Пьер Легро спокойно наслаждался своей похлебкой, не думая ни о чем постороннем; между тем как Розина как будто прислушивалась к чему-то и вдруг вся побледнела, дрожащей рукой опустив свою ложку.
   – Пресвятая дева! – воскликнула она, – опять он!
   – Он? Кто он? – спросил Пьер, встрепенувшись, вспомнив о графе и снова впадая в самое мрачное расположение духа.
   – Кто? Да большой, старый волк! – отвечала Розина, кладя свою руку на его. – Он знает, что я пришла домой и чует запах похлебки. Вот, я слышу, как он обнюхивает двери!..
   Пьер внимательно прислушался; глаза его заблистали, ноздри расширились и даже уши, казалось, поднялись как у настоящей овчарки.
   – Ваша правда, – сказал он. – Какой у вас, однако, тонкий слух, Розина! Успокойтесь – не бойтесь ничего – мы покончим с этим молодчиком в одну минуту.
   Взволнованный, он назвал ее просто по имени – и Розина, в своем страхе и смятении, нашла это очень приятным и обнадеживающим.
   – Пьер! Пьер! – воскликнула она, – ради Бога, будьте осторожнее; не подвергайте себя опасности! Неужели вы хотите выйти к нему?
   Пьер отвечал только мрачной улыбкой, не говоря ни слова, подошел к печи, и достал из-за угла неуклюжее, длинное ружье с широкими медными кольцами, старый пороховой рожок и несколько пуль, весом около трех лотов каждая. Старуха, увидев все эти приготовления, бросилась на стул, накрыла голову передником и, взявшись за четки, принялась читать молитвы, с примерной набожностью и ловкостью перебирая зерно за зерном,
   – Смотрите, осторожнее! – воскликнула Розина, – оно не выстрелит здесь?
   – Нет, пока не будет заряжено, – отвечал Пьер спокойно. – А иногда и после того не совсем так скоро, как бы мне хотелось. Заметьте, что я буду делать – смотрите, Розина! Могу я называть вас Розиной?
   – Скорее, скорее! Не теряйте, пожалуйста, времени на ненужные вопросы. Вон, он уже царапается у дверей. О, как мне страшно!..
   Пьер положил пару пуль на ладонь левой руки и засыпал их крупными зернами пороха из своей пороховницы, так что покрыл их совсем. Его познания в искусстве стрельбы были самые несложные и составляли плод его собственного опыта, хотя, в конце концов, может быть, и не были далеки от истины.
   Со спокойной улыбкой, он пригласил Розину взглянуть, что он будет делать.
   – Обыкновенно заряжают ружье одной пулей, – сказал он, – но это, не по мне, я редко даю промах.
   – Зачем же вы кладете две?
   Поставив приклад на ногу, Пьер с большой торжественностью принялся объяснять свою систему.
   – Я выучился этому от старого лесника, который научил меня выслеживать кабана, ловить волков в западню и стрелять оленей. Бедный старик Антуан! Он умер позапрошлой осенью, и я уверен, что он теперь со святым Губертом в раю… Знаете ли вы, Розина, как называется такой заряд?
   – Кровопролитием, жестокостью, убийством… Мало ли как?
   – Это называется: «муж да жена». И тут есть своя мораль, Розина. Там, где каждая поодиночке не привела бы ни к чему, соединенные вместе, они достигают своей цели. Смотрите: я забиваю их вместе в ружье, вместе с горсточкой пороха, и ничто на свете уже не разъединит их, даже самая смерть; они будут найдены рядышком в сердце этого проклятого волка. Вы понимаете, Розина? Я ведь простой человек, неотесанный, самоучка, но у меня твердая рука и любящее сердце. Последнее принадлежит вам гораздо больше, чем вы думаете; что же касается первой…
   Но тут сильный толчок в дверь и крик испуга его собеседницы, прервал речь Пьера и заставил его поскорее насыпать порох на полку своего ружья. Волк, о степени голода которого красноречиво свидетельствовало его жадное обнюхиванье двери, начал теперь такую горячую атаку зубами и лапами, что казалось тонкое дерево, и слабая щеколда не выдержит.
   – Смотрите, Пьер! – воскликнула Розина, бледная как полотно, но смело стоя за спиной своего обожателя, – он будет здесь через одну минуту.
   – То есть, через шестьдесят секунд, – отвечал Пьер спокойно, – этого вполне достаточно, чтобы прицелиться и спустить курок.
   Несмотря на свой страх, Розина находила время любоваться хладнокровием и спокойной самоуверенностью Пьера. Но вот настала минутная тишина. Отыскивает ли хищник другой вход или он намеревается произвести новую атаку в сопровождении целой стаи себе подобных? Розина, совершенно, незнакомая с нравами диких животных, была твердо убеждена, что через несколько секунд дверь падет под дружными усилиями целой стаи волков…
   Пьер осторожно приоткрыл окно и выглянул на двор. Такие зимние ночи светлы как день. Волк, видя, что все его усилия тщетны, уходил обратно в лес. Его длинная, извивающаяся фигура ясно вырисовывалась на белом снегу. Но вот он остановился, неосторожно позволяя себе роскошь – почесаться.
   Раздался оглушительный грохот, стекла зазвенели, старуха вскрикнула от испуга и комната наполнилась дымом. Розина смеялась и хлопала в ладоши, между тем как виновник всего, волк, лежал неподвижно на снегу, с парой пуль ловко уложенных ему в сердце.
   – Я редко даю промах, – сказал Пьер, тщательно заряжая снова. – Спокойной ночи, Розина, я думаю, этот молодчик не будет больше беспокоить вас.
   Но, хотя одна опасность миновала, зато явился новый повод беспокойства и тревоги: ни один крестьянин не имеет права убить без спросу волка в лесу своего сеньора, точно также как оленя, кабана и всякого другого зверя. Он не имел даже права иметь огнестрельное оружие, и граф Арнольд де Монтарба менее всякого другого помещика во Франции склонен был простить подобное нарушение своих привилегий.
   – Если вы зароете его в снег, – сказала Розина, – его найдут, когда переменится ветер – и тогда, Пьер, вам придется отвечать за то, что вы убили волка, спасая жизнь двух женщин…
   – Прежде за это рубили руку, – сказала бабушка, выходя из своего угла, с этим своеобразным утешением.
   Розина разразилась рыданиями.
   – Ах, Боже мой, хоть бы вовсе не было во Франции ни ружей, ни волков, ни сеньоров!
   Пьер взял ее руку и поцеловал ее.
   – Успокойтесь, я отнесу волка домой на плечах, – сказал он, стоя уже на пороге. – И если кто-нибудь попробует вмешаться в это дело, я сумею постоять за себя. Я показал вам, что могут сделать «муж да жена», Розина. Но они могут служить и в других случаях, а заметьте, человек во весь рост – лучшая цель, чем волк.
   – Обещайте мне, что не сделаете ничего необдуманного! – воскликнула Розина с беспокойством.
   – А вы обещаете мне что-нибудь за это?
   – Может быть.
   И с этими словами, она затворила за Пьером дверь и отправилась спать.

Глава третья

   Вновь выпавший снег очень скоро замел след волка, но зато другой след, к хижине и от нее, стал настойчиво появляться каждый день, грозя гораздо большими несчастьями, чем нападение хищного зверя.
   Граф Арнольд, сидя один за бутылкой вина в своем голубом салоне, пришел к убеждению, что он совершенно очарован хорошенькой крестьянкой, с которой познакомился среди снежных сугробов, – и по своему обыкновению решил дать волю собственной фантазии, не заботясь о последствиях для молодой девушки, в которую, как он уверял себя, он положительно влюбился.
   Растянувшись поудобнее среди бархатных подушек и задумчиво глядя на причудливые очертания горящих в камине угольков, он припоминал темные глаза и раскрасневшееся личико Розины, в тот момент когда она стояла перед ним в снежном сугробе, пока не убедил себя, что, наконец, да, именно наконец, в первый раз в жизни, он встретил женщину, которая не надоест ему, как другие, за одну неделю, даже за месяц, даже, как ему казалось, за год! Она отличается такой свежестью, такой безыскусственностью, так не похожа на всех остальных женщин – как ни многочисленны и разнообразны были его опыты в этом отношении, на которых он до сих пор напрасно тратил время и силы…
   Клементина была толста, неотесана, неуклюжа; Жанета, хорошенькая деревенская девушка – совершенно не образована, с руками, которые казалось только что оставили coxy; Mapия – красавица, но, Боже мой! как глупа; от испанской маркизы, с ее великолепными глазами и роскошными, черно-синими волосами, несло чесноком; у герцогини были дурные зубы; и наконец, его последняя любовь – молоденькая виконтесса, перед которой преклонялся весь Париж, положим – остроумна, нежна, любезна, мила и грациозна, но зато капризна, требовательна, и к тому же до отвращения похожа на всех остальных светских женщин по костюму, манерам, разговору, чувствам и убеждениям! Да, все это слишком однообразно; ужасно мало разницы между одной женщиной и другой: и убранство их салонов, и веера, и носовые платки, все на один покрой; шутки, мнения, разговоры, все как бы исходят из одних уст; улыбки, слезы, замешательство, ласки и капризы, все это ничто иное как повторения одной и той же роли, более или менее плохо разыгранной. Конечно, неизбежно приходится повторять одно и то же, но зачем же одними и теми же словами!.. А с другой стороны, право нелегко придумывать для каждого случая новый способ ответить на улыбку, выразить взглядом упрек, поднести букет, передать записку или пожать руку.
   В самом деле, что может дать свет? Даже в Париже, в пышном, веселом, беспутном Париже! Монтарба вслух задал себе этот вопрос, и ему почудилось, что в дыму камина встает тень – тень его самого, но согбенная, истомленная, бессильная – какой-то сморщенный, дряхлый старик – и отвечает: «пресыщение!» Что мог он возразить против этого? Он жадно пил из чаши удовольствий и нашел, в конце концов, что она не так сладка, как казалась сначала. Все прискучило ему: любовь и вино не имели уже прежнего очарования; двор, охота, театр, картежная игра – казалось одно бессодержательнее другого. Давно уже пора найти себе новое занятие, новое развлечение в жизни.
   Таким образом, пока Пьер убивал старого волка, граф Арнольд приходил к решению, что станет посещать аккуратно, по очереди, всех своих крестьян и начнет завтра же с Розины и ее бабушки-старухи…
   На другой день, он застал молодую девушку за какой-то домашней работой, весело и радостно распевающую как птичка на ветке. Она казалась теперь еще красивее, чем вчера, и успокоенная вероятно присутствием другой женщины, отбросила всю свою вчерашнюю застенчивость.
   Граф Арнольд, как опытный вояка, осторожно повел свои подступы, и в совершенстве разыграл роль заботливого помещика. Прежде всего, он выслушал с любезным вниманием все жалобы и сетования старухи; обещал сделать новую крышу на сараях, даже отметил это для памяти в своей записной книжке и только тогда обратился к Розине.
   Тут он направил свои батареи против того угла крепости, который, по его соображениям, должен был представлять самую слабую ее часть. Рассудив, что Розина, по всей вероятности, успела слишком привыкнуть к похвалам своей наружности, он постарался дать ей понять, что для него красота ее составляет самое меньшее из всех ее достоинств.
   – Пpиехав в эти леса, – начал он, – я думал, что должен буду забыть о существовании себе подобных существ и жить один в своем замке, как медведь в берлоге. К счастью, я вижу теперь что ошибался. Я в восторге, мадемуазель, что и здесь есть общество, не менее приятное и образованное, хотя и более безыскусственное, чем в Париже.
   – Ах, монсеньор, – перебила его старуха, между тем как внучка ее краснела и улыбалась, – право не всегда можно встретить в простой, задымленной хижине, такую девушку, как наша Розина. Ведь она у нас образованная. Она была в монастыре. Святые сестры выучили ее и читать, и писать, и шить. Ах, если б вы видели, как она вышивает! Или фортепиано! как она играет на фортепиано!.. Если б это были клавикорды, а не кухонный стол, ваше сиятельство, она бы села и играла вам песню за песней, точно ангел небесный.
   – У меня дома есть и клавикорды, и кухонный стол, – отвечал граф. – Я буду очень рад, если мадемуазель будет приходить упражняться на том и другом, когда ей вздумается.
   Глазки Розины заблистали, но старуха отрицательно покачала головой.
   – Наша Розина хорошо воспитана и из хорошей семьи, ваше сиятельство. Отец ее был унтер-офицером при Людовике Великом. Бедный мой мальчик!.. Я как теперь вижу его в его красивом мундире с перекрещенными на груди белыми ремнями и блестящей саблей в руке… Мать ее умерла, когда Розина была еще маленькая, и мы с ним отдали ее в монастырь, потому что мы говорили себе… извините меня, монсеньор, я до сих пор не могу говорить о нем без слез, хотя он давно уже лежит в могиле; и право, когда умер, он казался старше меня, своей матери. А я стара, монсеньор, очень стара…
   – Старость почтенна, матушка, – возразил граф, протягивая ей руку и глядя, какое впечатление произведет на Розину его снисходительность.
   – Не будем утомлять графа этими подробностями, бабушка, – заметила молодая девушка, – он так добр, что заботится о нашем благосостоянии, но я не думаю, чтобы его могли интересовать все подробности о нашей семье.
   – Напротив, мадемуазель, – возразил гость. – Я весь внимание. Я поражен, я удивлен, я не верю своим глазам! Я не могу понять, как такой прелестный цветок мог распуститься в здешнем лесу – и если бы от меня зависело, пересадил бы его в цветник, не теряя ни минуты.
   – Вы очень любезны, ваше сиятельство, – отвечала Розина, вполне владея собой; – но самый неприхотливый из полевых цветов вянет в теплице. И на что бы я была похожа в атласе и кружевах, сидя вытянувшись на стуле с высокой спинкой? Если вы хотите смеяться надо мной, то позвольте мне сказать вам, монсеньор, что это невежливо!
   – Вы были бы похожи на королеву, – отвечал он вполголоса; – вы созданы, чтобы быть королевой! Когда женщина так прекрасна, она должна ходить в атласе и кружевах каждый день… хотите вы попробовать, Розина?
   Она весело засмеялась.
   – Бабушка! – сказала она, – слышите, что предлагает граф? Что бы вы ответили, если бы были на моем месте? Не правда ли, наряды, удовольствия и драгоценности – главное, в жизни женщины? Зачем же вы учили меня другому? Пусть монсеньор поспорит об этом с вами. Что же до меня касается, то я совершенно довольна моим настоящим положением.
   Монтарба был рассержен и закусил губу.
   «Уж не думает ли она смеяться надо мной эта маленькая провинциалка? Что ж? тем занимательнее, если достижение цели будет немножко труднее».
   Старуха, борясь с унизительным чувством страха прогневать своего помещика и чувством долга, окончательно растерялась.
   – Извините, ваше сиятельство, – забормотала она, – вы не поняли… Розина тоже не поняла… Она ведь еще молода. Вот, дайте срок, выйдет замуж тогда и будет время поговорить о таких вещах.
   – Выйдет замуж!.. – повторил Монтарба с нехорошей улыбкой.
   – Замуж! – повторила и Розина, покраснев как маков цвет и надув губки; – почем вы знаете, бабушка, что я выйду замуж? Я еще не давала слова.
   – Ну, так дашь, все равно… Так бывает с каждой молодой девушкой, моя милая. Все мы испечены из одного теста, все до единой!.. Я сама была молода когда-то, хотя глядя на меня теперь и трудно этому поверить.
   – Вы бодро выносите свои года, бабушка, – заметил граф. – Впрочем, от истинной красоты всегда что-нибудь останется, а вы должно быть немало наделали бед на своем веку, а? Однако, расскажите-ка мне про замужество вашей внучки. Мадемуазель извинит меня, что я так интересуюсь всем, что до нее касается… Кто же этот счастливый избранник? Когда свадьба? Я позволю себе предложить при этом небольшой свадебный подарок.
   Розина низко присела, а бабушка, совсем растаявшая от его комплиментов, начала сомневаться, чтобы такой обходительный человек мог быть действительно дурным человеком.
   – Она выходит за Пьера Легро, – проговорила старуха, и тотчас же пожалела, зачем лучше не откусила себе язык, прежде чем выговорила эти слова.
   – Пьер Легро! – повторил граф, с довольным видом; – достойный молодой человек и тоже один из моих арендаторов. Я буду его иметь в виду. Я должен объявить вам, что непременно хочу присутствовать на свадьбе и что, чем скорее она состоится, тем лучше.
   Розина снова покраснела, но старуха напротив того, побледнела как смерть.
   – Это слишком большая честь, ваше сиятельство, – проговорили они в один голос, но с совершенно различным выражением.
   – И так, я пока распрощаюсь с вами, – заметил Монтарба, любезно наклоняясь, чтобы поцеловать щечку Розины, и потом прибавил со смехом: – У нас, сеньоров, ведь вы знаете, есть свои привилегии, а я далеко не из таких, чтобы забыть о них и не воспользоваться ими.
   Не успела еще затвориться за ним дверь, еще слышно было, как снег хрустит под его ногами, как старуха уже воскликнула с отчаянием:
   – Скорей, скорей, Розина! Беги к колодцу, не теряя ни минуты. Возьми в лоханку чистой воды и три ту щеку, в которую этот негодяй поцеловал тебя, пока вся кожа не сойдет с нее! О, дитя мое, дитя мое! ты была для меня такой доброй дочерью! А теперь, когда я буду одевать тебя к венцу всю в белое, я буду жалеть, зачем лучше не кладу тебя в могилу! Моя вина! Моя вина! Я несчастная старуха и сама не знаю что говорю!
   Она упала на стул, закрыв голову платком, и разразилась рыданиями, которые переполнили сердце Розины смутным беспокойством и тревогой.
   С этих пор, старуха беспрестанно совещалась о чем-то с Пьером, который, казалось, возвышался в ее глазах, по мере того и также быстро как внучка ее впадала в немилость. Розина чувствовала, хотя бабушка ни на минуту не оставляла ее одну, что между ними прошла какая-то туча и что любовь и доверие, царствовавшие среди них, исчезли без всякой видимой причины. Это страшно огорчало молодую девушку, тем более что и Пьер стал как-то тревожен, угрюм и не походил на себя. В маленькой хижине, в которой когда-то жилось так легко, точно поселился теперь дух раздора, которого нельзя было ни изгнать, ни умиротворить ничем. Весь окружающий мир, казавшийся когда-то такой волшебной страной, потерял все свое очарование и представлял теперь только картину тяжелого, неблагодарного труда, грубой, недостаточной пищи и жестокого обращения. Холод и голод, неизбежный в такую суровую зиму, всё яснее давали о себе знать и вызывали ропот и раздражение. Веселое, беспечное расположение духа Розины исчезло; она впала в уныние, стала нервной и нетерпеливой даже с Пьером; роптала на свою скромную долю и сердилась на графа, если он хотя на один день прекращал свои посещения, – то удивляясь, почему он не приходит, то желая, чтобы он не приходил вовсе и в то же время, надеясь в глубине души, что он придет опять!

Глава четвертая

   За светлой зарей не всегда следует ясный полдень – за золотистым рассветом иногда наступает бурный и пасмурный день. Никогда еще, ни одна нация не приветствовала своей будущей королевы такими проявлениями восторга и радости, как французский народ приветствовал Mapию-Антуанетту, прекраснейшую из принцесс, когда либо украшавших собой французский престол – гордую, мужественную, самоотверженную и, между тем, окончившую, свою жизнь на эшафоте!..
   – Какая толпа народа! – воскликнула Мария-Антуанетта, при виде приветствовавших ее восторженных масс, давивших друг друга на улицах Парижа для того только, чтобы прикоснуться к дверцам ее экипажа.
   – Ваше высочество, – отвечал изысканно-вежливый герцог де Бриссак, – с позволения его высочества, дофина, это – толпа поклонников!
   И немного лет спустя, эти самые толпы неистовствовали уже с криками ненависти и проклятия вокруг гильотины, тесня друг друга, чтобы обмакнуть платок в ее крови.
   Но зато, в первые годы пребывания Марии-Антуанетты во Франции, трудно было пользоваться большей любовью, большей популярностью, чем молодая австрийская эрцгерцогиня, юная супруга французского дофина. И недаром народная молва, не переставая приводила примеры ее доброты, деликатности, снисходительности и великодушия. То она избавила от ответственности грума, лошадь которого ушибла ей ногу, умолчав совсем об этом происшествии; в другой раз, она остановила собак, егерей и всю охотничью кавалькаду короля Франции, чтобы только не смять крошечного поля бедняка-крестьянина, у которого хлеб не был еще убран. Когда другого крестьянина чуть ли не до смерти забодал загнанный охотниками олень, она собственноручно перевязала ему раны, положив его голову к себе на колена, и назначила ему пожизненную пенсию из своих собственных средств. Однажды, когда дежурный офицер, передвигая по приказанию королевы какой-то шифоньер в ее комнатах, ушиб себе по неосторожности до крови висок, весь двор был возмущен, узнав, что первая женщина во Франции сама ухаживает за больным; но народ приветствовал поступок королевы криками восторга и радости. Тогда, она называлась еще не «проклятая австриячка», а «наша гордость, наше дорогое дитя, наша добрая молодая королева, обожаемая и прекрасная».
   Mapия-Антуанетта была уже замужем несколько лет, прежде чем явилась надежда на появление наследника престола; но, несмотря на то, парижские рыбные торговки, с самого начала принявшие ее под свое особое покровительство, клялись, что природа предназначила ее быть матерью: она так любила детей, что не гнушалась даже грязными ребятишками, игравшими на улице. Так, однажды, ее лошадей едва успели остановить над самой головой голубоглазого мальчугана, сновавшего перед ними взад и вперед по улице, не сознавая опасности, или растерявшись от ее приближения. Королева – это было уже после смерти Людовика XV – перепугалась, думая, что мальчика задавят насмерть, и так обрадовалась, увидев его целым и невредимым, что взяла его к себе в коляску и хотела уже увезти с собой, но тут из соседнего дома выбежала испуганная старуха с извинениями и оправданиями.
   Королева объявила, что само провидение посылает ей этого мальчика, так как она не имеет своих детей.
   – Где же его мать? – спросила она.
   – Умерла прошлую зиму, ваше величество.
   – От какой болезни?
   – От голода, ваше величество.
   Королева залилась слезами, а народ отвечал восторженными кликами.
   – В таком случае, я беру на себя его воспитание, сказала Мария-Антуанетта, и повезла свою находку в Версаль, между тем как маленький дикарь бесцеремонно кричал и брыкался, протестуя против своего похищения.
   Однако вскоре он совершенно примирился со своей участью, и королева, не шутя, привязалась к «своему маленькому Жаку», как она называла его. Он рос и воспитывался в ее семействе, и только тогда покинул дворец, когда собственные дети королевы подросли настолько, что могли занять его место. Тогда его отпустили, щедро наградив и дав средства безбедно прожить всю жизнь.
   Если он спустил все в несколько месяцев, окунувшись во все пороки и удовольствия Парижа, то не мог винить никого, кроме самого себя. Но разорившийся кутила всегда неблагодарен. Жак Арман, одаренный от природы счастливой наружностью и той легкостью и горячностью речи, которая даже во Франции – где она так обыкновенна – часто слывет за красноречие, занял первенствующую роль в возникавших в то время тайных обществах и революционных клубах, разменивая на франки свои горячие речи, по примеру других наемных демагогов, которые, называя себя патриотами, сбивали с толку честных людей, чтобы ловить потом рыбку в мутной воде. Они избирали себе орудием громкие фразы, смелые угрозы, раздутые метафоры, предоставляя обманутым ими жертвам ружья, ножи и баррикады. Люди, громко кричащие о готовности умереть за родину и щедрые на жизнь других людей, обыкновенно очень дорожат своей собственной.
   Однажды, заканчивая одну из подобных речей, проповедующих кровопролитие, анархию и распущенность под священным именем свободы, Арман воскликнул:
   – Настало, наконец, время дать урок государствам Европы и бросить им в виде вызова голову короля!
   Фраза эта доставила ему, по меньшей мере, тысячу франков ежемесячного дохода и прозвище «Головореза», под которым он стал известен в среде посвященных. Тайный парижский комитет пустил его теперь как горячую головню в провинцию, и скромная кузница в лесу Рамбуйе стала на время ареной для его подвигов. Крестьяне слушали его с разинутыми ртами. Казалось, новый мир открывался перед ними – мир, где не будет ни принудительных работ, ни тяжелых налогов, ни помещичьих прав; где каждый сам будет пользоваться плодами своего труда, и в каждой хижине во Франции, как мечтал Генрих Наваррский, «будет вариться курица на очаге».