Ее голова бессильно свесилась к моему плечу, потом вяло откинулась назад, потом снова свесилась. Дождь ослабел, даже рев моря стал тише. Я вдруг осознала, что больше не дрожу. Мои руки и ноги совершенно онемели, но меня это нимало не беспокоило, поскольку холода я больше не чувствовала — лишь блаженную сонливость, словно погружаешься в теплую ванну…
   Я лежала в мягкой траве, рядом с буйно цветущей живой изгородью. Все краски вокруг были ярче и сочнее любых виденных мною когда-либо прежде: от красного, алого, лилового, розового и белого просто дух захватывало, и казалось, будто все цвета слабо вибрируют. Солнце приятно припекало щеку, воздух звенел от птичьего щебета и густого жужжания пчел, которое становилось все громче, громче и наконец отдалось дрожью в моем теле. В следующий миг солнце со страшным грохотом исчезло, и я очнулась в ледяной мгле, слыша долгое гулкое эхо очередного обвала, раскатывающееся где-то внизу.
   — Все кончено, — невнятно пролепетала тетя Вайда. — Тебе надо уходить.
   — Тетенька, проснись сейчас же, — взмолилась я. — Мы замерзнем до смерти, если снова заснем.
   Я опять принялась тискать, тормошить ее одеревенелыми руками, изо всех сил заверяя, что ночь уже на исходе (и стараясь убедить в этом себя саму), но она лишь слабо пошевелилась и что-то неразборчиво промычала. Дождь наконец-то прекратился, но ветер по-прежнему налетал яростными порывами, и рев моря казался даже ближе и громче прежнего.
   Большая ли часть утеса обвалилась? Затронул ли обвал наш дом? Напрягая зрение, я всмотрелась в сторону, откуда доносился грохот волн, и внезапно мне показалось, что темнота уже не такая кромешная. Устремив взгляд вверх, я различила бледные проблески звезд за летучими грядами облаков. Вокруг меня из темноты выступали неясные очертания папоротника-орляка. Чтобы увидеть, цел ли коттедж, мне нужно было встать, но ноги отказывались повиноваться — такое ощущение, будто они у меня вообще ампутированы.
   Что же мне делать? Если звездный свет не померкнет, а я заставлю-таки свои ноги шевелиться и преодолею оставшуюся часть подъема, то смогу добраться до Нитона минут за двадцать, и тетушка будет спасена в течение часа. Коли я останусь с ней, она продержится дольше, но все равно недотянет до утра (которое явно наступит еще не скоро), даже если наши жизни не унесет третий оползень.
   Я очень осторожно отстранилась от нее, взяла обеими онемелыми руками свою безжизненную ногу и разминала, растирала икру, пока мышцы не скрутила болезненная судорога. Потом я проделала то же самое с другой ногой и медленно, с огромным трудом встала, цепляясь за ветки утесника.
   Низко в небе сквозь облака просочился тусклый свет луны — она висела совсем еще низко над вспененным, бурлящим морем, а значит, времени было немного за полночь. Ярдах в пятидесяти ниже по склону, где я ожидала увидеть силуэт нашего коттеджа, тянулась неровная граница обрыва, словно вырезанная ножом на белесом фоне пенных валов.
   Похолодев от ужаса, я круто повернулась, собираясь броситься вверх по тропе. Острая боль пронзила лодыжку: нога увязла в грязи, сообразила я. Пока я вытаскивала ногу, луна скрылась за облаками, и вокруг опять воцарился кромешный мрак.
   Нет, не кромешный. Высоко надо мной вдруг вспыхнула звезда, ярко-желтая звезда. Нет, не звезда, а фонарь — он спускался к нам, раскачиваясь, и чьи-то голоса выкликали наши имена.
 
   Я отделалась лишь жестоким насморком и продолжительным ознобом, но тетушка слегла с лихорадкой. Несколько дней она провела в бреду, между жизнью и смертью, а ко времени, когда жар спал, легкие у нее сильно ослабли. Нас разместили в доме священника, в смежных комнатах, и за нами ухаживали Эми и миссис Бриггс, присоединившиеся к нам с любезного разрешения мистера Аллардайса.
   Если бы коттедж уцелел, думаю, тетя Вайда оправилась бы. Из ее невнятного бормотания той ночью на тропе я почему-то заключила, что она знает о постигшей наш дом участи. Но первое, что она спросила у меня, придя в сознание, было: «Когда мы вернемся домой?» Сказать правду у меня не хватило духу, и я ответила: «Не сейчас, тетенька. Сначала тебе надо окрепнуть».
   Позже утром я отправилась на мыс и долго стояла в бледных лучах солнца на самом верху тропы, глядя вниз. Вокруг места, где сидели мы с тетушкой, все еще ясно виднелись перепутанные отпечатки ног, оставленные нашими спасителями. Пятьюдесятью ярдами ниже тропа обрывалась на новом крае утеса. Самой осыпи видно не было; от нашего дома и сада не осталось и следа — лишь пустой воздух да мерно набегающие на берег волны далеко внизу. Все наше имущество: одежда, книги, мебель, матушкина шкатулка для драгоценностей, сундук с матушкиными вещами — абсолютно все, кроме броши и бювара, было погребено под сотнями тонн земли и камней. Я мучительно гадала, долго ли мне удастся скрывать от тетушки правду, но в мое отсутствие кто-то, должно быть, проговорился, ибо, когда несколькими часами позже я вернулась, она взяла мою руку и прошептала: «Все в порядке, дорогая. Я знаю».
   С того дня она перестала бороться за жизнь. Прежняя тетя Вайда, едва почувствовав силы, немедленно встала бы с постели и оделась, досадливо отмахнувшись от возражений и заявив, что нет лекарства лучше прогулки на свежем воздухе. Теперь же она довольствовалась тем, что полулежала в кровати, обложенная подушками, и безучастно наблюдала за последними осенними листьями, кружащими в воздухе. Наши окна выходили на другую сторону от моря, но тетушка никогда не интересовалась, как оно там поживает, и никогда не спрашивала, как сейчас выглядит место, где раньше стоял наш коттедж.
   Еще она перестала чураться прикосновений: больше не отдергивала руку и не каменела, когда я ее обнимала, а спокойно принимала объятие. Даже мистер Аллардайс, дряхлый и немощный старик, частенько держал тетушку за руку, когда сидел с ней. Мы делали вид, будто она идет на поправку, но с течением дней дыхание ее становилось все более затрудненным, а когда она спала, я постоянно слышала тихие булькающие хрипы. Жидкость в легких, сказал доктор; ничего нельзя поделать, кроме как держать больную в тепле и уповать на лучшее.
   Как-то зимой тете Вайде вдруг немного полегчало. Она проспала бóльшую часть дня, а по пробуждении попросила травяного отвара и потребовала усадить ее прямо, подложив под спину подушки. Тетушкина рука, лежащая в моей, была ледяной — как всегда в последнее время, сколь бы старательно мы ни отапливали комнату.
   — Тебе следует поехать к твоему дяде, — промолвила она.
   — Но ты же всегда говорила, что терпеть не можешь Лондон, тетенька.
   — Я имею в виду — после моей смерти.
   — Ты выздоровеешь, — твердо возразила я. — А потом мы найдем другой коттедж — на сей раз подальше от обрыва — и заживем, как прежде.
   — Нет, голубушка, не выздоровею. Ну-ну, не надо слез! Я прожила хорошую жизнь и рада, что последние годы мне посчастливилось провести с тобой.
   — Пожалуйста, тетенька, не говори так…
   — Выслушай внимательно, это важно, — резко перебила она, на миг становясь собой прежней. — У меня было все записано, но теперь бумаги покоятся под завалом.
   Я вытерла глаза и постаралась успокоиться.
   — Я оставила кое-какие средства слугам, разумеется. Ты будешь получать около ста фунтов в год. Извини, что не больше, но с моей смертью доход сократится вдвое, поскольку я никогда не состояла в браке. Еще есть доверительный капитал фунтов в двести, оставленный твоей матерью. К тебе должен был перейти коттедж со всем имуществом… впрочем, теперь это не важно. Если поселишься у Джозайи, сможешь откладывать понемногу. Может, найдешь какую-нибудь работу… мы с тобой часто об этом говорили… в Лондоне больше возможностей. Имя нашего поверенного — Везерелл. Чарльз Везерелл, Джордж-стрит, Плимут. Напиши ему после моей смерти. Я назначила твоим опекуном Джозайю… тебе полагается опекун… наказала брату не ограничивать твою свободу. Так… теперь насчет брака. Мое отношение к этому делу тебе известно, но ты девушка красивая, а я никогда не отличалась привлекательностью. У тебя будут поклонники с серьезными намерениями. Если дашь кому-нибудь согласие на брак, сразу напиши мистеру Везереллу… сообщи, за кого выходишь замуж. Он объяснит… какие бумаги нужно составить.
   Тяжело дыша, тетушка бессильно откинулась на подушки и закрыла глаза. Я не решилась беспокоить ее расспросами, а три дня спустя она умерла.
 
   Я прибыла на Гришем-Ярд в знаменитом лондонском тумане, который стоял еще добрых три недели. Я привыкла к тонким легким туманам, плававшим вокруг нашего дома на утесе, и предполагала, что в Лондоне такие же, только плотнее. Но этот туман был совсем другой: ядовитый, насыщенный сажей, маслянисто-желтый днем и угольно-черный ночью, он обжигал горло и забивал легкие. Дядя весело сообщил, что это еще ничего по сравнению с позапрошлогодним туманом, висевшим над городом с ноября по март. Но даже когда через три недели туман рассеялся, улицы по-прежнему денно и нощно окутывала пелена дыма, а не дыма — так проливного дождя. Каждое утро я просыпалась с ощущением, будто надышалась угольной пылью, и меня постоянно мучили простуды.
   Настроение мое, оставлявшее желать лучшего в момент прибытия, становилось все подавленнее с течением томительных недель. Дядю интересовала только книготорговля, а поскольку занимался он исключительно малоизвестными теологическими трудами, у нас с ним было мало общих тем для разговора. На любой мой вопрос о нашей семье он неизменно отвечал: «Видишь ли, Джорджина, дело было так давно, что я уже ничего не помню», — и в конце концов я прекратила расспросы. То, что я в детстве принимала за благодушное внимание, оказалось благодушным безразличием, полным отсутствием всякого интереса ко всему, что лежало за пределами книжной лавки.
   Начав выходить на прогулки ближе к весне, я обнаружила, что все звуки вокруг громче и все запахи мерзче, чем я могла себе представить. В нос постоянно шибало смрадом навоза и канализационных стоков, гнилого мяса и тухлой рыбы; уши закладывало от грохота экипажей и воплей уличных торговцев. Однако крайняя острота подобных чувственных раздражителей позволяла хотя бы ненадолго забыть о тягостной атмосфере дядиного дома. Блуждая по улицам Блумсбери, я не переставала дивиться тому, сколь быстро порой здесь меняется окружение: от роскошных особняков на Белфорд-сквер до захудалых доходных домов всего лишь сотней шагов дальше. Когда я впервые увидела мертвецки пьяного мужчину в канаве, на которого прохожие обращали не больше внимания, чем на мешок угля — даже меньше, поскольку мешок угля тотчас бы прибрали к рукам, — я долго размышляла, не велит ли мне христианский долг помочь бедняге. Но уже скоро я научилась избегать взглядов встречных прохожих, ускорять шаг на сомнительных улицах, а иные из них вообще обходить стороной.
   Гришем-Ярд, крохотная, мощенная булыжником площадь, выходила на Дьюк-стрит, неподалеку от Британского музея. Скромная вывеска над подворотней гласила: «Джозайя Редфорд. Покупка и продажа антикварных книг». Размещались на Гришем-Ярд и другие лавки, в том числе канцелярская, мебельная, одежная и галантерейная. Вы проходили через подворотню, похожую на короткий каменный тоннель с закопченными стенами, над которым с обеих сторон нависали верхние этажи домов, поворачивали налево и оказывались перед дверью книжной лавки, где мой дядя сидел в переднем помещении за обшарпанным бюро, когда не возился с товаром в задних комнатах.
   Несмотря на сильную близорукость, он всегда точно знал, где какая книга у него лежит, и без колебаний называл цену, даже если та не значилась на форзаце. Покупателями были преимущественно степенные господа дядиного возраста — научные сотрудники Британского музея. Весь первый этаж, представлявший собой лабиринт разноуровневых комнатушек, был битком забит книгами; вдоль стен везде, где только можно, стояли стеллажи от пола до потолка. Комнаты, частью безоконные, освещались газовыми лампами и обогревались двумя печами, расположенными в переднем и заднем помещениях. Дядя смертельно боялся пожара и не разрешал пользоваться открытым пламенем нигде в доме. Еще он смертельно боялся тратить деньги на что-либо, помимо книг. Я давала на свое содержание пятнадцать шиллингов в неделю (хотя оно обходилось в значительно меньшую сумму) и приняла на себя обязанности помощника по лавке, заменив мальчишку, который упаковывал посылки по утрам, но дядя по-прежнему бледнел, расставаясь даже с мелочью.
   Рядом со входом в лавку, за железной оградкой, находились ступени, спускавшиеся в кухню и судомойню, а чуть дальше — крыльцо с дверью, открывавшейся в крохотную прихожую с прямой лестницей на второй этаж, к дядиным комнатам с окнами на Дьюк-стрит. Здесь же размещалась столовая зала, оборудованная кухонным подъемником; узкая черная лестница вела из нее вниз, на половину прислуги. Экономка миссис Эддоуз, сухопарая пожилая дама с серо-седыми волосами, всегда держалась очень высокомерно — с таким видом, словно делает моему дяде великое одолжение, оставаясь здесь, хотя служила у него уже лет десять, если не больше. Она готовила всего семь блюд, по одному на каждый день недели, что полностью устраивало дядю Джозайю. Остальная прислуга состояла из приходящей прачки и служанки Коры, которую я почти не видела. Кора, насколько я поняла, была последней в длинной череде сменявших друг друга служанок, но мой подслеповатый дядя, похоже, не замечал между ними разницы. Он не любил, чтобы ему за столом прислуживали, поэтому все блюда доставлялись в столовую на кухонном подъемнике. Я предпочитала самолично убирать со стола и отсылать грязную посуду в судомойню, что наверняка Кору только радовало.
   На третьем этаже располагалась спальня с ванной комнатой, а на четвертом — еще две спальни. Одну из них, с окнами на запад, я сделала своей гостиной: оттуда открывался чудесный вид на крыши, а в ясную погоду между домами вдали проблескивала река. Комната была крохотная, не больше двадцати квадратных футов, с миниатюрным камином. Все ее убранство состояло из персидского ковра, выцветшего настолько, что уже и узора почти не видно; потрепанного старого кресла, которое я сама обтянула бархатом; круглого столика да двух стульев. Я собственноручно оклеила стены новыми обоями с зелеными лиственными узорами, красиво блестевшими в солнечные дни, а у окна поставила диванчик. Там я провела почти всю бесконечно долгую зиму, беспорядочно читая романы и мечтая о друге. Но где мне было искать друга? Когда потеплело, я взяла в обычай посещать Британский музей и различные картинные галереи; иногда я робко улыбалась женщинам, останавливавшимся рядом со мной, но почти все они были со спутниками или спутницами и в лучшем случае отвечали мне слабой улыбкой, прежде чем отойти прочь.
   Нитон представал в моих грезах потерянным раем, и я часто подумывала о возвращении туда, только боялась, что и там буду точно так же томиться одиночеством, тоскуя о прежней жизни. Весной Эми написала мне, что она вышла замуж за своего возлюбленного и перебралась с ним в Портсмут, а миссис Бриггс удалилась на покой и поселилась у своей сестры в Филикстоу. Известие же о смерти мистера Аллардайса (даже в Нитоне зима выдалась на редкость суровая) окончательно решило дело.
   Какое бы уныние ни нагоняла на меня дядина лавка, я вознамерилась приносить хоть мало-мальскую пользу, чем сидеть хандрить наверху. Дядя вел свои торговые дела преимущественно через почту, но он не любил закрывать лавку, когда уходил на распродажи или на встречи с другими книготорговцами, поэтому я вызвалась присматривать за ней во время его отлучек. Когда я поняла, какую ошибку совершила, было уже слишком поздно: дядя Джозайя отсутствовал с двух до пяти пополудни каждый божий день, и я теперь сидела хандрила не наверху, а внизу. Если бы в лавку вообще никто не заглядывал, я бы, наверное, взбунтовалась, но немногие покупатели, там появлявшиеся (в основном пожилые священники), приносили доход хоть и небольшой, но для дяди вполне достаточный, чтобы утверждать, что нам без него ну никак не обойтись.
 
   Стоя у зарешеченного окна, за которым по-прежнему лил дождь, я отчаянно старалась вызвать в памяти еще что-нибудь, помимо тоскливых осенних дней, проведенных в дядиной лавке. Я помнила, и довольно ясно, как непрестанно думала, что еще одной зимы на Гришем-Ярд мне не вынести и что, когда мистер Везерелл наконец уладит все формальности с тетушкиным наследством (а дело почему-то затягивалось), я смогу снять со счета двести фунтов, оставленных мне матушкой, и отправиться в путешествие за границу — в Рим или Неаполь, там, по крайней мере, тепло…
   Дрожа от холода, я вернулась в постель и попыталась решить, стоит ли мне дожидаться доктора Стрейкера. Мои размышления прервало появление Беллы, сообщившей с многозначительной улыбкой, что, хотя сейчас еще только половина девятого, «мистер Мардант» будет рад, если я позавтракаю с ним в гостиной.
   Когда я вошла, молодой человек расхаживал взад-вперед по комнате. Он казался еще более бледным, чем накануне, и под глазами у него лежали темные тени. Однако при виде меня он просветлел лицом, отчего дыхание мое участилось.
   — Мисс Феррарс, вы выглядите гораздо лучше!
   — Благодарю вас, мистер Мордаунт. Я прекрасно спала сегодня. А вы?
   — Боюсь, так себе. Я вообще… сплю неважно. Впрочем, не имеет значения.
   Последовало короткое молчание, пока мы усаживались у камина.
   — Скажите, мисс Феррарс, вы приняли решение? Насчет возвращения в Лондон, я имею в виду.
   — Я подумала… пожалуй, я уеду сегодня вечерним поездом.
   У Фредерика вытянулось лицо, а я тотчас осознала, что не уверена, так ли уж мне хочется уехать сегодня.
   — Боюсь, в воскресенье нет вечернего поезда. Только утренний одиннадцатичасовой, а значит, вам придется выехать сразу после завтрака. Да еще погода такая скверная… Почему бы вам все-таки не дождаться доктора Стрейкера?
   По окну барабанил дождь. Я представила, как уныло и безрадостно выглядит Гришем-Ярд в такой ненастный день, — а ведь впереди еще много-много туманных зимних дней… Конечно, я могу уехать завтра с утра пораньше, но покидать клинику всего за пару часов до возвращения доктора Стрейкера совсем уж неприлично.
   — Я бы с радостью дождалась доктора Стрейкера, — сказала я, — если бы вы не отказали мне в любезности отправить еще одну телеграмму моему дяде — просто чтобы удостовериться… что он знает, где я.
   — Мне очень жаль, мисс Феррарс, но это невозможно: телеграфная контора по воскресеньям не работает. Конечно, я могу телеграфировать завтра утром, но мы вряд ли успеем получить ответ до приезда доктора Стрейкера.
   — В таком случае я…
   Внутренний голос побуждал сказать «уеду завтра первым поездом», но ведь Фредерик дал мне слово, я находилась здесь на положении гостьи, и Белла была приставлена ко мне в качестве личной служанки, а не надсмотрщицы — они обидятся на меня, и с полным на то основанием. Но все равно при одной мысли о встрече с доктором Стрейкером у меня мучительно холодело под ложечкой.
   — Я останусь до завтра, — наконец произнесла я. — Как вы верно заметили, погода слишком ненастная для путешествия.
   Руки Фредерика, крепко сцепленные на коленях, расслабленно разжались, и лицо его вновь просветлело.
   — Такой же дождь лил целую неделю, когда мы лишились нашего дома, — добавила я, совсем забыв, что про роковой оползень я ни разу прежде не упоминала.
   Он взглянул на меня с вполне естественным изумлением и настойчиво попросил продолжать. Никто, кроме моей матушки, никогда не слушал меня так внимательно и так долго. Фредерик почти ничего не говорил, лишь изредка бормотал сочувственные или утешительные слова, но его внимание ни на миг не ослабевало. Когда я описывала все пережитое мною на тропе той страшной ночью, он невольно содрогнулся. К собственному своему удивлению, я говорила все свободнее, все откровеннее и под конец поведала даже о том, о чем положила молчать: как я несчастна на Гришем-Ярд и как меня страшит перспектива провести там еще одну зиму.
   С минуту мы сидели в молчании, задумчиво уставившись на тарелки с остатками завтрака, который я уже и не помнила, как ела.
   — Я вот думаю, — осторожно начал Фредерик, — не объясняется ли ваше появление здесь подавленным настроением, владевшим вами в Лондоне. По вашим словам, все последние дни, которые вы помните, вас не покидала мысль уехать на зиму за границу. Давайте предположим, что вы действительно отправились в продолжительное путешествие — когда и куда именно, нам неизвестно, но вы сказали своему дяде не ждать вас, допустим, до нового года. А потом… это всего лишь гипотеза, учтите… потом вы пережили несчастный случай или тяжелое потрясение и потеряли память, причем полностью… поэтому и обзавелись новыми вещами, но после всех трат какие-то деньги у вас все-таки остались. Скорее всего, вы приобрели себе все необходимое в Плимуте, перед тем как отправиться сюда. Почему вы решили назваться Люси Эштон, мы не знаем, — возможно, в глубине сознания вы понимали, что ваш рассудок сильно расстроен. Именно в Плимуте, думается мне, вы проконсультировались у врача, который и порекомендовал вам обратиться в нашу клинику. Благодаря своей отваге и решимости, столь ярко проявившимся той страшной ночью на утесе, вы сумели добраться досюда, но потом крайнее нервное напряжение разрешилось тяжелым припадком, приведшим к частичному восстановлению вашей памяти. Как я уже говорил вчера, если пережитое вами потрясение было… гм… чрезвычайно сильным — тогда понятно, почему у вас до сих пор остается провал в памяти. Если моя догадка верна, объяснение получает также и телеграмма, присланная вашим дядей, который, по вашим словам, всецело поглощен своими торговыми делами, а во всех прочих отношениях невнимателен и даже небрежен. Знать не зная о приключившемся с вами несчастном случае и его последствиях, он наверняка имел в виду: «Ваша пациентка не может быть Джорджиной Феррарс, потому что Джорджина Феррарс в настоящее время путешествует за границей». Однако, стараясь сэкономить на количестве слов, как обычно бывает при составлении телеграмм, ваш дядя написал: «Джорджина Феррарс здесь» — что имело прискорбные для вас последствия. Повторяю, это всего лишь гипотеза, но она, по крайней мере, правдоподобна, вы не находите?
   — Даже более чем правдоподобна! — Я облегченно вздохнула. — Уверена, вы совершенно правы. Мне и самой приходило в голову, что я поехала в Плимут потому, что он находится неподалеку от Неттлфорда. Если я и впрямь полностью потеряла память, безотчетный инстинкт мог повлечь меня в края, где я родилась. Огромное вам спасибо, Фре… мистер Мордаунт, у меня будто камень с души свалился.
   Наши глаза встретились; внезапно я осознала, что его рука, лежащая на подлокотнике кресла, находится всего лишь в футе от моей. Я потупила взгляд, но рука Фредерика оставалась в моем поле видимости. У меня пресеклось дыхание, кровь кинулась в лицо. Его пальцы медленно поползли по обивке, словно стремясь дотянуться до моих.
   В следующий миг в коридоре раздались шаги, и Фредерик торопливо отдернул руку с подлокотника, а я сцепила руки на коленях и неподвижно уставилась на них, изо всех сил стараясь прогнать краску с лица. Пока Белла убирала со стола тарелки, театрально отводя глаза в сторону, я сидела, несомненно, с таким виноватым видом, будто она застала нас в объятиях друг друга. Фредерик сделал какое-то банальное замечание насчет погоды, и я ответила в таком же духе, обращаясь к камину. Прошла, казалось, целая вечность, прежде чем Белла удалилась и я осмелилась бросить взгляд в сторону Фредерика, который в тот же самый миг украдкой взглянул на меня, тоже красный до ушей от смущения. Молодой человек неловко поерзал в кресле, точно готовясь извиниться и откланяться.
   — Мистер Мордаунт… — начала я, лихорадочно придумывая тему для разговора. — На самом деле я ведь плохо представляю, что такое психиатрическая клиника… как вы лечите своих пациентов, то есть.
   Еще не успев договорить, я вспомнила, что здесь содержался и умер отец Фредерика, но, с другой стороны, он же сам пожелал помогать доктору Стрейкеру.
   — Видите ли, мисс Феррарс, мы наших пациентов не лечим в общепринятом смысле слова. Мы можем единственно создать наиболее благоприятные условия для выздоровления. Доктор Стрейкер пришел к мнению, что душевные недуги, наблюдаемые у наших добровольных пациентов, — меланхолия, нервное истощение, апатия, болезненная тревожность и прочие подобные — практически не поддаются традиционному лечению. Он говорит, мол, лечить меланхолию ртутью или водой все равно что стрелять по мишени с завязанными глазами: если палить долго подряд, рано или поздно в цель попадешь, но лишь случайно. А вот свежий воздух, заботливый уход, питательная пища, моцион и различные занятия по душе — а прежде всего отдых от забот повседневной жизни — безусловно, способствуют выздоровлению… Мы практикуем здесь своего рода моральную терапию: побуждаем каждого пациента взять на себя ответственность за собственное исцеление. В моем случае, к примеру, когда я чувствую приближение приступа меланхолии, я всегда знаю наверное, что не в моих и не в чьих силах предотвратить его. Я могу выпить бокал вина, чтобы на душе немного полегчало, но потом у меня возникает искушение выпить второй бокал и третий. Я могу одурманить себя опиатами, но тогда я вообще ни на что не гожусь. Единственное мое желание — пока у меня еще остаются хоть какие-то желания — это лежать круглые сутки в постели, с головой накрывшись одеялом, и я очень часто так делал, пускай и понимал, что от этого становится только хуже.