Мой отец, хотя восхищался картиной, был гораздо более встревожен тем, что меня могут арестовать за нарушение владений, и вытребовал у меня обещание, что я больше не отважусь посетить Роксфорд-Холл без приглашения. Я вполне охотно согласился, уверенный, что теперь, с моим новообретенным талантом, я смогу обратиться к любому избранному мною сюжету. Но мой новый этюд башни у Орфорда выглядел заметно хуже, чем его предшественник; то же произошло и с попытками написать несколько других любимых пейзажей. Что-то оказалось мною утрачено; это отсутствие было вполне ощутимо – словно вырвали зуб – и тем не менее не поддавалось определению: утратилось какое-то загадочное взаимодействие руки и видения, способность, обладания которой я даже не осознавал. Там, где я когда-то просто писал, все становилось неестественным, натужным, натянутым; и чем усерднее я старался преодолеть этот странный барьер, тем хуже был результат. Я подумывал о том, чтобы возвратиться к Холлу, но, помимо данного отцу обещания, меня удерживал суеверный страх, что, если я попытаюсь повторить свой успех, «Роксфорд-Холл в лунном свете» каким-то образом… ну, не растворится у меня на глазах в буквальном смысле, но окажется творением напыщенным и посредственным. Возможно, я и в самом деле обольщался: эта мысль не раз приходила мне в голову, и я ведь не представлял картину на экспертную оценку: я чувствовал, что не могу ее показать из опасения встревожить отца. Но сердце подсказывало мне, что я написал что-то замечательное, хотя и расплатился за это такой ценой, какую вовсе не хотел бы платить.
   Затем, в октябре следующего года, все изменила неожиданная смерть моего отца от удара. Теперь я оказался свободен посвятить себя целиком живописи; только вот талант мой меня покинул и, кроме того, продажа практики, как мне казалось, станет предательством по отношению к памяти отца, да и к его доверию мне. Наши клиенты желали, чтобы я продолжал дело; Джосая, наш старый секретарь, ожидал, что так оно и будет… Так что я продолжал работать «еще некоторое время», как я повторял сам себе, не уверенный, совестливость ли или просто трусость удерживает меня в этих оглоблях. Единственным актом неповиновения стало то, что я повесил «Роксфорд-Холл в лунном свете» на стене в конторе (всем, кто задавал мне вопросы, я отвечал, что она сделана со старого меццо-тинто). Там она и красовалась в тот день, когда я впервые встретился с Магнусом Роксфордом.
 
   Я получил от него записку, что ему очень хотелось бы со мною встретиться; почему – он не указал. Я знал из заметок моего отца к документам по Роксфорд-Холлу, что Магнус – сын Сайласа Роксфорда, младшего брата Корнелиуса, который умер еще в 1857 году. В 1858-м Корнелиус сделал новое завещание, оставив «все мое состояние моему племяннику Магнусу Роксфорду, проживающему в Лондоне, по адресу: Манстер-сквер, Риджентс-парк». Из любопытства я написал знакомому в Лондон, спросив, говорит ли ему что-нибудь это имя. «Как ни странно, да, – ответил он. – Он врач, учился в Париже, как я слышал; практикует месмеризм[14], по поводу которого, как вам известно, существует множество подозрений среди наших признанных медиков. Утверждает, что излечивает, помимо прочих заболеваний, сердечную болезнь с помощью месмерических процедур. Вполне очевидно, что его пациенты – особенно женщины – просто не находят достаточно лестных выражений, отзываясь о нем. Говорят, он совершенно очарователен в личном общении, но состояние его оставляет желать лучшего, что, естественно, лишь усиливает подозрения на его счет».
 
   Не могу толком сказать, чего я, собственно, ждал, но сразу же, как только Магнуса Роксфорда провели ко мне в кабинет, я ощутил, что нахожусь в присутствии превосходящего ума; однако в его манере не было никакой снисходительности. Он был примерно моего роста (чуть ниже шести футов), но шире в плечах, с густыми черными волосами, с небольшой остроконечной, аккуратно подстриженной бородкой. Ладони у него были почти квадратные, с длинными, мощными пальцами и очень коротко обрезанными ногтями; пальцы ничем не украшены, кроме одного тонкого золотого кольца с печаткой с изображением феникса на правой руке. Но внимание прежде всего привлекали его глаза под высоким выпуклым лбом: глубоко сидящие, карие, очень темные и необычайно блестящие. При всей сердечности его приветствий у меня создалось неуютное ощущение, что мои самые сокровенные мысли выставлены на обозрение. Возможно, именно поэтому, когда его взгляд обратился к картине «Роксфорд-Холл в лунном свете», я тотчас же признался в нарушении владений. Но он вовсе не выказал неодобрения, он так горячо восхищался картиной, что я был совершенно обезоружен, тем более что он утверждал, что все извинения должны быть принесены мне.
   – Мне очень жаль, – сказал он, – что мой дядюшка так бесцеремонно отказался от встречи с вами. Он, как вы, вероятно, догадываетесь, самый необщительный человек на свете. Меня он выносит лишь потому, что – как он полагает – я смогу помочь ему в его… изысканиях. Но ведь мы с вами, несомненно, встречались, не правда ли? В городе, в академии, в прошлом году, на выставке «Наследие Тернера»? Во всяком случае я уверен, что видел вас там.
   Его голос, так же как и его взгляд, был замечательно убедителен; я действительно побывал на той выставке и, хотя не мог припомнить, чтобы я его видел, почти поверил, что мы, должно быть, там встретились. Во всяком случае нас обоих восхитила картина «Дождь, пар, скорость», и мы оба осуждали враждебную реакцию, которую она по-прежнему вызывала в среде узколобых ценителей искусства. Так что мы устроились у камина и беседовали о Тернере и Раскине[15], словно старые друзья, до тех пор, пока Джосая не явился с чаем. Было четыре часа пополудни, день стоял холодный и пасмурный, свет уже угасал.
   – Я вижу, мой дядя в ту ночь работал, – произнес Магнус, снова взглянув на картину. – Если только тот зловещий свет в окне не плод вашего собственного вдохновения.
   – Нет, там в самом деле горел свет: было страшновато, должен признаться. В наших местах люди твердо верят, что в Холле водятся призраки и что ваш дядюшка некромант, занимается черной магией.
   – Боюсь, – откликнулся он, – что в этих россказнях есть доля правды, по крайней мере что касается второго пункта… Я вижу, вы заметили громоотводы.
   Я говорил легко, полушутя, поэтому его ответ показался мне тем более удивительным. На миг я подумал, что ослышался и что он сказал «нет и доли правды».
   – Да, мне никогда не приходилось видеть дом с таким их количеством. Что, ваш дядюшка особенно опасается гроз?
   – Совсем напротив… Но прежде я должен сказать вам, что они были установлены восемьдесят лет тому назад моим двоюродным дедом Томасом.
   – Не тот ли это Томас Роксфорд, – спросил я, в то же время задаваясь вопросом, не ослышался ли я снова, – который потерял сына, погибшего от падения с галереи… а сам впоследствии исчез?
   – Именно тот; а галерея стала теперь рабочей комнатой моего дяди. Однако громоотводы – в те времена совершеннейшее новшество – были установлены по меньшей мере лет за десять до той трагедии. Да нет, минутой раньше ваш слух не обманул вас…
   Я был так удивлен его кажущимся ясновидением, что это, очевидно, отразилось на моем лице.
   – Дело в том, мистер Монтегю, что я опасаюсь, что мой дядя приступает к странному эксперименту, который может стать смертельно опасным не только для него самого, но и для других, если ничего не будет сделано, чтобы помешать этому. Вот почему я почувствовал, что мне необходимо ознакомить вас с ситуацией и – если вы согласитесь – испросить у вас совета.
   Я уверил его, что буду счастлив сделать все, что в моих силах, и настойчиво просил его продолжать.
 
   – Понимаете ли, – начал он, – я никогда не был близок с моим дядей; я навещаю его два-три раза в год, и время от времени мы обмениваемся письмами. Но со времени моей учебы в Эдинбурге мне удавалось разыскать для него кое-какие редкие книги, главным образом труды по алхимии и оккультным наукам. Он, должен вам сказать, страдает от непреодолимого страха смерти, и я порой думаю, что именно из-за этого он так замкнулся от внешнего мира. Этот страх привел его на путь странных изысканий и, в частности, к алхимическим поискам эликсира жизни: это снадобье должно, как предполагается, даровать бессмертие тому, кто откроет эту тайну.
   Позапрошлой зимой он обронил намек – и не один раз – о редком алхимическом манускрипте, который он приобрел; работа не столь давняя, датирована концом семнадцатого века. Он не называл имени автора, не говорил, где он раздобыл этот манускрипт. Дядя мой, как вы, вероятно, успели догадаться, человек весьма подозрительный и скрытный, но было ясно: он полагает, что отыскал нечто совершенно замечательное.
   Прошлой осенью он сказал мне, что намеревается обновить кабели громоотводов, и попросил отыскать для него трактат сэра Уильяма Сноу о грозах. Я не был сильно удивлен: он уже несколько лет ворчал насчет опасности пожара, могущего возникнуть от удара молнии. Вас может удивить, почему он ничего не сделал, чтобы предохранить дом от более земных причин пожара, но его нелюбовь к денежным тратам так же велика, как страх смерти. Так что я отослал ему книгу и больше не вспоминал об этом, пока не приехал навестить его две недели тому назад.
   Громоотводы, должен сказать, всегда соединялись с землей посредством тяжелого черного кабеля, прикрепленного к боковой стене. Однако теперь я заметил, что часть его, примерно в шесть футов длиной, была изъята на уровне галереи. Я поначалу подумал, что кабель заменяют по частям: опасное предприятие, ибо, если, в то время как этот кусок отсутствует, вдруг ударила бы молния, вся мощь взрыва пришлась бы на галерею. Но когда я подъехал поближе, я увидел, что на самом деле впечатление, что часть кабеля изъята, обманчиво: стена оказалась просверлена в двух местах, а кабель входил в одно из этих отверстий и появлялся вновь из другого, примерно шестью футами ниже.
   В своем письме, приглашая меня приехать, дядя написал только, что хочет «сделать кое-какие распоряжения». Никакого представления о том, что это может означать, у меня не было, но, когда я стоял там, пристально рассматривая это странное расположение, должен признаться, возникло ощущение, что у меня по спинному хребту ползет что-то отвратительно холодное.
 
   Меня, как обычно, впустил его дворецкий Дрейтон, человек меланхолический, лет шестидесяти от роду или более того. Он сообщил мне, что мой дядя занимается в библиотеке и просил передать, что его не следует беспокоить до обеда. Это не было чем-то исключительным; его приглашения никогда не распространяются более чем на два дня, и он видится со мной только тогда, когда ему что-то нужно. И в самом деле, если бы он не сделал меня своим наследником, я сомневаюсь, что стал бы поддерживать с ним связь.
   Должен вам сказать, что мой дядя держит все тех же нескольких слуг с того времени, как я его знаю. У него есть Грымз – кучер, слуга в доме и к тому же конюх; его жена – она готовит еду (еда спартанская до крайности), пожилая горничная и Дрейтон. Дядя изо дня в день надевает все тот же изношенный костюм; не могу себе представить, чтобы он когда-нибудь переодевался к обеду с того дня, как покинул Кембридж, а тому, должно быть, уже лет сорок пять. Бóльшая часть дома, как вы могли заметить, закрыта: Грымз и его жена живут в коттедже лесника, а комнаты остальных слуг находятся на первом этаже в задней части дома.
   Дядюшкины апартаменты состоят из длинной галереи, – тут Магнус снова указал на освещенные окна на моей картине, – библиотеки и кабинета, которые к ней примыкают. Галерея размером примерно сорок футов на пятнадцать, библиотека имеет ту же длину, но один ее угол, рядом с лестничной площадкой, занимает кабинет.
   Если войти на галерею через главные двери, в дальнем конце помещения вы увидите огромный камин. Однако огня не зажигали в нем уже несколько веков: все пространство внутри камина занимает нечто, с первого взгляда похожее на дорожный сундук. Однако на самом деле это саркофаг, сделанный из меди, настолько изъеденный коррозией и потускневший от времени, что на нем остались лишь следы первоначального орнамента. Он был заказан сэром Генри Роксфордом в 1640 году как символ memento mori[16]; теперь в нем покоятся его останки.
   В алькове между камином и стеной библиотеки стоят огромные рыцарские доспехи, странно почерневшие, словно от пожара. Можно подумать, что это работа какого-то средневекового мастера, но, когда подойдешь поближе, становится видно, что от пояса донизу фигура напоминает один из египетских гробов в форме человеческого тела. Она была сделана в Аугсбурге менее ста лет тому назад, примерно в то же время, когда появился знаменитый шахматный автомат фон Кемпелена; Томас Роксфорд привез его из Германии в качестве одного из элементов реставрации Холла.
   Другой обстановки на галерее нет, если не считать пары стульев с прямыми спинками и длинного стола, который служит дяде рабочим столом, – как раз под тем окном, где на вашей картине виден свет. Портреты предков Роксфордов висят над столом; противоположная стена украшена обычным набором старинного оружия, охотничьими трофеями и выцветшими гобеленами, что лишь усиливает впечатление запустения. Холодное, мрачное место, пропахшее сыростью и обветшанием, порождающее эхо.
   Соседствующая с галереей библиотека – типичное для сельского сквайра собрание книг, сплошь набитое такими произведениями, какие никто никогда и не подумал бы читать. Если он когда-нибудь и позволяет мне туда войти, на столе не бывает никаких книг, никаких бумаг: свои алхимические книги он держит в стенном шкафу под замком. Его кабинет служит также и спальней: в одном углу там стоит походная кровать; там же он и ест, насколько мне известно, кроме тех случаев, когда я его навещаю. За пределами этих «апартаментов» – только пыль и пустые коридоры; не думаю, что хоть чья-то нога ступала на верхние этажи с прошлого века.
   Однако продолжу. Когда я приехал, было далеко за полдень, и у меня оставалось еще часа два до того, как в семь из библиотеки появится дядя: их надо было чем-то заполнить. Так что я снова вышел из дома, чтобы получше разглядеть проводники громоотводов.
   На этот раз я заметил, что окно галереи, расположенное ближе всего к главному кабелю – как раз над тем местом, где кабель исчезает в стене, – слегка приоткрыто: скорее всего, по вине работников, ибо оконные створки находятся слишком высоко, чтобы дядя мог до них дотянуться. И хотя я не мог бы сказать со всей определенностью, я все же был почти уверен, что доспехи стоят именно под этим окном. Мой мозг обуревали полусформировавшиеся подозрения, но я никак не мог найти им определение. Я обошел весь Холл, однако других изменений не обнаружил.
 
   Я был так поглощен его рассказом, что осторожный стук в дверь заставил меня вздрогнуть. Это Джосая пришел зажечь лампы и подбросить дров в огонь; только тут я увидел, что за окном уже совсем стемнело.
   – Простите меня, – сказал Магнус, – я отнимаю у вас слишком много времени, а у вас, вероятно, есть другие дела.
   Я заверил его, что других дел у меня нет. Магнус обладал (как я со временем понял) необычайной способностью приспосабливать свою речь к манере выражаться и ритму речи своего собеседника, и притом столь тонко, что вы едва могли это заметить, так что я уже чувствовал – хотя едва час минул от начала нашей беседы, – что со мною рядом давний, заслуживающий доверия друг. По этой причине, выяснив, что он остановился в гостинице «Белый лев», я уговорил его пообедать у меня дома – на что он, после обычных в таких случаях возражений, охотно согласился, – а пока подкрепить свои силы и продолжить повествование.
 
   – Как правило, – сказал он, – еду у моего дяди подают в небольшой комнате для завтраков в задней части дома. Но на этот раз Дрейтон накрыл стол на два прибора в огромной и темной, словно пещера, столовой, затхлой, с темными панелями по стенам, ну просто мавзолей, а не комната; она находится прямо под библиотекой. Огня в камине не было. Дядюшка появился в шарфе и толстых шерстяных перчатках; я был бы рад надеть теплое пальто. Мы обедали при свете нескольких свечей за столом, рассчитанным человек на сорок; Дрейтон обретался в темноте где-то за моей спиной. Взгляд дяди то ловил мой взгляд, то быстро ускользал в сторону; мне уже с десяток раз казалось, что он вот-вот заговорит, когда наконец он откашлялся, жестом руки отправил Дрейтона прочь из комнаты и достал из сюртука пачку бумаг.
   «Ты знаешь, – сказал мне дядя, постучав пальцем по бумагам, – что я назначил тебя моим наследником. А теперь я хочу потребовать услуги от тебя. Ежели я умру нормальной смертью (мне захотелось спросить, какой иной способ умереть он имеет в виду, но я удержался), то у меня имеется ряд распоряжений касательно поместья, которые ты должен принять во внимание». И он стал перечислять предметы, которые ни в коем случае не следовало продавать или увозить из дома, начиная от стола, за которым мы сидели. Он перечислил предметы обстановки столовой и гостиной, отсчитывая их на пальцах, но как-то машинально, небрежно, будто мысли его были заняты другим.
   Однако, когда он подошел к тому, что он называет своими «апартаментами», имея в виду галерею, библиотеку и кабинет на втором этаже, его манера совершенно изменилась. Доспехи должны оставаться в том виде, как будут обнаружены, все время, пока Холл остается во владении семьи. Это было сказано с невероятной настойчивостью и тоном, не допускавшим никаких возражений; он предупредил меня, что собирается указать это в завещании как условие наследования. Впрочем, я не знаю и, вероятно, не имею права спросить…
   – Мы ничего не слышали от вашего дяди уже много лет, – сказал я. – Конечно, он мог проконсультироваться с кем-то другим…
   – Нет, я уверен, он обратился бы к вам. Он сделал такие же оговорки по поводу библиотеки, но уже без того огня, что минутой раньше, и, перечислив содержимое еще нескольких комнат, сказал, что напишет все это как дополнительное распоряжение к своему завещанию.
   И тут снова мой дядя смолк и принялся постукивать пальцами в перчатках по столу.
   «Если я вдруг исчезну, – сказал он резко, – то есть в случае, если покажется, что я исчез… Если Дрейтон, например, сообщит тебе, что меня не могут найти, тогда никто не должен входить в мои апартаменты. Никто – ты понял? Не должно быть устроено никаких поисков. Никакие власти не должны быть уведомлены. Ничего не следует делать, пока не минуют три дня и три ночи, а после этого, если от меня не будет получено никаких сообщений, ты можешь войти в мою рабочую комнату и… сделать то, что будет необходимо. Но ничто не должно быть сдвинуто с места или убрано. Я еще раз повторяю – ничто, иначе ты лишишься наследства. Принимаешь ли ты эти условия? Отвечай – да или нет?»
   Он взял со стола документ – явно завещание – и схватился за него обеими руками, словно готовясь разорвать на куски, если мой ответ его не удовлетворит.
   «Что ж, да, – ответил я. – Но в данном случае вам больше пригодился бы мистер Монтегю».
   Тут он прямо-таки прорычал в ответ – вам придется меня извинить:
   «Не доверяю я юристам, и, помимо того, ты потеряешь больше, чем он. Ты даешь мне слово чести? Очень хорошо. А теперь я должен продолжить свою работу. Дрейтон о тебе позаботится и подаст тебе утром завтрак. А потом, я уверен, тебе захочется отправиться в путь как можно раньше».
   Он встал, убрал свои бумаги и покинул комнату, даже не оглянувшись.
   – Извините меня, – я не смог удержаться от вопроса, – неужели ваш дядя всегда так… резок?
   – Точнее, оскорбителен, но вы слишком вежливы, чтобы так выразиться. Пожалуй, нет. Даже по его собственным меркам на этот раз он был исключительно груб, но, по правде говоря, я едва это заметил. Некоторое время я оставался за столом, размышляя над его странным требованием, а свечи догорали, и в столовой становилось все холоднее. Неужели мой дядя перешел грань от эксцентричности к откровенному безумию? Такой очевидный вывод напрашивался сам собой, и все же у меня не было чувства, что передо мной безумец. Или же он задумывался над исчезновением своего предшественника, пока… Но пока – что? Ответ, если он вообще есть, должен, по всей видимости, находиться на галерее; но как мне получить туда доступ? Когда дядя собирается отойти ко сну, он запирает на замки и засовы все двери, выходящие на лестничную площадку. Я уже отказался от этой мысли как от безнадежной и собрался было и сам отойти ко сну, как вдруг подумал о кабеле.
   Луна была в своей второй четверти; если небо останется ясным, будет достаточно светло, чтобы видеть все вокруг. Я сказал Дрейтону, что мне надо подышать свежим воздухом и что ждать меня не нужно: я сам все запру, когда вернусь. В тени старого каретного сарая я ждал, наблюдая за дядиным окном, а часы все тянулись. Полночь пришла и прошла; была уже половина второго, когда свет в окне дядиного кабинета наконец погас. Я подождал еще полчаса, на всякий случай, вернулся к боковой стене дома и приготовился на нее карабкаться.
   Хотя ночь была абсолютно тихая, лишь изредка небольшие облака проплывали перед лунным ликом, я не раз бросал опасливый взгляд на небеса, когда натягивал на руки перчатки и начинал подъем. Стена была достаточно неровной, чтобы обеспечить мне некоторую опору для ног, но, несмотря на холод, я взмок от пота, прежде чем добрался до узкого парапета, что проходит примерно на уровне пола галереи. Чуть выше этого карниза кабель уходил в стену. Подоконник был примерно в семи футах выше парапета; чтобы дотянуться до следующего участка кабеля, мне нужно было вытянуться во весь рост, балансируя на карнизе, схватиться за кабель левой рукой и перемахнуть к окну так, чтобы правой раскрыть приоткрытую створку.
   Скорчившись на парапете, я не осмеливался взглянуть вниз. На память мне пришли строки о человеке, собирающем сапфиры на ужасной отвесной скале: они меня совершенно парализовали. Последнюю часть подъема я проделал одним отчаянным рывком и, задыхаясь, улегся поперек подоконника. Лунный свет сиял, освещая темную глыбу доспехов: они оказались почти прямо подо мной. Дверь в библиотеку, к моему облегчению, была закрыта, и из-под нее не видно было света. Я опустился на пол рядом с фигурой в шлеме и подождал, пока мое дыхание не замедлилось до обычного ритма.
   Должен сказать, что дядя мой всегда очень неохотно допускал меня на галерею. Он не мог отказать мне в праве посмотреть на портреты моих предков, но никогда не оставлял меня с ними наедине, поэтому доспехи мне пришлось видеть лишь издали. Фигура установлена на металлическом постаменте, ее закованная в броню правая рука – на головке рукояти обнаженного меча, упертого, кстати говоря, острием в землю. Но мой взгляд искал только два участка кабеля, выходящего из стены: один оказался присоединенным к задней стороне шлема, другой – к постаменту, так что, если бы молния ударила в Холл, вся сила электрического тока прошла бы прямиком через доспехи.
   Мне нужно было больше света, поэтому я решил рискнуть и зажечь принесенную с собой свечу. В ее трепещущем свете фигура в доспехах выглядела устрашающе настороженной и бдительной. Меч под бронированной правой рукой так и сверкал, и я заметил, что его кончик уходит в прорезь в постаменте. Подчиняясь порыву, я взялся за рукоять.
   Меч в моей руке двинулся, будто рычаг, потянув за собою и железную руку. Я медленно тянул рукоять к себе, а по фигуре в доспехах прошла дрожь. Я в ужасе отстранился, но рукавом зацепился за рукоять, и меч продвинулся до конца своего пути. Казалось, в доспехах вдруг вспыхнула жизнь: почерневшие пластины брони резко распахнулись, словно какое-то чудовище стремилось силой вырваться наружу.
   Однако внутри оказалась лишь пустота. Поднеся свет поближе, я разглядел, что пластины с обеих сторон держались на петлях, так что вся передняя часть доспехов – за исключением рук – открывалась наружу. Когда я вернул меч назад, в вертикальное положение, пластины снова закрылись, почти беззвучно. Места соединений были практически незаметны: все это, вероятно, потребовало от искусного мастера долгих месяцев усердной работы.
   Я раскрыл тайну моего дяди, но что все это означало? Что, как он полагал, произойдет, когда молния, рано или поздно, ударит в Холл? Неужели он предполагал обманом или подкупом заставить какого-то ничего не подозревающего человека поместиться в доспехи – то есть в гроб – во время грозы, чтобы сам он мог увидеть результат? «Если покажется, что я исчез, – сказал он мне, – никто не должен входить в мои апартаменты, пока не минуют три дня и три ночи». Для чего? Чтобы дать ему время сбежать, если его жертва умрет?
   Или он ожидает, что что-то появится оттуда? Признаюсь, при этой мысли волоски у меня на шее под затылком встали дыбом – еще и от выводов, к которым вела эта мысль в отношении психического состояния дяди. Однако теперь я решился во что бы то ни стало выяснить его цель и начал осматривать все вокруг, ища ключ к загадке. Я поначалу думал, что не найду ничего интересного на длинном столе, но в тени, на его дальнем конце, я обнаружил тонкий фолиант, переплетенный в пергамен.