Я тотчас согласилась с превеликим удовольствием. Фредерик поспешно направился к двери и на пороге оглянулся, словно желая удостовериться, что я не исчезла, только он повернулся ко мне спиной. Белла, пряча улыбку, последовала за ним.
   Едва они вышли за дверь, у меня вдруг возникло странное чувство нереальности — в точности такое, какое испытываешь во сне за миг до пробуждения, когда внезапно осознаешь, что ты спишь и видишь сон. И настолько оно было отчетливым, что я затаила дыхание в ожидании, что вот сейчас комната бесследно растает и я проснусь в своей постели на Гришем-Ярд или же — даст Бог — в своей комнате в коттедже, где тетя и матушка тихо разговаривают в дальнем конце коридора.
   Закопченные стены не растаяли, бледный свет за окном не померк, угли в камине продолжали тихо потрескивать и дымиться. И все же мое восприятие изменилось столь сильно, словно я и в самом деле проснулась от этого шума удаляющихся шагов. Я дышала полной грудью и больше не испытывала ощущения, будто проглотила кусок ледяного свинца. Воодушевленная очевидной верой Фредерика в правдивость всех моих слов, я прониклась убеждением, что с телеграммой и впрямь вышла какая-то ошибка. Я никогда прежде не оставалась наедине с молодым человеком, да еще таким приятным. Трудно представить, подумалось мне, более разные условия воспитания, чем были у нас с ним, но тем не менее наша беседа протекала совершенно непринужденно. Я не могла не чувствовать, что мы с ним родственные души и нас тянет друг к другу. Он держался так открыто, говорил так искренне — и, конечно же, краснел столь часто не от одного лишь профессионального волнения за пациента…
   Вся встрепенувшись, я вдруг осознала, что почти забыла: я же нахожусь в сумасшедшем доме и жду не только Фредерика, но и возвращения доктора Стрейкера из Лондона. Мысль о докторе Стрейкере подействовала на меня как ушат холодной воды. Почему же все-таки, даже до телеграммы, он столь решительно отказывался поверить, что я Джорджина Феррарс?
   Сегодня суббота, подумала я. Доктор Стрейкер обещал вернуться в понедельник. Нет никаких оснований сомневаться, что он меня отпустит, — Фредерик, во всяком случае, считает своего наставника умнейшим и добрейшим человеком на свете… Но все же, если допустить, что на Гришем-Ярд вышло какое-то недоразумение…
   Фредерик — наследник поместья и наверняка имеет здесь влияние. Когда он вернется, я скажу, что желаю уехать немедленно, и попрошу взаймы на обратную дорогу — что даст мне повод написать ему из дома. Разумеется, он может отказать, но ведь хуже, чем есть, мне от этого не станет. Возможно даже, он вызовется сопроводить меня до Лондона.
   С этой приятной мыслью я наклонилась вперед и поворошила угли, наслаждаясь теплом от камина и думая о том, какими нелепыми показались бы Фредерику мои подозрения насчет наследственного безумия. Ближе всего к тяжелой меланхолии я подошла, надо полагать, в первом приступе горя по смерти матушки, но тогдашних своих чувств я в точности не помнила — в памяти сохранилось лишь видение себя самой, рыдающей навзрыд, и бесслезного потрясенного лица тетушки, что сидела рядом со мной на кровати и неловко похлопывала меня по плечу; но подлинное ли это воспоминание, если умственным взором я видела нас двоих откуда-то сверху, словно из-под потолка?
   Еще я помнила время, которое, за неимением лучшего определения, называла для себя «периодом отчужденности». Наступило оно настолько постепенно, что я осознала происшедшие во мне перемены только осенью, несколько месяцев спустя после нашего с тетушкой разговора про Неттлфорд, вызвавшего у нее эмоциональную вспышку. Мне представлялось, будто между мной и миром выросла прозрачная стена или будто я гляжу на мир в перевернутый бинокль — с той лишь разницей, что не окружающие меня люди стали вдруг крошечными, а сердце мое бесконечно отдалилось от них. И часто тогда на ум мне приходили слова: «Вы — соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою?»
   Я не была — по крайней мере, не осознавала себя — несчастной, просто сделалась безучастной ко всему окружающему. Спроси меня кто-нибудь, я бы заверила, что люблю тетушку ничуть не меньше, чем раньше, но теперь при виде ее ничто не шевелилось в моей душе. Казалось, я утратила всякую способность чувствовать. Я видела, что тетя Вайда беспокоится за меня, но не хотела причинять ей боль, а вдобавок ощущала своего рода внутренний запрет на подобные признания. На протяжении всей той зимы я упорно уверяла, что со мной все в порядке, и даже не замечала, что сердце мое постепенно пробуждается, покуда в один прекрасный день в начале следующей весны не осознала вдруг, что вновь стала собой прежней.
   Именно тогда, на мой шестнадцатый день рождения, тетя Вайда подарила мне бювар и записную книжку в съемной обложке из такой же голубой кожи.
   — Думаю, тебе следует вести дневник. Сама никогда не имела такой привычки. О чем часто жалела. Постарайся писать что-нибудь каждый день.
   Я подумала, не вызывает ли она меня на разговор про мое отчужденное состояние, но странный внутренний запрет опять заставил меня промолчать, и в порядке компенсации я в тот же самый вечер начала вести дневник. Я никогда ни с кем не переписывалась, если не считать обязательных писем к дяде Джозайе, и процесс изложения своих сокровенных мыслей на бумаге показался мне довольно мучительным, но чрезвычайно интересным. Раньше я редко запоминала свои сны, но чем усерднее я их записывала, тем ярче они становились и чаще меня посещали. Один сон, в частности, повторялся раз за разом: в нем я ходила из комнаты в комнату, разыскивая матушку. В доме больше никого не было, и эхо моих шагов казалось неестественно громким. В начале сна я всегда находилась на первом этаже и по прошествии времени вдруг замечала, обмирая от дурного предчувствия, что все вокруг покрыто слоем тонкой белой пыли. Иногда у меня мелькала мысль: «Но ведь мама давно умерла!» — но всякий раз уже в следующий миг я осознавала, что дело происходит во сне. В одном таком сне я продолжала подниматься по лестнице, и с каждой ступенькой слой пыли становился все толще, а под конец она поднялась в воздух огромным удушливым облаком — и я проснулась с криком ужаса.
 
   Один из углей громко треснул и выбросил сноп искр. Мой бювар и брошь! «Мы здесь все девушки честные», — вспомнила я, вновь холодея от страха. По словам доктора Стрейкера, я (или Люси Эштон) в качестве адреса проживания назвала отель «Ройял» в Плимуте. А вдруг я оставила бювар с брошью там? Возможно, сейчас, когда я немного успокоилась, мне удастся вспомнить хоть какие-нибудь события последних недель. Я сосредоточилась изо всех сил, но в памяти по-прежнему ничего не всплывало, кроме смутной мешанины серых осенних дней в дядиной лавке, а потом — без всякого ощутимого промежутка времени — моего пробуждения в лазарете.
   В коридоре послышались быстрые шаги, и мгновение спустя в дверях возник Фредерик, слегка запыхавшийся:
   — Мисс Феррарс, прошу прощения за долгое отсутствие. Сейчас Белла принесет нам еще закуски.
   Для меня время пролетело незаметно, но я с удивлением поняла, что опять проголодалась.
   — Я бы вас не оставил, — пояснил он, усаживаясь в кресло, — но мне нужно было отвезти документы в Лискерд, к лондонскому поезду.
   — Надо ли понимать, что сегодня поездов больше не будет?
   — Точно так… Но почему вы спрашиваете, мисс Феррарс?
   — Потому что… вы не подскажете, какова стоимость проезда до Лондона?
   — Две гинеи за билет первого класса.
   Сердце у меня забилось учащенно и во рту пересохло, но я все же решилась изложить свою просьбу:
   — Мистер Мордаунт, вы наверняка имеете здесь влияние. Безусловно, вы понимаете, что мне необходимо поскорее увидеться с дядей. Я твердо знаю, что с телеграммой вышла ошибка, и не хочу дожидаться доктора Стрейкера. Я желаю уехать первым утренним поездом, и, если вы ссудите мне денег на билет, я возвращу вам долг сразу же по прибытии домой.
   — Мисс Феррарс, вы здесь не узница, и никто не станет вас насильно удерживать. Но я все же настоятельнейше прошу вас дождаться доктора Стрейкера. Не забывайте, вы перенесли тяжелый припадок, и еще остался вопрос, почему вы назвались Люси Эштон и что произошло с вами в течение последних недель, выпавших из вашей памяти. Если вы покинете лечебницу прежде, чем эти загадки разрешатся, у вас может случиться рецидив. Я вот спрашиваю себя, не инстинкт ли исцеления привел вас к нам: ведь доктор Стрейкер крупнейший специалист по расстройствам личности. Я не утверждаю, что вы страдаете подобным расстройством, но если вдруг страдаете, лучшего врача вам не найти.
   — Вы можете гарантировать, что в случае, если я дождусь доктора Стрейкера, он позволит мне уехать, когда я захочу?
   — Даю слово, мисс Феррарс. Вы добровольная пациентка, и вам единственно потребуется за сутки уведомить о своем решении в письменном виде. Впрочем, поскольку вы находитесь здесь на положении гостьи, даже в этом не будет необходимости.
   — Но…
   Я собиралась сказать, что доктор Стрейкер дважды отказал мне в разрешении покинуть клинику, но потом сообразила, что Фредерик может и не знать этого.
   — Видите ли… доктор Стрейкер решительно склонен считать, что я не Джорджина Феррарс.
   — Вы должны понимать, мисс Феррарс: он часто имеет дело с пациентами, которые принимают за истину свои… гм… болезненные заблуждения. Я не говорю, что вы заблуждаетесь подобным образом, хочу лишь сказать, что он обязан рассматривать такую вероятность. Ей-богу, мисс Феррарс, вам нечего бояться. Я бы без колебаний доверил ему свою жизнь.
   Фредерик раскинул руки в заверительном жесте. Кисти у него были очень выразительные, с длинными гибкими пальцами, и любое движение своих эмоций он сопровождал безотчетной жестикуляцией. Время от времени он спохватывался и крепко сцеплял руки на коленях, но потом опять забывался, руки его расцеплялись и опять начинали «разговаривать». Меня подмывало попросить Фредерика, чтобы он не сдерживался из-за меня и дал волю своим рукам, но подобная просьба прозвучала бы фамильярно и даже двусмысленно.
   — Так, значит, у вас нет представления, почему вы назвались мисс Эштон? — после паузы спросил он.
   — Ни малейшего. Сколько я ни ломала голову, все без толку… А у вас, мистер Мордаунт, есть какие-нибудь предположения относительного того, что со мной могло стрястись? Как я могла утратить всякую память о последних полутора месяцах, сохранив при этом ясные воспоминания обо всем, что было раньше?
   — Ну… — нерешительно начал он. — Случается, после тяжелого душевного потрясения человек напрочь забывает о событии, его вызвавшем. Это своего рода защитная реакция ума — так короста нарастает на ране и не сходит, покуда рана не заживет. Но в вашем случае, скорее всего, причиной потери памяти стал приключившийся с вами обморочный приступ, как наверняка сообщил вам доктор Стрейкер. В самом деле, мисс Феррарс, вам очень повезло, что вы остались живы: в прошлом году двое наших пациентов умерли от такого же припадка… — Он испуганно осекся. — Ох, прошу прощения, мисс Феррарс, мне не следовало этого говорить. Доктор Стрейкер был бы крайне мной недоволен. Вы быстро идете на поправку, вот что важно. Нам же надо понять прежде всего, что привело вас сюда. По всей вероятности, доктор Стрейкер уже повидался с вашим дядей и успокоил его на ваш счет, а возможно даже, разрешил загадку вашего появления здесь. Зачем рисковать, пускаясь в долгое, холодное, утомительное путешествие, пока вы не оправились полностью? Здесь вам ничего не грозит, честное слово, и я буду счастлив вплоть до возвращения Стрейкера составлять вам компанию при каждой возможности — если вы не против, разумеется.
   Доводы звучали резонно, и перспектива провести еще один день или даже два в обществе Фредерика казалась заманчивой. Однако тихий, настойчивый внутренний голос убеждал меня не давать слабины.
   — Если же вы твердо положили покинуть клинику, — продолжал мистер Мордаунт, — есть ли у вас в здешних краях кто-нибудь — близкий друг, родственник, — у кого вы могли бы остановиться?
   — У меня нет никого, кроме дядюшки. Я одна на всем белом свете. — Последние слова отозвались эхом в моем уме, словно я совсем недавно где-то их слышала.
   Мне пришло в голову, что нет необходимости уезжать следующим же поездом; я могу задержаться здесь до завтрашнего вечера или даже сесть на утренний поезд в понедельник.
   — Мне хотелось бы подумать, — наконец сказала я, — и дать окончательный ответ утром.
   — Конечно, мисс Феррарс, я весь к вашим услугам.
   Наш разговор прервало появление Беллы, принесшей чай с плотной закуской из сандвичей, пшеничных лепешек и кекса. И опять меня поразила мысль о неуместности чаепития в сумасшедшем доме, да так сильно, что я едва не рассмеялась в голос. Еще я осознала, что проголодалась пуще прежнего, и несколько минут мы ели в молчании, украдкой поглядывая друг на друга.
   — Мисс Феррарс, — неожиданно сказал Фредерик, — раз вы попросили у меня взаймы на дорогу, надо ли полагать, что у вас нет при себе денег?
   — Ни пенса. Однако чемодан, с которым я прибыла, не мой. И одежда в нем не моя, хотя все вещи в точности такие, какие я сама купила бы, снаряжаясь в поездку. Но зачем бы мне это делать, если у меня уже есть прекрасный гардероб?
   — Действительно, странно… очень странно. Наводит даже на предположение… Но ведь у вас должны были быть деньги, чтобы сюда добраться.
   — У меня возникла ровно такая же мысль. Белла говорит, я дала ей шестипенсовик сразу по прибытии, но она не видела среди вещей кошелька, когда распаковывала мой… тот чемодан. И меня беспокоит отсутствие еще двух предметов, без которых я никогда не отправилась бы в поездку: бювара и драгоценной броши, моей единственной памяти о матушке.
   Я подробно описала оба предмета и спросила, не доставала ли я бювар из чемодана, когда мистер Мордаунт принимал меня в клинику.
   — Нет, вы ничего при мне не доставали. В честности Беллы я нисколько не сомневаюсь, и мы стараемся набирать персонал из людей, достойных доверия, но всегда остается вероятность… Ваша комната находится этажом ниже, на противоположной стороне здания. Я начну с…
   — Мистер Мордаунт, я никого не обвиняю в воровстве. Просто беспокоюсь, уж не забыла ли я бювар с брошью, например, в плимутском отеле, который указала в качестве своего адреса… по неизвестной пока причине.
   — Да, понимаю. О своем пребывании там вы ничего не помните, разумеется, но сам факт, что вы остановились одна в гостинице, наводит на предположение, что путешествовать для вас обычное дело, — так ли это?
   — Я не сказала бы, что такое уж обычное, но, действительно, мы с тетушкой совершили несколько путешествий после… — я чуть не сказала «после периода отчужденности», но вовремя спохватилась, — после моего шестнадцатилетия. Она сказала, что мне пора немного посмотреть мир. Тетушка заставляла меня покупать билеты на железнодорожной станции, заблаговременно заказывать номера в гостиницах и улаживать необходимые формальности по прибытии. Она была исполнена решимости вырастить из меня самостоятельную, независимую женщину.
   — А куда вы ездили? За границу?
   — Нет. Мы дважды посещали Шотландию, потом Йоркшир и Кент…
   — А Плимут?
   — Нет, там мы ни разу не были… то есть насколько я помню.
   «И ни разу не были в Неттлфорде», — пронеслось у меня в голове. Я неоднократно пыталась уговорить тетю Вайду: мол, больше всего на свете мне хочется увидеть место, где я родилась. Но в ответ всегда сыпался град возражений: нечего нам там делать, бывшего вашего дома мы все равно не найдем, его наверняка давно снесли; пейзажи в тех краях такие же, как на острове Уайт, только гораздо менее живописные, — и все в подобном духе. В конце концов я от нее отстала, памятуя, как сильно она расстроилась при упоминании о Неттлфорде во время нашего разговора у маяка и как прокричала тогда в великом волнении: «Ты была ее радостью, ее счастьем. Знай это — и не задавай больше никаких вопросов!»
   Подняв взгляд от огня, я увидела, что Фредерик пристально наблюдает за мной. Когда наши глаза встретились, он залился краской, и мы закончили чаепитие в неловком молчании. На меня вдруг навалилась страшная усталость. Через несколько минут он отметил мое утомленное состояние и откланялся, пообещав вернуться утром.
 
   Той ночью я заснула без помощи хлоралгидрата и спала крепким сном без сновидений, от которого очнулась на сером рассвете, под стук дождя за окном. Я выбралась из постели, двигаясь гораздо свободнее, чем накануне, и прижалась лицом к решетке. Обложной проливной дождь лупил по дорожкам и отскакивал крупными брызгами от верха каменных стен. Черные скелеты деревьев еле виднелись за оградой, окутанные пеленой тумана.
   Такой же дождь лил, когда мы лишились нашего дома, вспомнила я. Осень близилась к концу, и погода стояла такая ненастная, что я уже несколько дней не выходила за порог. Крыша дала течь, и вода звонко капала в ведро в бывшей матушкиной спальне. Сад превратился в болото, потоки воды огибали коттедж и прорывали глубокие русла в раскисшей земле. Всю неделю барометр показывал «дождь»; особого ветра не было, только непрестанный ливень. Но к утру субботы барометр упал до отметки «буря», и по морю пошла крупная зыбь. С наступлением сумерек рокот волн стал громче и ветер усилился.
   Эми и миссис Бриггс дома не было: в последнюю субботу каждого месяца они уезжали в гости к родственникам. После ужина мы перешли в гостиную и придвинули кресла поближе к камину. Тетушка раскладывала пасьянс для успокоения нервов, но я хорошо видела, что ей не по себе. Я сидела спиной к огню, прислушиваясь к грохоту дождя по крыше, скрипу деревянных перекрытий, дребезжанью оконных рам под порывами ветра и глухому, гулкому реву моря, звучащему фоном.
   Неожиданно весь дом содрогнулся. С каминной полки и комода со звоном посыпались фарфоровые безделушки, дверцы буфета распахнулись, пол резко накренился и вновь выровнялся. Потом раздался страшный грохот, похожий на раскат грома, и стены сотряслись с такой силой, что у меня лязгнули зубы. В первый момент я решила, что в коттедж ударила молния, но вспышки-то мы не видели.
   — Это утес, — отрывисто сказала тетя Вайда. — За фонарем, живо!
   Схватив свечу, я бегом бросилась вниз. Тетушка, невзирая на свой ревматизм, следовала за мной по пятам. Фонарь мы держали на крючке у кухонной двери. Я возилась с фонарным колпаком и восковыми спичками, казалось, целую вечность, но наконец фитиль занялся и вспыхнул ярким белым пламенем.
   Мы быстро прошагали по коридору и распахнули переднюю дверь — навстречу яростному ветру и оглушительному реву моря, какого я никогда прежде не слышала. Я видела четыре каменные ступени крыльца, черные и блестящие, да несколько футов гравийной дорожки под ними, а дальше свет фонаря тонул в потоках ливня, похожих на связки тонких стальных прутьев, стремительно пролетающих на фоне непроницаемой черной завесы.
   — Пойду посмотрю, что там творится, а? — прокричала я, протягивая руку за дождевым плащом.
   — Нет… слишком опасно… надо уходить немедленно, — ответила тетя Вайда, торопливо надевая плащ. — Нам нужно отыскать тропу… добраться до дома священника.
   — Мамина брошь! — воскликнула я и ринулась вверх по лестнице, прежде чем тетя Вайда успела меня остановить.
   Ворвавшись в свою комнату, я схватила красную бархатную коробочку с драгоценностью, потом схватила с туалетного столика бювар, торопливо засунула за пазуху и через считаные секунды спустилась в прихожую — тетя еще даже не успела застегнуть ремешок зюйдвестки. Я проворно накинула дождевик и надела галоши, после чего мы вернулись к кухонной двери и вновь выглянули под ливень. В задней стене сада незадолго до матушкиной смерти проделали калитку: чтобы добраться до деревни, нам предстояло подняться по узкой крутой тропе длиной ярдов сто, пролегавшей через заросли утесника, а потом пройти по дороге — наверняка по колено в грязи после такого-то потопа — по меньшей мере четверть мили, прежде чем впереди покажутся огни Нитона.
   — Дождь слишком сильный! — прокричала я. — Если фонарь погаснет, мы собьемся с пути!
   — Придется рискнуть. Не отставай!
   Тетушка одной рукой схватила фонарь, другой сжала мое запястье и бросилась в бушующую стихию, увлекая меня за собой.
   Я ходила по этой тропе, наверное, тысячу раз; даже безлунной ночью мои ноги всегда словно сами собой несли меня от кухонной двери к калитке. Но сейчас фонарь выхватывал из клокочущей тьмы лишь сплошные кипящие потоки ливня. Поначалу коттедж отчасти защищал нас от ураганного ветра, но пламя фонаря все равно бешено металось и раскаленное стекло угрожающе шипело и потрескивало, пока мы, шатаясь и спотыкаясь, брели через сад, — мне оставалось лишь молиться, что в правильном направлении. Ветки царапали лицо, на галоши налипали тяжелые комья грязи. Я не понимала, от страха я трясусь всем телом или самая земля подо мной дрожит. При каждом громовом ударе могучих волн о береговые утесы я с ужасом ожидала, что под моими ногами разверзнется черный провал.
   Поскальзываясь и оступаясь, мы шли вслепую несколько бесконечно долгих минут, прежде чем я наткнулась на каменную стену и почувствовала, как тетушка тянет меня вправо. Наконец мы добрались до калитки и начали взбираться по склону. Мокрые ветки утесника цеплялись за наши плащи, мы едва умещались на тропе плечом к плечу, и чем выше мы поднимались, тем яростнее налетал ветер, пытаясь сорвать с меня зюйдвестку и швыряя ледяные струи дождя мне за шиворот.
   Я принялась считать шаги и дошла где-то до пятидесяти, когда вдруг тетя Вайда сдавленно охнула и тяжело повалилась наземь, увлекая меня за собой. Фонарь вылетел у нее из руки, ярко полыхнул и погас, со звоном разбившись. Мы оказались в кромешной тьме.
   — Что случилось? — прокричала я, подтаскивая тетушку поближе к себе и пытаясь сесть.
   — Лодыжка… не могу идти.
   — Я тебе помогу.
   Я начала вставать, но потеряла равновесие и рухнула в кусты ниже по склону, ободрав щеку о колючую ветку. Подавив панику, я осторожно шарила ногой в скользкой грязи, пока не наткнулась на что-то мягкое; послышался очередной стон, и я подползла к тетушке.
   С большим трудом мне удалось усадить ее и сесть самой. Мы устроились в обнимку, откинувшись спиной на куст. Перчатки и дождевики защищали нас от шипов, но мои галоши были полны воды, и я чувствовала, как дрожит тетушка. Я прижалась к ней теснее и поплотнее запахнула наши плащи. Склонив головы друг к другу, мы хотя бы могли переговариваться, не переходя на крик. Заросли утесника давали мало-мальское укрытие, но вокруг нас по-прежнему яростно завихрялся ветер и нещадно молотил ливень.
   — Или дальше одна, — хрипло произнесла тетя Вайда. — До дороги уже рукой подать. Ползи на четвереньках, держись кустов, чтоб не сбиться с тропы.
   — Я тебя не брошу, тетя. И вообще одна я заплутаю.
   — Следи, чтобы шум моря все время был позади. Как достигнешь дороги, все время держись левым боком к ветру, пока не увидишь впереди огни.
   — Нет, ты тут замерзнешь, если я уйду.
   — А если останешься, мы обе погибнем. Того и гляди еще кусок утеса обвалится. Пришлешь мне помощь — ты, главное, не бойся.
   Я мысленно представила оставшуюся часть подъема. Хотя кусты утесника росли тесно, местами между ними были довольно широкие бреши. А случись мне ненароком свернуть с тропы, я безнадежно застряну в гуще зарослей или буду все ползти, ползти вслепую — и в конце концов поеду вниз по скользкой круче и расшибусь насмерть, сорвавшись с обрыва.
   — Я не могу. Мне ни за что не найти дорогу.
   — Ладно, — после паузы промолвила тетушка. — Но если развиднеется, тотчас же пойдешь.
   Даже здесь, на полпути вверх по склону (половину-то пути мы наверняка преодолели?), — даже здесь рев моря казался оглушительным. Времени было начало десятого, не больше, — почти десять часов до света, если только облака не разойдутся. Неделю назад, до дождей, луна стояла полная, но нам хватило бы и звезд, чтоб не заблудиться. Теперь мы обе дрожали, и ноги у меня одеревенели от холода. Я еще крепче обняла тетушку и стала ждать смерти, стараясь не рисовать в уме, как земля под нами разверзается и мы летим в черный провал, как лежим с переломанными костями под тоннами скальных обломков, все еще живые. Потом вдруг я с поразительной ясностью увидела мысленным взором поток земли и камней, стремительно падающий с утеса, и себя саму, висящую на спутанных корнях утесника, всю обсыпанную красноватой пылью.
   — Розина! Помоги мне! — услышала я свой отчаянный голос.
   Тетя Вайда, сильно вздрогнув, повернулась ко мне:
   — Что? Что такое ты сказала?
   — Да так… что-то вроде молитвы.
   Она неразборчиво пробормотала несколько слов и умолкла. Я вспомнила, как матушка застала меня перед зеркалом и с каким страхом расспрашивала про Розину. Если мы выживем, решила я, непременно выпытаю у тетушки все… все, что ей известно про Розину, Неттлфорд и моего отца…
   Ливень не переставал, и ветер по-прежнему безжалостно хлестал в темноте, вытягивая из моего тела последнее тепло. Дрожь била меня все сильнее, и мне приходилось стискивать зубы, чтоб не стучали. Вот нелепо-то будет, мелькнуло у меня в уме, если мы тут замерзнем до смерти, а дом наш останется цел-целехонек. Я где-то читала, что за счет дрожи организм вырабатывает дополнительное тепло. Я начала ритмично стискивать и разжимать объятия в надежде согреть тетю Вайду. Под нами хлюпала грязь; мне чудилось, будто мы заваливаемся то на один бок, то на другой, и я понимала, что это обман чувств, единственно потому, что спина моя по-прежнему прочно опиралась на ветки утесника. Перед глазами поплыли зеленые точки света. На краткий безумный миг я приняла их за звезды, но почти сразу сообразила, что глаза-то у меня зажмурены. А когда я глаза открыла, крохотные плавающие огоньки не исчезли. Я теснее прижалась к тетушке, трясясь всем телом и молясь о спасении.