Когда он в последний раз пришел туда по глубокому снегу, одетый еще тщательнее обыкновенного – верный своему правилу быть оригинальным с герцогиней и церемонным и предупредительным с простой крестьянкой – он нашел домик опустевшим и очаг угасшим. Монтарба долго отказывался верить сыгранной с ним штуке, считая невероятным, чтобы люди, находящееся от него в зависимости, осмелились отвергнуть его милости и не признавать над собой его прав. Только после долгих поисков и расспросов, он убедился, что Пьер Легро действительно ушел вместе со своей невестой и скрылся куда-нибудь, где не могут настичь его ненавистные ему феодальные права и привилегии.
Нелегко краснокожему индейцу скрыть свой след по лесу, прикрывая его травой и листьями, перебегая взад и вперед, чтобы запутать и сбить с толку своего врага; но в стране цивилизованной, где за деньги можно получить сведения даже от птицы небесной, беглецу не легче спастись от преследования, чем оленю, загнанному в парке охотниками.
Уже через несколько дней графу Арнольду было известно, что Розина в Париже; а прошло еще несколько дней – и он сам был уже там, в отеле Монтарба, на расстоянии ружейного выстрела от Тюильри; и если бы не его высокое положение, налагавшее на него обязанность представиться, не теряя времени их королевским величествам, он предпочел бы в эту минуту розыски своей добычи по закоулкам и предместьям Парижа, вместо обмена любезностями с толпой придворных, наполнявших приемную королевы в Версале.
Разговор – хотя не поучительный, но, по крайней мере, интересный для посвященных и совершенно непонятный для остальных – не прерывается ни на минуту. Их величества, если только король пожелает оторваться от своей мастерской, выразили намерение посетить Трианон после обеда – и те, кто имеет право сопровождать двор, резко отличаются от прочих: кавалеры, по богатому, красному с золотом костюму, надеваемому специально для Tpиaнонa, точно также как голубой для Шуази и зеленый для Компьена; а дамы, по особому довольству собой и сознанию своего превосходства, ясно выражающемуся в избытке изысканной вежливости, доходящей почти до грубости.
– Разве вы не едете с нами? – спросил де Фавра, молодой вельможа, которого за его преданность престолу называли «более роялистским, чем сам король». – Вы не успеете переодеться, граф; ее величество приказала приготовить сани к двум часам и хочет ехать тотчас после обеда.
– Ведь я человек пришлый, – отвечал Монтарба, с улыбкой глядя на свой богатый, но не яркий наряд. – Придворные милости, подобно солнечному свету, не могут проникнуть в человека, удаляющегося в тень… Я подойду, отвешу свой поклон, посмотрю, сколько новых ярусов прибавилось в прическе королевы – и пока вы, маркиз, будете стоять на морозе без шляпы, я буду уже в Париже.
– В Париже! – воскликнул тот. – Понимаю; значит опять новая приманка. Вы никогда не исправитесь, граф, и не бросите этих пустяков для великих целей жизни!
– Ба! Какие же это великие цели, маркиз? Все та же игра, только разница в ставках… Человек, имеющий в кармане миллион франков, не станет заботиться о выигрыше в сорок или пятьдесят экю. Научите меня, как сорвать весь банк – и я буду слушать обоими ушами! А пока, я лучше вернусь в Париж, где, по крайней мере, сумею найти себе развлечение.
– В этом я не сомневаюсь, – ответил его приятель, но тут отворились двери в спальню королевы, и все устремились туда.
Под выходом в сущности подразумевалось, что ее величество встает с постели на глазах своих восхищенных подданных; но на самом деле туалет королевы бывал уже обыкновенно окончен, раньше чем допускались придворные, и только ради сохранения формы – к ее прическе добавлялось несколько лишних штрихов, в то время как высшее дворянство страны проходило перед нею с утренним поклоном. Она отвечала всем ласково и весело, можно даже сказать игриво, что нередко истолковывалось ее врагами в самом худшем для нее смысле, хотя врожденное достоинство и грация Марии-Антуанетты внушали всем невольное уважение – и нужно было быть действительно смелым и самоуверенным, даже для француза, чтобы делать далеко идущие выводы из милостивых взглядов и ласкающих улыбок королевы. Величественная и прекрасная, она все еще сохранила ту простоту и чарующую прелесть обращения, которая так обворожила французский народ, приветствовавший на германской границе молодую невесту дофина; но в глубоких серых глазах лежало теперь грустное и как бы испуганное выражение: беспокойство и тревога оставили свой след на этом чистом, бело-мраморном челе и провели серебряные нити в роскошных каштановых волосах, нагроможденных по обычаю того времени ярус на ярусе и переплетенных пунцовым бархатом, газом, кружевом и драгоценными нитями жемчуга, стоящими сотни тысяч франков.
Да, она любила драгоценности, эта царственная женщина; любила танцы, празднества, веселье, роскошь и забавы; но более всего она любила свой народ, а он ненавидел ее, глубокой, смертельной ненавистью, впоследствии утоленной в крови.
Когда подошел маркиз де Фавра, королева приветствовала, его своей чарующей улыбкой.
– Мы ожидаем вас сегодня в Трианоне, маркиз, – сказала она, – я вижу по вашему наряду, что вы получили приглашение. Но слушайте: я хочу, чтобы вы ехали в следующих санях за моими. Если я опрокинусь, вы будете иметь честь поднять меня
Молодой человек казался несказанно счастливым.
– Это единственная честь, ваше величество, которой я не желаю. Опасность была бы слишком велика.
– Чем больше опасности, тем больше чести. А я считала вас, маркиз, таким рыцарем.
Он низко поклонился.
– Каждый француз, – сказал он, – становится рыцарем, служа вашему величеству. Я только один из многих – одно звено в целой цепи.
– А велика эта цепь? Много в ней звеньев?
– Каждый день выковывает новые, ваше величество. Она достаточно длинна теперь, чтобы окружать дворец.
– Благодарю вас, маркиз; это – золотая цепь.
– Виноват, ваше величество, более того; это цепь стальная.
– Понимаю. Довольно, маркиз, вы можете идти.
Она поняла; поняла слишком хорошо и чувствовала, что кровь ее холодеет в ее жилах, в то время как отвечала на его низкий, почтительный поклон величественным наклонением головы. Молодой, мечтательный и рыцарски-благородный маркиз де Фавра предчувствовал приближение опасности, которую, казалось, игнорировали более опытные и седые головы, и задался целью сформировать секретный конвой для наблюдения за безопасностью королевской фамилии, готовый во всякую минуту защищать жизнь ее членов. Многие из самых блестящих имен Франции вступили в этот почётный легион – и вначале, пока мысль была еще нова и энтузиазм, возбуждаемый ею, не начал еще ослабевать – могли бы свершиться чудеса храбрости; эти изнеженные герои умирали бы десятками за своего государя, как их закованные в железо предки. Но напускной жар не есть истинная храбрость, точно также как лихорадочное возбуждение не есть сила. Как бы ни были высоки по общественному положению члены какой-нибудь общины, как ни возвышенна преследуемая ими цель – хорошая дисциплина и… увы!.. хорошая плата необходима, чтобы сдержать вместе всякое сборище людей связанных общим делом; без краеугольного камня, представляемого разумной и практической организацией, всякое здание подобных ассоциаций должно рухнуть неизбежно.
Когда Монтарба, как одному из многообещающих молодых роялистов, предложили присоединиться к этой горсти героев, он задал два весьма характерных вопроса.
– А есть у вас пушки и деньги на военные расходы? – спросил он.
– Ни того, ни другого, – отвечал де Фавра, горя преданностью и воодушевлением, – но у нас есть шпаги и кошельки наши в распоряжении их величеств.
– Так я вас поздравляю, – отвечал граф Арнольд; – вы не заставите замолчать батарею своими рапирами, и когда король и королева истратят ваши деньги, каким образом вы удержите на поле битвы хотя бы сотню человек?
– И это Монтарба! Де Монтарба! – воскликнул Фавра со вздохом – Бедная Франция! у нее не осталось ни веры, ни надежды.
– Ни любви, – прибавил Монтарба, – исключая той, которая начинается и кончается в пределах личной жизни. Поверьте мне, друг мой, недалеко то время, когда каждый будет за себя, а черт за всех!
Но подобные мнения нельзя было высказывать в комнатах королевы, и Монтарба отвесил свой поклон ее величеству со всей преданностью и благоговением рыцаря старых времен.
Однако в обществе, подобном версальскому, взгляды и убеждения каждого придворного, как бы тщательно они не скрывались, так или иначе, становятся всем известны. Этот разговор происходил тет-а-тет, маркиз к тому же был слишком честен, а граф слишком осторожен, чтобы повторить из него хотя бы одно слово, и между тем, достаточно из него успело выйти наружу, чтобы возбудить подозрения – хотя и не высказываемые открыто – в преданности молодого графа; и на него стали смотреть как на склоняющегося в сторону той партии, против которой де Фавра делал свои тщетные приготовления – партии, которую раздавили бы не думая, если бы она оказалась слаба, но с которой приходилось теперь вступать в соглашение, так как она с каждым днем приобретала новую силу и в городе и в провинции.
Король был хороший слесарь, но плохой администратор, а Мария-Антуанетта давно уже убедилась, что нужна более сильная рука, чем ее собственная, чтобы удержать равновесие между различными партиями, готовыми на все, ради своих собственных нечистых целей. Однако она старалась по возможности примирить всех – и потому, приняв де Фавра с нескрываемой благосклонностью, посчитала необходимым отнестись милостивее, чем обыкновенно, и к Монтарба. Mapия-Антуанетта не унаследовала также и благоразумия своей царственной матери. Между тем как холодная и расчетливая Мария-Тереза всегда умела сохранить такт и присутствие духа, ее более впечатлительная и увлекающаяся дочь часто не знала меры и впадала в крайности.
– Добро пожаловать, граф Арнольд, – сказала она, с более приветливой улыбкой, чем монархи обыкновенно награждают своих подданных. – Мы ожидали вас из Монтарба неделю тому назад и почти потеряли надежду увидеть вас. Мадам де-Полиньяк уверяла, что вы погибли в снегах от своих собственных волков. Но я сама охотилась в Рамбуйе, хорошо знаю его приманки и потому думаю, что вас удерживает что-нибудь другое.
Что это означает? При дворе все известно? Неужели королева уже слышала о Розине? Монтарба низко поклонился, пытливо глядя ей в лицо, но глаза Марии-Антуанетты так ласково взглянули на него, что он начал терять голову.
– Только крайняя необходимость могла удержать меня там, вдали от вашего величества, – отвечал он. – Ваш верный слуга, только тогда живет действительно, когда согревается лучами вашего присутствия.
– Но вы, кажется, прекрасно обходились без них, месье, – засмеялась она, – даже в эту холодную пору. Вы вовсе не похожи на цветок, который чах в тени… Но вернемся к волкам. Мне никогда не случалось охотиться на них. Скажите, сколько вы успели убить, с тех пор как выпал снег?
– Если бы ваше величество удостоили мои скромные леса своим посещением, – отвечал он, – вы бы увидели охоту на волков во всем ее блеске. Волки умирали бы десятками у ваших ног, как с гордостью умер бы владелец моих земель, если бы это могло доставить вам, хотя минутное удовольствие.
– Это легко может случиться, – отвечала королева, более удивленная, чем обрадованная действием, произведенным ее немногими милостивыми словами. – Шкура чернобурого волка составила бы прекрасную накидку для моих саней.
– Так не удостоите ли, ваше величество, принять таковую от самого преданного из ваших слуг? – воскликнул он, наклоняясь так низко, что губы его коснулись ее платья; потом прибавил, понизив голос и так многозначительно, что слова его становились дерзостью: – И когда накидка эта будет прикрывать собою прекраснейшую женщину в Европе, не удостоите ли, ваше величество, вспомнить обо мне?
Как холодно и резко, каким изменившимся тоном прозвучал высокомерный ответ!
– Непременно, месье; тем более, что вы, кажется, забылись сами. Ступайте. Я не надеюсь более видеть вас в Версале.
Глава седьмая
Нелегко краснокожему индейцу скрыть свой след по лесу, прикрывая его травой и листьями, перебегая взад и вперед, чтобы запутать и сбить с толку своего врага; но в стране цивилизованной, где за деньги можно получить сведения даже от птицы небесной, беглецу не легче спастись от преследования, чем оленю, загнанному в парке охотниками.
Уже через несколько дней графу Арнольду было известно, что Розина в Париже; а прошло еще несколько дней – и он сам был уже там, в отеле Монтарба, на расстоянии ружейного выстрела от Тюильри; и если бы не его высокое положение, налагавшее на него обязанность представиться, не теряя времени их королевским величествам, он предпочел бы в эту минуту розыски своей добычи по закоулкам и предместьям Парижа, вместо обмена любезностями с толпой придворных, наполнявших приемную королевы в Версале.
Разговор – хотя не поучительный, но, по крайней мере, интересный для посвященных и совершенно непонятный для остальных – не прерывается ни на минуту. Их величества, если только король пожелает оторваться от своей мастерской, выразили намерение посетить Трианон после обеда – и те, кто имеет право сопровождать двор, резко отличаются от прочих: кавалеры, по богатому, красному с золотом костюму, надеваемому специально для Tpиaнонa, точно также как голубой для Шуази и зеленый для Компьена; а дамы, по особому довольству собой и сознанию своего превосходства, ясно выражающемуся в избытке изысканной вежливости, доходящей почти до грубости.
– Разве вы не едете с нами? – спросил де Фавра, молодой вельможа, которого за его преданность престолу называли «более роялистским, чем сам король». – Вы не успеете переодеться, граф; ее величество приказала приготовить сани к двум часам и хочет ехать тотчас после обеда.
– Ведь я человек пришлый, – отвечал Монтарба, с улыбкой глядя на свой богатый, но не яркий наряд. – Придворные милости, подобно солнечному свету, не могут проникнуть в человека, удаляющегося в тень… Я подойду, отвешу свой поклон, посмотрю, сколько новых ярусов прибавилось в прическе королевы – и пока вы, маркиз, будете стоять на морозе без шляпы, я буду уже в Париже.
– В Париже! – воскликнул тот. – Понимаю; значит опять новая приманка. Вы никогда не исправитесь, граф, и не бросите этих пустяков для великих целей жизни!
– Ба! Какие же это великие цели, маркиз? Все та же игра, только разница в ставках… Человек, имеющий в кармане миллион франков, не станет заботиться о выигрыше в сорок или пятьдесят экю. Научите меня, как сорвать весь банк – и я буду слушать обоими ушами! А пока, я лучше вернусь в Париж, где, по крайней мере, сумею найти себе развлечение.
– В этом я не сомневаюсь, – ответил его приятель, но тут отворились двери в спальню королевы, и все устремились туда.
Под выходом в сущности подразумевалось, что ее величество встает с постели на глазах своих восхищенных подданных; но на самом деле туалет королевы бывал уже обыкновенно окончен, раньше чем допускались придворные, и только ради сохранения формы – к ее прическе добавлялось несколько лишних штрихов, в то время как высшее дворянство страны проходило перед нею с утренним поклоном. Она отвечала всем ласково и весело, можно даже сказать игриво, что нередко истолковывалось ее врагами в самом худшем для нее смысле, хотя врожденное достоинство и грация Марии-Антуанетты внушали всем невольное уважение – и нужно было быть действительно смелым и самоуверенным, даже для француза, чтобы делать далеко идущие выводы из милостивых взглядов и ласкающих улыбок королевы. Величественная и прекрасная, она все еще сохранила ту простоту и чарующую прелесть обращения, которая так обворожила французский народ, приветствовавший на германской границе молодую невесту дофина; но в глубоких серых глазах лежало теперь грустное и как бы испуганное выражение: беспокойство и тревога оставили свой след на этом чистом, бело-мраморном челе и провели серебряные нити в роскошных каштановых волосах, нагроможденных по обычаю того времени ярус на ярусе и переплетенных пунцовым бархатом, газом, кружевом и драгоценными нитями жемчуга, стоящими сотни тысяч франков.
Да, она любила драгоценности, эта царственная женщина; любила танцы, празднества, веселье, роскошь и забавы; но более всего она любила свой народ, а он ненавидел ее, глубокой, смертельной ненавистью, впоследствии утоленной в крови.
Когда подошел маркиз де Фавра, королева приветствовала, его своей чарующей улыбкой.
– Мы ожидаем вас сегодня в Трианоне, маркиз, – сказала она, – я вижу по вашему наряду, что вы получили приглашение. Но слушайте: я хочу, чтобы вы ехали в следующих санях за моими. Если я опрокинусь, вы будете иметь честь поднять меня
Молодой человек казался несказанно счастливым.
– Это единственная честь, ваше величество, которой я не желаю. Опасность была бы слишком велика.
– Чем больше опасности, тем больше чести. А я считала вас, маркиз, таким рыцарем.
Он низко поклонился.
– Каждый француз, – сказал он, – становится рыцарем, служа вашему величеству. Я только один из многих – одно звено в целой цепи.
– А велика эта цепь? Много в ней звеньев?
– Каждый день выковывает новые, ваше величество. Она достаточно длинна теперь, чтобы окружать дворец.
– Благодарю вас, маркиз; это – золотая цепь.
– Виноват, ваше величество, более того; это цепь стальная.
– Понимаю. Довольно, маркиз, вы можете идти.
Она поняла; поняла слишком хорошо и чувствовала, что кровь ее холодеет в ее жилах, в то время как отвечала на его низкий, почтительный поклон величественным наклонением головы. Молодой, мечтательный и рыцарски-благородный маркиз де Фавра предчувствовал приближение опасности, которую, казалось, игнорировали более опытные и седые головы, и задался целью сформировать секретный конвой для наблюдения за безопасностью королевской фамилии, готовый во всякую минуту защищать жизнь ее членов. Многие из самых блестящих имен Франции вступили в этот почётный легион – и вначале, пока мысль была еще нова и энтузиазм, возбуждаемый ею, не начал еще ослабевать – могли бы свершиться чудеса храбрости; эти изнеженные герои умирали бы десятками за своего государя, как их закованные в железо предки. Но напускной жар не есть истинная храбрость, точно также как лихорадочное возбуждение не есть сила. Как бы ни были высоки по общественному положению члены какой-нибудь общины, как ни возвышенна преследуемая ими цель – хорошая дисциплина и… увы!.. хорошая плата необходима, чтобы сдержать вместе всякое сборище людей связанных общим делом; без краеугольного камня, представляемого разумной и практической организацией, всякое здание подобных ассоциаций должно рухнуть неизбежно.
Когда Монтарба, как одному из многообещающих молодых роялистов, предложили присоединиться к этой горсти героев, он задал два весьма характерных вопроса.
– А есть у вас пушки и деньги на военные расходы? – спросил он.
– Ни того, ни другого, – отвечал де Фавра, горя преданностью и воодушевлением, – но у нас есть шпаги и кошельки наши в распоряжении их величеств.
– Так я вас поздравляю, – отвечал граф Арнольд; – вы не заставите замолчать батарею своими рапирами, и когда король и королева истратят ваши деньги, каким образом вы удержите на поле битвы хотя бы сотню человек?
– И это Монтарба! Де Монтарба! – воскликнул Фавра со вздохом – Бедная Франция! у нее не осталось ни веры, ни надежды.
– Ни любви, – прибавил Монтарба, – исключая той, которая начинается и кончается в пределах личной жизни. Поверьте мне, друг мой, недалеко то время, когда каждый будет за себя, а черт за всех!
Но подобные мнения нельзя было высказывать в комнатах королевы, и Монтарба отвесил свой поклон ее величеству со всей преданностью и благоговением рыцаря старых времен.
Однако в обществе, подобном версальскому, взгляды и убеждения каждого придворного, как бы тщательно они не скрывались, так или иначе, становятся всем известны. Этот разговор происходил тет-а-тет, маркиз к тому же был слишком честен, а граф слишком осторожен, чтобы повторить из него хотя бы одно слово, и между тем, достаточно из него успело выйти наружу, чтобы возбудить подозрения – хотя и не высказываемые открыто – в преданности молодого графа; и на него стали смотреть как на склоняющегося в сторону той партии, против которой де Фавра делал свои тщетные приготовления – партии, которую раздавили бы не думая, если бы она оказалась слаба, но с которой приходилось теперь вступать в соглашение, так как она с каждым днем приобретала новую силу и в городе и в провинции.
Король был хороший слесарь, но плохой администратор, а Мария-Антуанетта давно уже убедилась, что нужна более сильная рука, чем ее собственная, чтобы удержать равновесие между различными партиями, готовыми на все, ради своих собственных нечистых целей. Однако она старалась по возможности примирить всех – и потому, приняв де Фавра с нескрываемой благосклонностью, посчитала необходимым отнестись милостивее, чем обыкновенно, и к Монтарба. Mapия-Антуанетта не унаследовала также и благоразумия своей царственной матери. Между тем как холодная и расчетливая Мария-Тереза всегда умела сохранить такт и присутствие духа, ее более впечатлительная и увлекающаяся дочь часто не знала меры и впадала в крайности.
– Добро пожаловать, граф Арнольд, – сказала она, с более приветливой улыбкой, чем монархи обыкновенно награждают своих подданных. – Мы ожидали вас из Монтарба неделю тому назад и почти потеряли надежду увидеть вас. Мадам де-Полиньяк уверяла, что вы погибли в снегах от своих собственных волков. Но я сама охотилась в Рамбуйе, хорошо знаю его приманки и потому думаю, что вас удерживает что-нибудь другое.
Что это означает? При дворе все известно? Неужели королева уже слышала о Розине? Монтарба низко поклонился, пытливо глядя ей в лицо, но глаза Марии-Антуанетты так ласково взглянули на него, что он начал терять голову.
– Только крайняя необходимость могла удержать меня там, вдали от вашего величества, – отвечал он. – Ваш верный слуга, только тогда живет действительно, когда согревается лучами вашего присутствия.
– Но вы, кажется, прекрасно обходились без них, месье, – засмеялась она, – даже в эту холодную пору. Вы вовсе не похожи на цветок, который чах в тени… Но вернемся к волкам. Мне никогда не случалось охотиться на них. Скажите, сколько вы успели убить, с тех пор как выпал снег?
– Если бы ваше величество удостоили мои скромные леса своим посещением, – отвечал он, – вы бы увидели охоту на волков во всем ее блеске. Волки умирали бы десятками у ваших ног, как с гордостью умер бы владелец моих земель, если бы это могло доставить вам, хотя минутное удовольствие.
– Это легко может случиться, – отвечала королева, более удивленная, чем обрадованная действием, произведенным ее немногими милостивыми словами. – Шкура чернобурого волка составила бы прекрасную накидку для моих саней.
– Так не удостоите ли, ваше величество, принять таковую от самого преданного из ваших слуг? – воскликнул он, наклоняясь так низко, что губы его коснулись ее платья; потом прибавил, понизив голос и так многозначительно, что слова его становились дерзостью: – И когда накидка эта будет прикрывать собою прекраснейшую женщину в Европе, не удостоите ли, ваше величество, вспомнить обо мне?
Как холодно и резко, каким изменившимся тоном прозвучал высокомерный ответ!
– Непременно, месье; тем более, что вы, кажется, забылись сами. Ступайте. Я не надеюсь более видеть вас в Версале.
Глава седьмая
«Ступайте!» Слова эти продолжали звучать в ушах, не заглушаемые ни шумом голосов, ни криками лакеев, ни шумом колес, ни бряцанием ружей часовых, сменявших друг друга. Они жгли его, сводили с ума, наполняли ядом всю его кровь. Что такое произошло? Во сне или наяву? Он ли это, тот самый граф Арнольд, который хвалился, что ни одна женщина не может противостоять ему, ни одна женщина не может взглянуть на него сурово – разве от ревности и оскорбленной любви? Возможно ли, чтобы эта австрийская эрцгерцогиня оставалась равнодушной к его поклонению, опираясь на свое достоинство королевы Франции? Она, которую он так часто видел искренней и приветливой с людьми, стоящими неизмеримо ниже его по положению, уму, происхождению и в особенности по наружности и чарующей прелести манер… Да, она поплатится за это, и поплатится дорого! Она оскорбила его гордость, задела его самолюбие, унизила его в глазах всего двора. Она раскается в этом, но поздно, когда он, Монтарба, в качестве предводителя народной парии, заставит ее, гордую и надменную, смиренно склонить перед ним голову. Да! Вот путь, который ему стоит избрать! Вот поприще, которое обещает многое человеку талантливому и мужественному и – как он – не обремененному слишком беспокойной совестью.
К тому же, он дворянин – и они примут его с распростертыми объятиями. Титул аристократа, хотя и употребляемый ими в смысле укора, в сущности, может служить верным проводником к их расположению. Он красноречив – и будет говорить у них в палате; он храбр – и станет предводительствовать их колоннами. Что помешает ему сделаться диктатором, неограниченным властителем народа, провозгласившего свою свободу? Ведь Кромвель сделал это; а Кромвель был простой депутат, невзрачный, ограниченный саксонец, не обладавший ни одним из блестящих качеств, необходимых для политического успеха, которыми он, Монтарба, наделен так щедро! Правда, Оливер отказался от короны Англии. Но что помешает ему воспользоваться шансами и случайностями великой затевавшейся игры и внести свое имя на страницы истории, как Арнольда I, короля Франции!?
Что может быть стремительнее и неправдоподобнее мечты? Монтарба успел прийти к этому нелепому заключению раньше, чем достиг наружных ворот дворца. Часовые, отдававшие ему честь при входе, еще не были сменены, а проходивший полчаса тому назад сквозь их ряды надменный вельможа, имеющий за собою сотню таких же предков, успел уже превратиться из роялиста в неистового, мстительного демагога, жаждущего отказаться от всех священных традиций своего рода, в надежде на невозможный успех и недостойную лесть. На их обычное воинское приветствие, он отвечал уже с той панибратской распущенностью, которая ведет к ослаблению дисциплины… И вся эта перемена произведена была в каких-нибудь пять минут несколькими необдуманными словами женщины, всегда склонной в своих действиях слишком подчиняться сиюминутным порывам.
Граф Арнольд бросился в свои сани, закутался богатой меховой полостью, и несмотря на свои новорожденные симпатии к братству, равенству и свободе, с грубой бранью приказал своему кучеру ехать назад в Париж, хотя этот честный малый, терпеливо дожидавшийся его на морозе, нисколько того не заслуживал.
Проезжая по улицам Версаля, Монтарба не мог ни заметить, что число недовольных сильно преобладает среди беднейшего класса населения. Голод и холод наложили свою печать почти на каждое лицо; в глазах многих виднелось то хищное выражение, которое говорит о лишениях сверх сил и жажде утолить их в крови ближнего. Какой-то мальчуган выбежал ему навстречу из своего мрачного, холодного жилища, чтобы плюнуть на проезжающего мимо аристократа. Другой, взрослый, шепнул что-то на ухо своего товарища и вызвал громкий, грубый смех, в котором слышалась насмешка, ненависть и злоба, но не было ничего веселого. Оборванная женщина, с развевающимися по плечам волосами, стояла в дверях винного погреба, крича, жестикулируя и призывая проклятия на его голову. Толпы народа преграждали ему путь и едва пропускали его сани, посылая вслед «аристократу» ругательства и проклятия.
– Ты был сегодня у хлебопёка? – кричал один. – Просил ты у него нам хлеба?
– Хлеба! – вопил другой. – Хлеба надо просить не у него, а у его жены. Она забирает его весь себе. Она готова сожрать детей наших, лишь бы только не голодать самой.
– Аристократка!
– Тиранка!
– Людоедка! Долой австриячку!
Чувство злобы, охватившее Монтарба еще во дворце, теперь овладело им с новой силой.
– Долой австриячку! – воскликнул и он, вставая в санях и размахивая шляпой. Толпа отвечала ему каким-то воем и на минуту, пока эти дикие крики не замерли в пространстве, Арнольд вообразил себя истинным патриотом, готовым жертвовать жизнью и положением за своих голодных братьев. Приближаясь к Парижу, он стал нагонять разбросанные кучки пешеходов, сначала по два и по три, потом по десяти, по двадцати; все они направлялись к столице, как будто торопясь, но, очевидно, не имея перед собой никакой определенной цели. Разговор их казался непрерывным рядом вопросов, без ответов; и все они – как следы к львиной берлоге в басне – шли в одном направлении. Он встретил только одного человека, направляющегося в обратную сторону – к Версалю – высокого блестящего всадника, роскошно, хотя и безвкусно одетого, который галопировал по глубокому снегу с той смелой, непринужденной манерой, которая отличает обитателей той стороны Ла-Манша. Несмотря на то, что ветер дул ему прямо в лицо и термометр показывал несколько градусов ниже нуля, кафтан его был распахнут на груди и концы кружевного галстука свободно развевались по его широким плечам. Его густые каштановые кудри живописно падали из-под широкой, надвинутой на бок шляпы; тяжелая золотая цепь, спускаясь из жилетного кармана, звенела и бряцала в такт движениям лошади. Стремена его висели свободно, точно также как и подпруга, поводья, седло, платье; во всех движениях и во всем существе его виднелась веселая, непринужденная самонадеянность и довольство собой, не позволявшие сомневаться в его национальности даже тому, кто не слышал его имени.
– Фицджеральд! – воскликнул Монтарба, круто останавливая свои сани. – Приветствую вас, мой неукротимый наездник Запада! А я думал, что дуэль в Гено повлечет за собой изгнание из Франции…
– Меня простили, когда узнали, что он не совсем убит, – отвечал тот, дружески пожимая руку своему приятелю. – Я попал ему прямо в живот, как и хотел. Ведь вы знаете, граф, это самое чувствительное место у саксонца.
– В живот!.. и англичанин остался жив?
– Жив! Отчего же ему не остаться живым? Однако пуля попортила ему часы и выпала у колена, плоская как пуговица.
– А вы остались невредимы?
– Не попал в меня вовсе! Его пуля сорвала замок с моего пистолета, взбежала мне по руке и вышла у плеча между телом и рубашкой, не повредив ни на волос ни того, ни другого. Он недурно стреляет, но долго целится.
– Этого конечно было достаточно. Честь была удовлетворена.
– Да, по правде сказать, нечего было и удовлетворять. Мы немножко ошиблись. Это оказался совсем не тот.
– Как, вы серьезно хотите сказать, что рисковали своим положением при дворе и предприняли длинное путешествие через границу для того, чтобы послужить мишенью для человека, которого не знали вовсе? Я никогда не пойму вас, ирландцев.
– Мы всегда готовы дать необходимые объяснения, – отвечал Фицджеральд резко, но сейчас же прибавил со смехом, – это вина его крестных отцов, а не моя. Погодите, я сейчас расскажу вам. То был, видите ли, Джон Томсон, которому я попал в жилетный карман; а тот, которого я отвалял хлыстом по выходе из-за карт, был Том Джонсон. Так что, собственно говоря, они оба получили удовлетворение.
– Томсон! Джонсон! Что за имена! После этого, оно совершенно простительно. Итак, вы едете в Версаль, чтобы примириться с двором?
– Если успею попасть вовремя. Дело в том, граф, что я несколько опоздал явиться на свет и теперь постоянно скачу во весь опор, стараясь наверстать потерянное время. Право, я иногда жалею, зачем вообще родился на свет или, по крайней мере, зачем не подождал следующей очереди; тогда, понимаете ли, я был бы своим собственным младшим братом. Он духовный и устроился самым уютным образом.
– Славный это у вас гнедой, – заметил граф, не пытаясь следовать за течением мысли своего собеседника. – Я никогда не забуду того плетня в пять футов вышины, который он перескочил так легко на охоте у Фонтенбло.
Фицджеральд потрепал обнаженной рукой шею своего любимца.
– Он никогда еще не изменял мне, – отвечал он; – у него точно крылья на ногах и потому-то я и называю его Пес, то есть, вы понимаете, сокращенно от Пегас. Перескочил!.. В этом у него нет соперников, ни здесь, ни в Ирландии. Он будет вам стоять в воздухе, пока вы держите его!
Монтарба остановился с улыбкой удивления, в сотый раз с любопытством рассматривая этот замечательный образчик нации, характер которой навсегда останется непонятным французу, со всеми его противоположностями и противоречиями, с его благородством, эксцентричностью, шутками, причудами, беззаботностью и поэзией, с его храбростью, меланхолией, флегматичностью и веселостью. Фицджеральд составил себе репутацию в фешенебельном мире Парижа своей яркой внешностью, темпераментом и безграничной смелостью, в особенности на коне – как, например, тот случай на королевской охоте, на который намекал Монтарба, – своей веселостью в кругу мужчин, учтивостью с женщинами, юмором и оригинальностью речи и – более всего – великолепием обстановки и необдуманной расточительностью, возбудившей любопытство самой королевской четы.
– Я только и слышу, что о лошадях Фицджеральда, об экипажах Фицджеральда, о ливреях Фицджеральда, о великолепии вашего отеля, о ценности ваших сервизов и роскоши приемов, – сказала Мария-Антуанетта, когда граф д'Артуа представил молодого иностранца. – Даже сам король спрашивал меня вчера: «Кто этот мистер Фицджеральд, о котором я слышу сказочные рассказы из «Тысячи и одной ночи», который наводняет улицы моей столицы своим золотом?» Что мне ответить ему, месье?
Фицджеральд низко поклонился. Если на лице его и мелькнула улыбка, то он умело скрыл ее, когда поднял голову.
– Я не заслуживаю такого внимания вашего величества, – отвечал он, – и смиренно ожидаю вашего благосклонного снисхождения. Ответ мой будет короток: я просто ирландский дворянин, живущий во Франции ради экономии!..
– Вы только что из Парижа, – продолжал Монтарба, – а я уехал оттуда рано утром. Скажите, что там нового?
– В эту минуту там идет на улицах порядочная потасовка, вы увидите не меньше разбитых голов, чем на любой ярмарке. Но это уже не новость в последнее время, так как хлеб подорожал еще на пять су за фунт!.. Вам бы следовало приехать погостить ко мне в Ирландию, а то, право, здесь скоро нечего будет есть. А пока я не стану задерживать вас дольше. Жаль, что мне нельзя вернуться назад и принять участие в общей потехе.
Добрый конь поднялся вскачь, послушный руке и голосу своего господина; и не успел Монтарба приказать своему кучеру ехать дальше, как Фицджеральд уж почти скрылся из виду, галопируя по направлению к Версалю.
Ближайший путь графа пролегал через одну из главных улиц столицы. Он был удивлен, а может быть – в своей жажде новых ощущений – и обрадован, увидев, что конец улицы занят отрядом французской гвардии, под начальством его хорошего знакомого, который вежливо преградил ему путь.
– Что это, Эжен, – спросил граф Арнольд, – кажется у вас настоящее сражение? Я слышал сейчас выстрелы, проезжая через заставу.
– Да, они кинули в нас несколько горошин, – небрежно отвечал Эжен, покручивая свой молодой ус. – Были и раненые, но серьёзного – ничего. Вы можете беспрепятственно проехать в ваш отель тем путем.
«Тем путем» означало – узким переулком, где встретишь только пешеходов. На углу переулка была булочная, и у дверей ее стоял сам хозяин, весь белый от муки, весь бледный от страха и гнева, дрожа, жестикулируя, указывая на свои закрытые ставни и стараясь усмирить постоянно возраставшую толпу.
– Чего вы хотите от меня, друзья мои? – убеждал он. – У вас нет денег – у меня нет хлеба! Вы видите, моя лавка заперта. Разве я могу печь хлеб без муки? Разве я могу топить печь без дров?
Толпа росла с каждым мгновением. Трое или четверо оборванцев, действовавших, по-видимому, сообща, старались проложить себе путь. Один из них выступил вперед.
– Тут хватит дров! – сказал он, берясь за ставни. – Возьмем их, граждане, и посмотрим, правду ли говорит этот приятель!
– Хорошо сказано, граждане! – раздавались голоса, между тем как толпа волновалась, с каждой новой волной подвигаясь к дверям булочной.
Мужество хозяина пробудилось при виде опасности, угрожающей его собственности – и, становясь перед ставнями, он сделал вид, что намерен защищать их.
Толпа окружила его, прижимая к стене, и кто-то схватил его за горло.
– Придавите-ка его, и дело с концом! – закричал женский голос. – Мы умираем с голоду; нам нужно хлеба для себя и для наших детей!
– Ведь у тебя нет детей, Тон-тон! – засмеялся каменщик из толпы, который, по-видимому, хорошо знал эту фурию.
– Так что ж из этого? Это всe равно! – послышался пронзительный и грубый ответ. – Я хочу есть, хочу пить. Я бы сама съела ребенка и выпила бы его кровь. Долой булочника! Он аристократ в душе.
– Долой всех булочников! – подхватила толпа, кидаясь на несчастного, как стая волков на свою добычу.
В эту самую минуту, в десяти шагах от места происшествия, остановились сани Монтарба, между тем как с противоположной стороны приближался отец Игнатус, мужественно прокладывая себе дорогу сквозь толпу и спеша на помощь к несчастному булочнику. Он схватил за руку негодяя, державшего несчастного за горло, и успел спасти жертву, лицо которой уже почернело и глаза почти закатились.
Смущенный на минуту неожиданным вмешательством священника, злодей хотел было неожиданно скрыться и толпе, но насмешки оборванного мальчишки-мусорщика заставили его переменить намерение.
К тому же, он дворянин – и они примут его с распростертыми объятиями. Титул аристократа, хотя и употребляемый ими в смысле укора, в сущности, может служить верным проводником к их расположению. Он красноречив – и будет говорить у них в палате; он храбр – и станет предводительствовать их колоннами. Что помешает ему сделаться диктатором, неограниченным властителем народа, провозгласившего свою свободу? Ведь Кромвель сделал это; а Кромвель был простой депутат, невзрачный, ограниченный саксонец, не обладавший ни одним из блестящих качеств, необходимых для политического успеха, которыми он, Монтарба, наделен так щедро! Правда, Оливер отказался от короны Англии. Но что помешает ему воспользоваться шансами и случайностями великой затевавшейся игры и внести свое имя на страницы истории, как Арнольда I, короля Франции!?
Что может быть стремительнее и неправдоподобнее мечты? Монтарба успел прийти к этому нелепому заключению раньше, чем достиг наружных ворот дворца. Часовые, отдававшие ему честь при входе, еще не были сменены, а проходивший полчаса тому назад сквозь их ряды надменный вельможа, имеющий за собою сотню таких же предков, успел уже превратиться из роялиста в неистового, мстительного демагога, жаждущего отказаться от всех священных традиций своего рода, в надежде на невозможный успех и недостойную лесть. На их обычное воинское приветствие, он отвечал уже с той панибратской распущенностью, которая ведет к ослаблению дисциплины… И вся эта перемена произведена была в каких-нибудь пять минут несколькими необдуманными словами женщины, всегда склонной в своих действиях слишком подчиняться сиюминутным порывам.
Граф Арнольд бросился в свои сани, закутался богатой меховой полостью, и несмотря на свои новорожденные симпатии к братству, равенству и свободе, с грубой бранью приказал своему кучеру ехать назад в Париж, хотя этот честный малый, терпеливо дожидавшийся его на морозе, нисколько того не заслуживал.
Проезжая по улицам Версаля, Монтарба не мог ни заметить, что число недовольных сильно преобладает среди беднейшего класса населения. Голод и холод наложили свою печать почти на каждое лицо; в глазах многих виднелось то хищное выражение, которое говорит о лишениях сверх сил и жажде утолить их в крови ближнего. Какой-то мальчуган выбежал ему навстречу из своего мрачного, холодного жилища, чтобы плюнуть на проезжающего мимо аристократа. Другой, взрослый, шепнул что-то на ухо своего товарища и вызвал громкий, грубый смех, в котором слышалась насмешка, ненависть и злоба, но не было ничего веселого. Оборванная женщина, с развевающимися по плечам волосами, стояла в дверях винного погреба, крича, жестикулируя и призывая проклятия на его голову. Толпы народа преграждали ему путь и едва пропускали его сани, посылая вслед «аристократу» ругательства и проклятия.
– Ты был сегодня у хлебопёка? – кричал один. – Просил ты у него нам хлеба?
– Хлеба! – вопил другой. – Хлеба надо просить не у него, а у его жены. Она забирает его весь себе. Она готова сожрать детей наших, лишь бы только не голодать самой.
– Аристократка!
– Тиранка!
– Людоедка! Долой австриячку!
Чувство злобы, охватившее Монтарба еще во дворце, теперь овладело им с новой силой.
– Долой австриячку! – воскликнул и он, вставая в санях и размахивая шляпой. Толпа отвечала ему каким-то воем и на минуту, пока эти дикие крики не замерли в пространстве, Арнольд вообразил себя истинным патриотом, готовым жертвовать жизнью и положением за своих голодных братьев. Приближаясь к Парижу, он стал нагонять разбросанные кучки пешеходов, сначала по два и по три, потом по десяти, по двадцати; все они направлялись к столице, как будто торопясь, но, очевидно, не имея перед собой никакой определенной цели. Разговор их казался непрерывным рядом вопросов, без ответов; и все они – как следы к львиной берлоге в басне – шли в одном направлении. Он встретил только одного человека, направляющегося в обратную сторону – к Версалю – высокого блестящего всадника, роскошно, хотя и безвкусно одетого, который галопировал по глубокому снегу с той смелой, непринужденной манерой, которая отличает обитателей той стороны Ла-Манша. Несмотря на то, что ветер дул ему прямо в лицо и термометр показывал несколько градусов ниже нуля, кафтан его был распахнут на груди и концы кружевного галстука свободно развевались по его широким плечам. Его густые каштановые кудри живописно падали из-под широкой, надвинутой на бок шляпы; тяжелая золотая цепь, спускаясь из жилетного кармана, звенела и бряцала в такт движениям лошади. Стремена его висели свободно, точно также как и подпруга, поводья, седло, платье; во всех движениях и во всем существе его виднелась веселая, непринужденная самонадеянность и довольство собой, не позволявшие сомневаться в его национальности даже тому, кто не слышал его имени.
– Фицджеральд! – воскликнул Монтарба, круто останавливая свои сани. – Приветствую вас, мой неукротимый наездник Запада! А я думал, что дуэль в Гено повлечет за собой изгнание из Франции…
– Меня простили, когда узнали, что он не совсем убит, – отвечал тот, дружески пожимая руку своему приятелю. – Я попал ему прямо в живот, как и хотел. Ведь вы знаете, граф, это самое чувствительное место у саксонца.
– В живот!.. и англичанин остался жив?
– Жив! Отчего же ему не остаться живым? Однако пуля попортила ему часы и выпала у колена, плоская как пуговица.
– А вы остались невредимы?
– Не попал в меня вовсе! Его пуля сорвала замок с моего пистолета, взбежала мне по руке и вышла у плеча между телом и рубашкой, не повредив ни на волос ни того, ни другого. Он недурно стреляет, но долго целится.
– Этого конечно было достаточно. Честь была удовлетворена.
– Да, по правде сказать, нечего было и удовлетворять. Мы немножко ошиблись. Это оказался совсем не тот.
– Как, вы серьезно хотите сказать, что рисковали своим положением при дворе и предприняли длинное путешествие через границу для того, чтобы послужить мишенью для человека, которого не знали вовсе? Я никогда не пойму вас, ирландцев.
– Мы всегда готовы дать необходимые объяснения, – отвечал Фицджеральд резко, но сейчас же прибавил со смехом, – это вина его крестных отцов, а не моя. Погодите, я сейчас расскажу вам. То был, видите ли, Джон Томсон, которому я попал в жилетный карман; а тот, которого я отвалял хлыстом по выходе из-за карт, был Том Джонсон. Так что, собственно говоря, они оба получили удовлетворение.
– Томсон! Джонсон! Что за имена! После этого, оно совершенно простительно. Итак, вы едете в Версаль, чтобы примириться с двором?
– Если успею попасть вовремя. Дело в том, граф, что я несколько опоздал явиться на свет и теперь постоянно скачу во весь опор, стараясь наверстать потерянное время. Право, я иногда жалею, зачем вообще родился на свет или, по крайней мере, зачем не подождал следующей очереди; тогда, понимаете ли, я был бы своим собственным младшим братом. Он духовный и устроился самым уютным образом.
– Славный это у вас гнедой, – заметил граф, не пытаясь следовать за течением мысли своего собеседника. – Я никогда не забуду того плетня в пять футов вышины, который он перескочил так легко на охоте у Фонтенбло.
Фицджеральд потрепал обнаженной рукой шею своего любимца.
– Он никогда еще не изменял мне, – отвечал он; – у него точно крылья на ногах и потому-то я и называю его Пес, то есть, вы понимаете, сокращенно от Пегас. Перескочил!.. В этом у него нет соперников, ни здесь, ни в Ирландии. Он будет вам стоять в воздухе, пока вы держите его!
Монтарба остановился с улыбкой удивления, в сотый раз с любопытством рассматривая этот замечательный образчик нации, характер которой навсегда останется непонятным французу, со всеми его противоположностями и противоречиями, с его благородством, эксцентричностью, шутками, причудами, беззаботностью и поэзией, с его храбростью, меланхолией, флегматичностью и веселостью. Фицджеральд составил себе репутацию в фешенебельном мире Парижа своей яркой внешностью, темпераментом и безграничной смелостью, в особенности на коне – как, например, тот случай на королевской охоте, на который намекал Монтарба, – своей веселостью в кругу мужчин, учтивостью с женщинами, юмором и оригинальностью речи и – более всего – великолепием обстановки и необдуманной расточительностью, возбудившей любопытство самой королевской четы.
– Я только и слышу, что о лошадях Фицджеральда, об экипажах Фицджеральда, о ливреях Фицджеральда, о великолепии вашего отеля, о ценности ваших сервизов и роскоши приемов, – сказала Мария-Антуанетта, когда граф д'Артуа представил молодого иностранца. – Даже сам король спрашивал меня вчера: «Кто этот мистер Фицджеральд, о котором я слышу сказочные рассказы из «Тысячи и одной ночи», который наводняет улицы моей столицы своим золотом?» Что мне ответить ему, месье?
Фицджеральд низко поклонился. Если на лице его и мелькнула улыбка, то он умело скрыл ее, когда поднял голову.
– Я не заслуживаю такого внимания вашего величества, – отвечал он, – и смиренно ожидаю вашего благосклонного снисхождения. Ответ мой будет короток: я просто ирландский дворянин, живущий во Франции ради экономии!..
– Вы только что из Парижа, – продолжал Монтарба, – а я уехал оттуда рано утром. Скажите, что там нового?
– В эту минуту там идет на улицах порядочная потасовка, вы увидите не меньше разбитых голов, чем на любой ярмарке. Но это уже не новость в последнее время, так как хлеб подорожал еще на пять су за фунт!.. Вам бы следовало приехать погостить ко мне в Ирландию, а то, право, здесь скоро нечего будет есть. А пока я не стану задерживать вас дольше. Жаль, что мне нельзя вернуться назад и принять участие в общей потехе.
Добрый конь поднялся вскачь, послушный руке и голосу своего господина; и не успел Монтарба приказать своему кучеру ехать дальше, как Фицджеральд уж почти скрылся из виду, галопируя по направлению к Версалю.
Ближайший путь графа пролегал через одну из главных улиц столицы. Он был удивлен, а может быть – в своей жажде новых ощущений – и обрадован, увидев, что конец улицы занят отрядом французской гвардии, под начальством его хорошего знакомого, который вежливо преградил ему путь.
– Что это, Эжен, – спросил граф Арнольд, – кажется у вас настоящее сражение? Я слышал сейчас выстрелы, проезжая через заставу.
– Да, они кинули в нас несколько горошин, – небрежно отвечал Эжен, покручивая свой молодой ус. – Были и раненые, но серьёзного – ничего. Вы можете беспрепятственно проехать в ваш отель тем путем.
«Тем путем» означало – узким переулком, где встретишь только пешеходов. На углу переулка была булочная, и у дверей ее стоял сам хозяин, весь белый от муки, весь бледный от страха и гнева, дрожа, жестикулируя, указывая на свои закрытые ставни и стараясь усмирить постоянно возраставшую толпу.
– Чего вы хотите от меня, друзья мои? – убеждал он. – У вас нет денег – у меня нет хлеба! Вы видите, моя лавка заперта. Разве я могу печь хлеб без муки? Разве я могу топить печь без дров?
Толпа росла с каждым мгновением. Трое или четверо оборванцев, действовавших, по-видимому, сообща, старались проложить себе путь. Один из них выступил вперед.
– Тут хватит дров! – сказал он, берясь за ставни. – Возьмем их, граждане, и посмотрим, правду ли говорит этот приятель!
– Хорошо сказано, граждане! – раздавались голоса, между тем как толпа волновалась, с каждой новой волной подвигаясь к дверям булочной.
Мужество хозяина пробудилось при виде опасности, угрожающей его собственности – и, становясь перед ставнями, он сделал вид, что намерен защищать их.
Толпа окружила его, прижимая к стене, и кто-то схватил его за горло.
– Придавите-ка его, и дело с концом! – закричал женский голос. – Мы умираем с голоду; нам нужно хлеба для себя и для наших детей!
– Ведь у тебя нет детей, Тон-тон! – засмеялся каменщик из толпы, который, по-видимому, хорошо знал эту фурию.
– Так что ж из этого? Это всe равно! – послышался пронзительный и грубый ответ. – Я хочу есть, хочу пить. Я бы сама съела ребенка и выпила бы его кровь. Долой булочника! Он аристократ в душе.
– Долой всех булочников! – подхватила толпа, кидаясь на несчастного, как стая волков на свою добычу.
В эту самую минуту, в десяти шагах от места происшествия, остановились сани Монтарба, между тем как с противоположной стороны приближался отец Игнатус, мужественно прокладывая себе дорогу сквозь толпу и спеша на помощь к несчастному булочнику. Он схватил за руку негодяя, державшего несчастного за горло, и успел спасти жертву, лицо которой уже почернело и глаза почти закатились.
Смущенный на минуту неожиданным вмешательством священника, злодей хотел было неожиданно скрыться и толпе, но насмешки оборванного мальчишки-мусорщика заставили его переменить намерение.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента