рюмку водки и посмотрел на часы. Через тридцать минут мне надлежало вернуться к студии и встретиться с Пией.
   Я живу в Америке, сообщил я себе, но не нашёл этому никакого продолжения.
   – За нашу страну! – извинился я перед барменом.
   Бармен разрешил:
   – Такой страны больше нету! – согласился он и плеснул мне ”Столичную“. – Даже здесь нету…
 

19. Хрен с Мессией, пусть себе приходит

 
   Пия оказалась несчастливым человеком.
   Об этом она объявила в Сентрал Парк по пути из телестудии домой, куда вела меня знакомить с мужем Чаком и с сыном. Меня раздирает двойственное к себе отношение, сказала она. Унаследовав от мамы всё, – внешность, повадки, голос и манеру речи, – от папы мне досталось только презрение к маме.
   Что же касается мужа, то он – хотя и крупный инвестор – после двухлетнего перерыва снова охладел к женщинам и спит с такими же, как сам, удачливыми инвесторами.
   Смутившись, я оглянулся по сторонам в поисках иной темы и увидел на тропинке прислушивавшегося к нам зайца.
   – Это заяц! – воскликнул я, но Пия не удивилась, и я продолжил. – Что, впрочем, понятно… Потому что это парк…
   – В этом парке водятся не зайцы, а белки, – сказала она. – А заяц сбежал из зелёной таверны…
   – Зелёной? – переспросил я.
   – Ресторан тут такой – ”Зелёная таверна“: лучшее в городе рагу из зайцев! Не слышите запаха?
   Я потянул носом воздух и снова услышал запах сирени.
   – Ингрид Бергман ходила только в ”Зелёную таверну“, – сообщила Пия. – И кушала только это рагу. И твердила, что если кушать его, то никогда не умрёшь. По крайней мере – пока не надоешь ближним.
   – Но она ведь это… Всё равно!
   – От рака. Она была моя мать.
   – Да? Я как раз подумал, что вы похожи на неё, – сказал я, пытаясь не думать о зайцах в желудке легендарной актрисы. Тем более – покойной.
   – Лицом – да, я похожа на неё. Но у меня ноги… Две гадюки с апельсинами!
   – Неправда! – испугался я, но, не заметив вокруг ничего необычного, передразнил её. – «С апельсинами»!
   – Ну, с яйцами! – засмеялась она. – Со страусовыми!
   Я ужаснулся. И снова стал озираться.
   – Смотрите, лошадь! – и кивнул в сторону выскочившего из-за рощи пятнистого рысака, запряженного в белую колесницу. В ней – под красным козырьком – сидели вразвалку два жирных африканца в жёлто-синих робах и с чёрными тюрбанами на выбритых черепах.
   – Да, – подтвердила Пия, – это прогулочный фаэтон для романтиков. Я вас как-нибудь прокачу.
   – Нодар! – услышал я вдруг мужской голос, но не нашёл его. – Сюда, сюда, в колесницу!
   Присмотревшись к колеснице, я разглядел на облучке крохотную фигурку мужчины по прозвищу Клоп, которого в последний раз видел пятнадцать лет назад в Петхаине.
   – Это Соломон! – воскликнул я и в возбуждении схватил Пию за локоть. – Соломон Бомба!
   – Да, клянусь мамой, я и есть Соломон Бомба! – подпрыгнул Клоп и придержал рысака. Рот у Соломона был забит золотыми коронками. – Узнал меня всё-таки! Клянусь детьми, это я и есть, Соломон Бомба!
   – Соломон! – повторил я в радостном смятении и подступил к фыркнувшей лошади. – Как ты живёшь, Соломон?
   – Я прекрасно живу: лошадь, воздух, Нью-Йорк… У меня есть ещё одна! Я имею в виду лошадь… Болеет сейчас, но хорошая! Даже лучше этой, хотя лесбиянка! Но это здесь модно! А ты давно? – кричал Соломон, свешиваясь с облучка и слепя меня золотой улыбкой.
   – Нет! – прокричал и я. – Сегодня.
   – Слушай, это здорово, что ты тоже приехал! Клянусь детьми, это очень здорово! Здесь хорошо, это Америка… А кто это с тобой, жена?
   – Не моя, нет, это Пия! Она тоже живёт в Америке!
   – Я её прокачу в любое время бесплатно! Пусть только напомнит, что знает тебя. А хотите прокачу прямо сейчас, а? Это просто заирцы! Я их сейчас высажу…
   – Нет, Соломон, ещё успеем! Езжай себе с миром! Скажи только: когда же придёт Мессия?
   Соломон громко рассмеялся:
   – Всё ещё помнишь, да? В Талмуде сказано так: Хрен с Мессией, пусть себе приходит, но видеть его не желайте… Понимаешь? – и тряхнув поводьями, Соломон рванулся вперёд, отчего тюрбаны на заирцах дрогнули и завалились за сиденье из белой кожи.
   – Это Соломон Бомба! – повторил я Пие, сплёвывая с губ красную пыль из-под колёс умчавшейся колесницы.
   – А что вы сказали ему обо мне?
   – Ничего. Он спросил – не вы ли моя жена?
   – Нет, не я! – вспомнила Пия. – А что, у вас есть жена?
   – Конечно, есть! – признался я.
   – А почему вы всё время молчали? – спросила она.
   – Когда это «всё время»?! А во-вторых, это ни при чём.
   – Как же ни при чём? – вырвалось у неё. – Хотя… Вы правы: ни при чём… Расскажите лучше об этом Соломоне.
 

20. Мессия придёт когда скурвятся абсолютно все

 
   Рассказал я обстоятельно, поскольку Пия спросила о нём в поисках посторонней темы.
   В Петхаин Соломон приехал с абхазских гор, где после смерти родителей оказался единственным евреем. И где за тёмный цвет и крохотный объём его прозвали Клопом. Поселился в нашем дворе, в подвальной комнате с окнами на уровне земли.
   Я завидовал ему. Он родился раньше меня, жил один и был сиротой. Петхаинцы жаловали его, но относились к нему с улыбкой. Не столько даже потому, что он напоминал клопа, сколько потому, что притворялся, будто не понимал того. Божился, например, что в школьные годы был капитаном самой сборной баскетбольной команды высокогорной Абхазии, а потом – самым неутомимым любовником на гудаутском пляже. Куда для встреч с заезжими блондинками спускался летом с гор и нанимался спасателем.
   Причём, по его рассказам, блондинки домогались его из признательности за то, что он то и дело вытаскивал их, бездыханных, из смертельных водоворотов и возвращал к жизни посредством «контактного перегона в уста посиневших купальщиц высокогорного воздуха из своего организма».
   Прибыв в Тбилиси, Соломон поступил в техникум, который не закончил, ибо признавал лишь общие знания.
   Потом влюбился в ассирийку, с которой не добился свидания.
   Потом попросился в партию, в чём ему отказали за неимением комсомольского опыта.
   Потом определился на фабрику музыкально-клавишных инструментов, откуда его погнали по необъявленной причине.
   Потом год перебивался заработками при нашей синагоге и армянской церкви.
   Потом неожиданно уехал в Москву – в иешибот при Центральной синагоге. Учился долго, но в Москве я встретил его только раз – в универмаге, где он покупал ящик дефицитного одеколона. Держался степенно: в чёрной фетровой шляпе, в чёрном костюме с жилетом и с чёрною же бородкой, Клоп старался походить на пророка, который что-то всё время в уме умножает. Не прибавляет, а именно умножает.
   Заметив меня, он придал лицу задумчивое выражение и сообщил, что нас ждут большие перемены, и, как сказано в Талмуде, «перед пришествием Мессии дерзость увеличится и всё вздорожает». Тотчас же Клоп, как подобает пророкам, то есть безо всякой связи с этим тревожным сообщением, доверил мне торжественную новость: учёба, слава Господу, завершена, и он возвращается в Петхаин с лицензией на заклание птицы, обрезание младенцев и чтение субботних проповедей.
   Когда через полгода я возвратился домой на побывку, Клоп – его уже величали Соломоном, причём, некоторые в знак уважения произносили два «л», «Солломон» – жил всё в той же подвальной комнате. Но она кишела теперь людьми, толпившимися не среди пустых стен, а между роскошными предметами румынского спального гарнитура ручной работы «Людовик 14-й».
   На широкой кровати с резными ангелами в изголовье восседали всегда – как часть гарнитура – жена Соломона, ассирийка, и трое детей. Все девочки. А на стульях с гнутыми ножками из орехового дерева, на тумбах, расписанных золотой вязью, на персидском ковре со сценами из венецианской жизни эпохи кватроченто, на подоконнике, усыпанном декоративными подушками, – всюду сидели и стояли клиенты, с которыми Клоп обговаривал сроки и условия всяких услуг: поминальные молитвы на кладбище, составление брачных кетуб, освящение новых квартир и – чаще всего – ритуальные обрезания.
   Соломон превратился в «Мудреца», которого даже светофоры в Петхаине приветствовали всегда зелёным светом.
   Мало кто сомневался, что после смерти раввина Химануэла возглавит общину именно Клоп, несмотря на то, что был женат на ассирийке. Старики, правда, роптали. Их раздражала не ассирийка, а молва, согласно которой Соломон был «архипиздритом», хотя зарился только на собственную жену.
   По рассказам соседских подростков, Соломон уходил вечерами на бесконечные поминальные или праздничные ужины, где умышленно произносил неясные речи. Возвращаясь же домой за полночь сильно поддавший, он будил жену резкими возгласами, вытаскивал её из постели, перегибал вперёд на широком подоконнике и драконил до умопомрачения. Ассирийка молила пощадить детей, которые просыпались от его неприличных выкриков, и соседей, которых она будила сама своими любовными стенаниями на подоконнике.
   Наутро Клоп ничего не помнил и, благочинно улыбаясь, направлялся в синагогу, поскрипывая кирзовыми ботинками и увенчанный соломенной шляпой.
   Я разговорился с ним тогда только раз. Поздравил с успехом и спросил – когда же, наконец, заявится Мессия.
   По поводу успеха он сказал мне, что нет ничего легче, потому что успех определяется мнением людей, а люди глупее, чем принято думать. Отвечая же на вопрос о Мессии, он сослался на Талмуд: Мессия придёт когда скурвятся абсолютно все. Что, мол, произойдёт в наступающем году.
   В следующий раз я вернулся в Петхаин в наступившем году.
   Квартира Соломона пустовала, и мне рассказали странную историю.
   Один из священников в армянской церкви влюбился во внучку раввина Химануэла и, добиваясь её руки, решил обратиться в еврейскую веру, для чего, по требованию раввина, согласился подвергнуться обрезанию. Обрезать священника сам раввин не взялся: опасался, что слабое зрение помешает ему отсечь ровно столько плоти, сколько необходимо, не более, а слабые лёгкие – отсосать губами, как требует ритуал, ровно столько дурной крови, сколько достаточно, не менее.
   Дело стало за Соломоном.
   После долгих отнекиваний – священник, мол, вымахал вон какой дылда! – Клоп поддался уговорам общины.
   Сперва он, правда, попытался отговорить армянина от лишения себя крайней плоти на том основании, что вместе с нею придётся потерять огромное количество нервных окончаний. Без коих, мол, любовная радость притупляется. Священник не желал его и слушать. Без внучки Химануэла, объявил он, любовная радость для него невозможна, пусть даже Господь напичкал бы ему в отвергаемый им клочок плоти трижды больше нервных окончаний.
   Вдобавок он удивил Соломона незнакомой тому цитатой из Талмуда: Обрезание есть, дескать, символическое удаление от сердца грязи, которая мешает человеку любить Бога всею душой.
   Соломон напомнил священнику, что грязь будет удалена не от сердца, но тот не сдавался.
   И тогда Бомба напился и обрезал.
   Обрезал, увы, небрежно.
   Впрочем, быть может, обрезал как раз аккуратно, но обработал рану без должной тщательности. Со священником случился сепсис – и спасти его не удалось.
   Соломоном занялась прокуратура. В ходе следствия выяснилось, что московский иешибот никогда не выдавал ему лицензии на обрезание. Больше того: уже через полгода учёбы Соломона, оказывается, погнали за принципиальную неспособность к усвоению талмудического знания.
   Умиравший от горя и позора Химануэл отлучил его от синагоги и предал анафеме. Соломон, кстати, настаивал, что в трагедии виноват сам священник. Как только началась операция, и Бомба прикоснулся к крайней плоти армянина смоченной спиртом ваткой – тот страшно возбудился. И тем самым смешал Соломону мысли.
   Все вокруг снова стали звать его Клопом.
   Он предложил жене уехать в Израиль, но эта идея её ужаснула.
   Столь же решительно реагировала она и тогда, когда он размечтался о совместном самоубийстве.
   В конце концов, Клоп обещал ей креститься, уехать вместе с детьми в Армению и пристать там к ассирийской колонии. Так он и сделал, продав румынскую мебель и всё, что нажил за лучшие годы.
   В Армении Клоп стал работать спасателем на озере, где никто не тонул за исключением безответно любивших самоутопленников. За четыре месяца, которые он провёл у озера, все армяне влюблялись обоюдно и на себя не покушались. Только на азербайджанцев из Карабаха. Да и то в мечтах.
   С наступлением зимы, когда вода в озере замёрзла, Клоп вернулся в Тбилиси, а деньги от продажи нажитого после Москвы имущества, спустил на зубные коронки из золота высочайшей пробы. Хотя зубы у него были здоровые, процедура их золочения заняла одиннадцать дней, в течение которых он жил у тёти своей жены. На двенадцатый объявил родственнице, что отправляется в турецкую баню, а оттуда – домой, к жене и детям.
   В баню он действительно заявился. Тёрщики рассказывали, что да, какой-то крохотный еврей с чёрной бородой сорил недавно деньгами – нежился полдня под одеялом из мыльной пены и требовал виноградную водку, а потом, в передней, обмотанный простынями, вызвал брадобрея, велел обрить ему голову и опрыскать её одеколоном «Белая сирень».
   Надышавшись этим ароматом, из бани он поехал, между тем, не к жене с детьми. А в Америку.
 

21. В умных вещах нету никакой радости

 
   – Я вот подумала, – сказала Пия, – что люди вообще рассказывают всё меньше историй, и это неправильно.
   – Я не понял, – признался я.
   – Ну, я говорю, что люди всё время обсуждают идеи и теории, а это неправильно. Вот вы, например, рассказали про этого Бомбу – и мне стало гораздо лучше, чем когда, извините, говорили у Бродмана умные вещи. В умных вещах нету никакой радости…
   Я опять не понял.
   – Я просто хочу сказать, – помялась Пия, – что если бы люди меньше рассуждали и больше рассказывали, они были бы добрее… Этот ваш Бомба, он же, наверное, так и живёт – рассказывает, а не рассуждает, понимаете? Надо больше об отдельных людях.
   Теперь уже я сделал вид, будто понимаю:
   – Если б я говорил у Бродмана про Бомбу, а не про многих людей, у меня было бы на полторы тысячи меньше.