Страница:
Правда, несмотря на притеснения дворянства, деревенские жители не дошли еще до тех крайностей, как их городские собратья, но не один грубый крестьянин, слушая речь Головореза, хмурил свои взъерошенные брови и сжимал сильные кулаки, рассуждая про себя, что если только этот человек говорит правду, то право, стоит труда нанести тот удар, который сразу сделает их всех свободными и счастливыми на всю жизнь.
Когда народ восстает, таким образом, брат против брата, в обоих лагерях непременно найдутся изменники. Слух о сборищах – несмотря на страшную клятву, которая давалась всеми присутствовавшими сохранять тайну, – вскоре достиг Монтарба, а граф Арнольд был не такой человек, чтобы оставаться безучастным к подобному нарушению порядка; хотя он не придавал значения угрожавшей опасности, но самая дерзость их поступка возбуждала его негодование и зажигала огнем старую нормандскую кровь в его благородных жилах.
– Как они смеют, – бормотал он про себя, ходя взад и вперед по своей голубой гостиной, – как они смеют даже рассуждать о подобных вещах! И еще здесь, под самым моим носом; в кузнице, где куют моих лошадей! В моей кузнице, на моей земле, перед моими крестьянами, принадлежащими мне душою и телом! Когда подумаешь, что какой-нибудь жалкий парижский лавочник смеет явиться сюда, чтобы учить нас подобным безобразиям! Я тоже не останусь в долгу, я сам проучу его, по – своему.
– Эй, Антуан, Виктор, сюда! кто-нибудь! Пошлите сейчас же за Гаспаром и за верзилой Контуа. Да не забудьте растворить окна, когда они уйдут. Я обделаю по-своему это маленькое дельце.
Через несколько минут, два здоровенных лесника, одетых в зеленую с золотом ливрею графа, стояли у порога, не отваживаясь ступить своими подбитыми гвоздями подошвами на вылощенный и блестящий паркет залы.
Граф был видимо рассержен.
– Вы называетесь лесными сторожами, – начал он, – а знаете о том, что делается в полумили отсюда, не больше собак на моей псарне. Безмозглые животные! Сколько волков вы убили с тех пор как наступили холода?
Лесники, в беспокойстве поглядывавшие друг на друга, просияли.
– Пять пар, ваше сиятельство, – отвечал тот, что был поменьше ростом, крепкий широкоплечий детина, по имени Гаспар. – Да пару поймали западней и, хотя они убежали, но в живых не останутся.
– И вы думаете, должно быть, что исполнили свою обязанность? А не слыхали ли вы чего-нибудь о двуногих волках?
Гаспар набожно перекрестился.
– То есть оборотнях, ваше сиятельство? – спросил он, и загорелое лицо его покрылось бледностью.
– Дурак, – отвечал граф, – если не понимаешь, и каналья, если прикидываешься. Слушай. Я не думаю, чтобы ты был настолько глуп, чтобы не знать кузницу в полумили отсюда?
– С позволения графа, я мог бы найти туда дорогу с завязанными глазами.
Это было совершенно верно, так как у кузнеца была хорошенькая дочка, благосклонно смотревшая на Гаспара.
– Не бывал ли ты там в последнее время? Неделю, две, месяц тому назад?
– Никак нет, ваше сиятельство. – Гаспар решился отпереться от всего и крепко стоять на своем.
Граф обратился к его товарищу.
– А ты Контуа? – спросил он.
– После Гаспара не бывал, ваше сиятельство, – отвечал великан, обильно обливаясь потом, столько же от смущения и страха, сколько от жары в комнате.
Оба они не раз присутствовали на тайных сборищах, главным образом из любопытства и не слишком-то сочувствуя взглядам, проповедуемым Головорезом, которые, в сущности, сводились к тому, чтобы вырвать у них их кусок хлеба.
– Так вы ничего не слыхали о негодяе, который каждый вечер проповедует там, чтобы успешнее обчищать карманы дураков, которые ходят слушать его.
– Нет, ваше сиятельство, – отвечал Гаспар, украдкой взглянув на своего товарища, – то есть ничего положительного. Я слыхал, что какой-то человек болтается по нашему околотку, но так как он не насчет дичи, то я и не мешался в это дело.
– А ты бы мог узнать его, если бы встретил? – спросил граф, смотря на него испытывающим взглядом.
– Если ваше сиятельство прикажете, так узнал бы.
– А ты, Контуа?
– Да, если Гаспар узнает, так и я тоже, – отвечал верзила. – Чего бы ни приказали, ваше сиятельство, возможно ли, нет ли, я постараюсь исполнить…
– Мне кажется, что я могу положиться на вас обоих, – продолжал граф. – И так, друзья мои, слушайте: на вид негодяй этот, ловкий, стройный молодой человек, одетый как порядочный торговец; волосы каштановые и носит их без пудры. Вы не обознаетесь. У него быстрые серые глаза, бледное лицо, большой рот и белые, здоровые зубы.
– Да это Головорез! – воскликнул Контуа, и искра понимания блеснула на его бессмысленном лице.
Граф Арнольд улыбнулся.
– Так вы знаете его, канальи, не хуже моего, – сказал он. – Ах, негодяи, чего же вы дураками прикидываетесь! Ну, нужды нет; я умею прощать многое, если мои приказания исполняются в точности, и умею, как вам известно, награждать не в счет за лишнюю работу, сделанную в свободное время. Говорят, вы оба владеете дубиной?
Это был вопрос близкий сердцу Контуа, и он заговорил снова.
– Не худо, ваше сиятельство. Она также слушается моей руки, как шпага вашей.
– Так вот в чем дело. Подстерегите этого негодяя Головореза, где можете. Отваляйте его хорошенько дубинками, чтобы он кричал как помешанный, а еще лучше, чтобы он перестал кричать вовсе! Когда вы удостоверитесь, что он не в состоянии двинуться с места, оставьте его там; я сумею оградить вас от ответственности. Нечего ему делать в моих лесах ни насчет дичи, ни насчет чего другого. Ну, да довольно. Вы понимаете, чего от вас требуют. Виктор даст вам по стакану водки каждому, даже по два. А теперь ступайте. И чтобы я не слышал больше об этом, пока дело не сделано!
– Мы выпьем за здоровье вашего сиятельства, – сказал Гаспар, кланяясь и выходя из комнаты, но Контуа еще раз обернулся на пороге и заметил предусмотрительно.
– У меня рука тяжелая, ваше сиятельство, и моя дубина хватит нелегко, особенно когда кровь бросится мне в голову. Может приключиться, что Головорез не встанет больше вовсе.
– Это уж мое дело, – отвечал Монтарба. – Пейте вашу водку и ступайте.
Лесники повиновались, с беспокойством поглядывая друг на друга.
– Дело ясное, – заметил Гаспар. – По сколько же луидоров мы получим за него?
– По пяти, по крайней мере, – отвечал верзила. – А может быть и по десяти, если раз навсегда покончим с Головорезом. Надо торопиться, дружище, куй железо, пока горячо!
Таким образом, когда Головорез шел в кузницу из скромной хижины, служившей ему жилищем, чтобы обратиться с последним воззванием к крестьянам Рамбуйе, ему внезапно загородили дорогу две атлетические фигуры, в зеленых с золотом ливреях графа. Они пожелали ему доброго вечера, но не выказали ни малейшего намерения посторониться, и что-то в их манере заставило нашего агитатора пожалеть, зачем он не сидит спокойно в Париже, в своем центральном комитете.
Он привык судить о характере людей по их наружности и манере, как моряк судит о погоде, глядя на небо. На этот раз и опытность, и инстинкт подсказали ему, что следует ожидать бури.
– Будьте так добры, господа, пропустите меня, – начал он тоном олицетворенной вежливости, но вежливости вызванной страхом, а не хорошими манерами.
– С удовольствием, – отвечал Гаспар, отодвинувшись ровно настолько, чтобы Головорез очутился между ним и его другом.
Но не успел Головорез сделать и шагу вперед, как оба лесника схватили его за горло. У бедняка помутилось в глазах; однако он успел разглядеть две здоровые дубины, занесенные над его головой. За пазухой у него был кинжал и на одно мгновение ему пришло в голову пустить его в дело, но мужество Головореза не простиралось так далеко, и он счел за лучшее упасть на колена, прося пощады.
– Вставай, животное, – проревел Контуа, толкая его ногой и насильно поднимая на ноги. – Ишь, ведь дрожит как, дьявол! Надо кончить с ним скорее, Гаспар, а то он развалится в куски.
Гаспар отвечал на эту остроту грубым смехом, и они повлекли, или лучше сказать понесли, бледного и трепещущего агитатора дальше в лес.
– Пресвятая Дева!.. Господа!.. – говорил он, задыхаясь, – что вы хотите со мной сделать? Ради всех святых, отпустите меня, господа!.. Мои добрые друзья, ведь вы не разбойники; вы не можете желать умертвить меня… Я сам из ваших…
– Из наших! – повторил Контуа своим суровым, грубым голосом, – как это может быть? Ты проповедуешь против нас каждый вечер, хуже, чем отец Игнатус против дьявола! Ну, держись, держись! иди сам… Из наших, скажите на милость! Ведь мы принадлежим к аристократии!
– И я тоже! Клянусь всем святым, и я тоже! – молил перепуганный Арман. – Я сам аристократ. Я вырос во дворце. Меня учила читать королева Франции. Я могу доказать вам это, если вы только дадите мне срок.
– Довольно! – завопил Контуа, стараясь нарочно привести себя в бешенство, – это басни, бредни, ложь и вранье! Возьми его другой рукой, Гаспар. Готово ли, дружище? Ну, раз! два!
Слух ли Армана, изощренный неминуемой опасностью, уловил приближающиеся шаги, или боль и страх окончательно лишили его всякого самообладания, но только с первым и вторым ударом дубины он начал испускать такие отчаянные, нечеловеческиe вопли о помощи, которые в ясном, морозном воздухе разносились на милю кругом.
– Замолчи же, проклятый трус! – кричал великан, приходя в совершенное неистовство и направляя такой удар в голову своей жертвы, который бы, наверное, лишил ее возможности кричать вовсе, если бы не был во время отпарирован толстой дубовой палкой, управляемой еще более сильной рукой, чем его собственная. С пеной у рта, Контуа повернулся к своему новому противнику и очутился лицом к лицу с могучей фигурой Пьера Легро.
– Оставьте этого человека в покое, – заговорил последний; – вы оба знаете меня, и знаете, что я не понимаю таких шуток и не допущу убийства.
– Я! я! а кто такое ты? – отвечал насмешливо Контуа, однако с каким-то подергиваньем вокруг губ, не укрывшимся от его друга. – Ты начинаешь свысока, мэтр Пьер, но лучше позаботься о самом себе. Граф не любит, чтобы простые крестьяне убивали без спросу его волков и, погоди немного, он еще искалечит тебя на всю жизнь. Ты понимаешь, что я хочу сказать и знаешь также, что меня не запугаешь словами.
– Я знаю только, Контуа, что в последний раз, о Святой, я разбил тебе голову в игру в палки, – отвечал Пьер спокойным тоном, – и снова разобью, если ты не послушаешься слов.
Между тем Гаспар, видя, что дело принимает дурной оборот, выпустил из рук ворот своего пленника, и Головорез поднялся на ноги.
– Спасите меня, месье, – сказал он, подвигаясь поближе к Пьеру; – вы честный человек, вы добрый малый. Спасите меня, и я буду вашим другом на всю жизнь.
– Пойдемте со мной, – отвечал тот, прикрывая парижанина от нападающих своей дюжей фигурой, пока они не вышли у них из виду.
– Их больше чем нас, Контуа, – заметил Гаспар своему другу, – их трое против двух, потому что этот огромный детина стоит нас двух вместе взятых. Лучше нам отказаться от своего предприятия и отпустить их.
– А что же мы скажем графу? – спросил Контуа.
Гаспар был человек рассудительный и знающий натуру ближнего.
– Мы скажем графу, что приказания его исполнены, – сказал он, – и потребуем по пять луидоров на брата. После этого у него пропадет охота расспрашивать нас подробнее.
Глава пятая
Глава шестая
Когда народ восстает, таким образом, брат против брата, в обоих лагерях непременно найдутся изменники. Слух о сборищах – несмотря на страшную клятву, которая давалась всеми присутствовавшими сохранять тайну, – вскоре достиг Монтарба, а граф Арнольд был не такой человек, чтобы оставаться безучастным к подобному нарушению порядка; хотя он не придавал значения угрожавшей опасности, но самая дерзость их поступка возбуждала его негодование и зажигала огнем старую нормандскую кровь в его благородных жилах.
– Как они смеют, – бормотал он про себя, ходя взад и вперед по своей голубой гостиной, – как они смеют даже рассуждать о подобных вещах! И еще здесь, под самым моим носом; в кузнице, где куют моих лошадей! В моей кузнице, на моей земле, перед моими крестьянами, принадлежащими мне душою и телом! Когда подумаешь, что какой-нибудь жалкий парижский лавочник смеет явиться сюда, чтобы учить нас подобным безобразиям! Я тоже не останусь в долгу, я сам проучу его, по – своему.
– Эй, Антуан, Виктор, сюда! кто-нибудь! Пошлите сейчас же за Гаспаром и за верзилой Контуа. Да не забудьте растворить окна, когда они уйдут. Я обделаю по-своему это маленькое дельце.
Через несколько минут, два здоровенных лесника, одетых в зеленую с золотом ливрею графа, стояли у порога, не отваживаясь ступить своими подбитыми гвоздями подошвами на вылощенный и блестящий паркет залы.
Граф был видимо рассержен.
– Вы называетесь лесными сторожами, – начал он, – а знаете о том, что делается в полумили отсюда, не больше собак на моей псарне. Безмозглые животные! Сколько волков вы убили с тех пор как наступили холода?
Лесники, в беспокойстве поглядывавшие друг на друга, просияли.
– Пять пар, ваше сиятельство, – отвечал тот, что был поменьше ростом, крепкий широкоплечий детина, по имени Гаспар. – Да пару поймали западней и, хотя они убежали, но в живых не останутся.
– И вы думаете, должно быть, что исполнили свою обязанность? А не слыхали ли вы чего-нибудь о двуногих волках?
Гаспар набожно перекрестился.
– То есть оборотнях, ваше сиятельство? – спросил он, и загорелое лицо его покрылось бледностью.
– Дурак, – отвечал граф, – если не понимаешь, и каналья, если прикидываешься. Слушай. Я не думаю, чтобы ты был настолько глуп, чтобы не знать кузницу в полумили отсюда?
– С позволения графа, я мог бы найти туда дорогу с завязанными глазами.
Это было совершенно верно, так как у кузнеца была хорошенькая дочка, благосклонно смотревшая на Гаспара.
– Не бывал ли ты там в последнее время? Неделю, две, месяц тому назад?
– Никак нет, ваше сиятельство. – Гаспар решился отпереться от всего и крепко стоять на своем.
Граф обратился к его товарищу.
– А ты Контуа? – спросил он.
– После Гаспара не бывал, ваше сиятельство, – отвечал великан, обильно обливаясь потом, столько же от смущения и страха, сколько от жары в комнате.
Оба они не раз присутствовали на тайных сборищах, главным образом из любопытства и не слишком-то сочувствуя взглядам, проповедуемым Головорезом, которые, в сущности, сводились к тому, чтобы вырвать у них их кусок хлеба.
– Так вы ничего не слыхали о негодяе, который каждый вечер проповедует там, чтобы успешнее обчищать карманы дураков, которые ходят слушать его.
– Нет, ваше сиятельство, – отвечал Гаспар, украдкой взглянув на своего товарища, – то есть ничего положительного. Я слыхал, что какой-то человек болтается по нашему околотку, но так как он не насчет дичи, то я и не мешался в это дело.
– А ты бы мог узнать его, если бы встретил? – спросил граф, смотря на него испытывающим взглядом.
– Если ваше сиятельство прикажете, так узнал бы.
– А ты, Контуа?
– Да, если Гаспар узнает, так и я тоже, – отвечал верзила. – Чего бы ни приказали, ваше сиятельство, возможно ли, нет ли, я постараюсь исполнить…
– Мне кажется, что я могу положиться на вас обоих, – продолжал граф. – И так, друзья мои, слушайте: на вид негодяй этот, ловкий, стройный молодой человек, одетый как порядочный торговец; волосы каштановые и носит их без пудры. Вы не обознаетесь. У него быстрые серые глаза, бледное лицо, большой рот и белые, здоровые зубы.
– Да это Головорез! – воскликнул Контуа, и искра понимания блеснула на его бессмысленном лице.
Граф Арнольд улыбнулся.
– Так вы знаете его, канальи, не хуже моего, – сказал он. – Ах, негодяи, чего же вы дураками прикидываетесь! Ну, нужды нет; я умею прощать многое, если мои приказания исполняются в точности, и умею, как вам известно, награждать не в счет за лишнюю работу, сделанную в свободное время. Говорят, вы оба владеете дубиной?
Это был вопрос близкий сердцу Контуа, и он заговорил снова.
– Не худо, ваше сиятельство. Она также слушается моей руки, как шпага вашей.
– Так вот в чем дело. Подстерегите этого негодяя Головореза, где можете. Отваляйте его хорошенько дубинками, чтобы он кричал как помешанный, а еще лучше, чтобы он перестал кричать вовсе! Когда вы удостоверитесь, что он не в состоянии двинуться с места, оставьте его там; я сумею оградить вас от ответственности. Нечего ему делать в моих лесах ни насчет дичи, ни насчет чего другого. Ну, да довольно. Вы понимаете, чего от вас требуют. Виктор даст вам по стакану водки каждому, даже по два. А теперь ступайте. И чтобы я не слышал больше об этом, пока дело не сделано!
– Мы выпьем за здоровье вашего сиятельства, – сказал Гаспар, кланяясь и выходя из комнаты, но Контуа еще раз обернулся на пороге и заметил предусмотрительно.
– У меня рука тяжелая, ваше сиятельство, и моя дубина хватит нелегко, особенно когда кровь бросится мне в голову. Может приключиться, что Головорез не встанет больше вовсе.
– Это уж мое дело, – отвечал Монтарба. – Пейте вашу водку и ступайте.
Лесники повиновались, с беспокойством поглядывая друг на друга.
– Дело ясное, – заметил Гаспар. – По сколько же луидоров мы получим за него?
– По пяти, по крайней мере, – отвечал верзила. – А может быть и по десяти, если раз навсегда покончим с Головорезом. Надо торопиться, дружище, куй железо, пока горячо!
Таким образом, когда Головорез шел в кузницу из скромной хижины, служившей ему жилищем, чтобы обратиться с последним воззванием к крестьянам Рамбуйе, ему внезапно загородили дорогу две атлетические фигуры, в зеленых с золотом ливреях графа. Они пожелали ему доброго вечера, но не выказали ни малейшего намерения посторониться, и что-то в их манере заставило нашего агитатора пожалеть, зачем он не сидит спокойно в Париже, в своем центральном комитете.
Он привык судить о характере людей по их наружности и манере, как моряк судит о погоде, глядя на небо. На этот раз и опытность, и инстинкт подсказали ему, что следует ожидать бури.
– Будьте так добры, господа, пропустите меня, – начал он тоном олицетворенной вежливости, но вежливости вызванной страхом, а не хорошими манерами.
– С удовольствием, – отвечал Гаспар, отодвинувшись ровно настолько, чтобы Головорез очутился между ним и его другом.
Но не успел Головорез сделать и шагу вперед, как оба лесника схватили его за горло. У бедняка помутилось в глазах; однако он успел разглядеть две здоровые дубины, занесенные над его головой. За пазухой у него был кинжал и на одно мгновение ему пришло в голову пустить его в дело, но мужество Головореза не простиралось так далеко, и он счел за лучшее упасть на колена, прося пощады.
– Вставай, животное, – проревел Контуа, толкая его ногой и насильно поднимая на ноги. – Ишь, ведь дрожит как, дьявол! Надо кончить с ним скорее, Гаспар, а то он развалится в куски.
Гаспар отвечал на эту остроту грубым смехом, и они повлекли, или лучше сказать понесли, бледного и трепещущего агитатора дальше в лес.
– Пресвятая Дева!.. Господа!.. – говорил он, задыхаясь, – что вы хотите со мной сделать? Ради всех святых, отпустите меня, господа!.. Мои добрые друзья, ведь вы не разбойники; вы не можете желать умертвить меня… Я сам из ваших…
– Из наших! – повторил Контуа своим суровым, грубым голосом, – как это может быть? Ты проповедуешь против нас каждый вечер, хуже, чем отец Игнатус против дьявола! Ну, держись, держись! иди сам… Из наших, скажите на милость! Ведь мы принадлежим к аристократии!
– И я тоже! Клянусь всем святым, и я тоже! – молил перепуганный Арман. – Я сам аристократ. Я вырос во дворце. Меня учила читать королева Франции. Я могу доказать вам это, если вы только дадите мне срок.
– Довольно! – завопил Контуа, стараясь нарочно привести себя в бешенство, – это басни, бредни, ложь и вранье! Возьми его другой рукой, Гаспар. Готово ли, дружище? Ну, раз! два!
Слух ли Армана, изощренный неминуемой опасностью, уловил приближающиеся шаги, или боль и страх окончательно лишили его всякого самообладания, но только с первым и вторым ударом дубины он начал испускать такие отчаянные, нечеловеческиe вопли о помощи, которые в ясном, морозном воздухе разносились на милю кругом.
– Замолчи же, проклятый трус! – кричал великан, приходя в совершенное неистовство и направляя такой удар в голову своей жертвы, который бы, наверное, лишил ее возможности кричать вовсе, если бы не был во время отпарирован толстой дубовой палкой, управляемой еще более сильной рукой, чем его собственная. С пеной у рта, Контуа повернулся к своему новому противнику и очутился лицом к лицу с могучей фигурой Пьера Легро.
– Оставьте этого человека в покое, – заговорил последний; – вы оба знаете меня, и знаете, что я не понимаю таких шуток и не допущу убийства.
– Я! я! а кто такое ты? – отвечал насмешливо Контуа, однако с каким-то подергиваньем вокруг губ, не укрывшимся от его друга. – Ты начинаешь свысока, мэтр Пьер, но лучше позаботься о самом себе. Граф не любит, чтобы простые крестьяне убивали без спросу его волков и, погоди немного, он еще искалечит тебя на всю жизнь. Ты понимаешь, что я хочу сказать и знаешь также, что меня не запугаешь словами.
– Я знаю только, Контуа, что в последний раз, о Святой, я разбил тебе голову в игру в палки, – отвечал Пьер спокойным тоном, – и снова разобью, если ты не послушаешься слов.
Между тем Гаспар, видя, что дело принимает дурной оборот, выпустил из рук ворот своего пленника, и Головорез поднялся на ноги.
– Спасите меня, месье, – сказал он, подвигаясь поближе к Пьеру; – вы честный человек, вы добрый малый. Спасите меня, и я буду вашим другом на всю жизнь.
– Пойдемте со мной, – отвечал тот, прикрывая парижанина от нападающих своей дюжей фигурой, пока они не вышли у них из виду.
– Их больше чем нас, Контуа, – заметил Гаспар своему другу, – их трое против двух, потому что этот огромный детина стоит нас двух вместе взятых. Лучше нам отказаться от своего предприятия и отпустить их.
– А что же мы скажем графу? – спросил Контуа.
Гаспар был человек рассудительный и знающий натуру ближнего.
– Мы скажем графу, что приказания его исполнены, – сказал он, – и потребуем по пять луидоров на брата. После этого у него пропадет охота расспрашивать нас подробнее.
Глава пятая
В тот же вечер, в хижине занимаемой Розиной и ее бабушкой, собрался военный совет. Обе женщины, с истинно женским участием к спасшему и спасенному, приняли предложение Пьера приютить у себя на ночь Головореза и с рассветом проводить его по пути в Париж. Пьер остался по обыкновению разделить их скудный ужин. Когда по окончании его, все уселись вокруг огня, разговор весьма естественно зашел о событиях дня минувшего и о графе.
– Он запишет об этом кровавыми буквами в своей памятной книжке, – заметила старуха тем заносчивым тоном, который часто как бы служит утешением несчастным, сознающим свое бессилие. – Я хорошо знаю породу Монтарба… Они могут забыть, но не простят никогда. Теперь мало надежды для вас, Пьер, получить в аренду лишний акр земли. А с меня возьмут и налог на мед, и налог на кур. У нас не будет больше горячей похлебки на столе, а скоро не станет и хлеба. Да, да; для вас молодых это тяжело. Что ж до меня – я довольно пожила уже.
– Не могу ли я замолвить слово за всех нас? – спросила Резина. – Граф часто говорит, что мне стоит только сказать слово и все будет исполнено.
– Замолчи, дитя! – сердито прервала ее старуха, между тем как Пьер беспокойно задвигался на стуле, а Головорез старался скрыть улыбку.
– Ведь я уж не ребенок, – проговорила Розина со слезами на глазах.
– В том-то и дело, что не ребенок, – отвечала старуха, потом, обращаясь к Пьеру, – сосед, продолжала она, – я просто теряю голову. Нам надо удалить отсюда эту девочку.
– Я предлагал взять ее, – было ответом. – Домик мой выбелен заново, навес полон дров. Есть часы на кухне, в трубе коптится окорок, и на постели лежит пара чистых простынь. Мадемуазель стоит только сказать слово… Я давно уже жду ее.
– Неразумный! – проговорила старуха, – забываешь, что живешь на земле графа.
– Невежа! – засмеялся Головорез. – Вам бы следовало обратиться прямо к молодой особе, а не к ее бабушке, в таком личном вопросе.
Розина переводила глаза с одного на другого, покраснев до кончиков ушей. Пьер побледнел.
– Понимаю, – пробормотал он, – но не забудьте, что «муж да жена» на пятьдесят шагов расстояния может изменить многое! Что ж они могут сделать со мной? Только отнять у меня жизнь! Но тогда… тогда… что станется с Розиной?
Его сильные члены дрожали как в лихорадке; он облокотился на стол и закрыл лицо руками.
Молодая девушка подошла к нему и положила руку ему на плечо.
– Пьер, – прошептала она, – я почти дала вам слово и теперь жалею, что не дала окончательно. Неужели мне суждено быть постоянной причиной горя для всех, кто… кто любит меня? Бабушка не может говорить со мной без неудовольствия, а вы, Пьер, хотя никогда не скажете мне недоброго слова, но – почему это? – вы выглядите таким печальным и убитым, что у меня сердце разрывается на части. Лучше мне, уйти от вас обоих и самой зарабатывать себе хлеб. Ведь Рамбуйе не конец света.
– Мадемуазель совершенно права, – вмешался Головорез, щеголяя своим парижским поклоном. – Мадемуазель говорит очень разумно. Месье, который позволит мне в будущем называть его гражданин Легро, оказал мне сегодня великую услугу. Мадам, несмотря на стеснение для себя самой, оказала мне самое радушное гостеприимство; a мадемуазель, – не говоря уже об одной ей свойственной грации, с которой она хозяйничала за ужином, – удостоила меня, человека чужого, доверия, которое я, впрочем, менее всякого другого способен употребить во зло. Извините меня, если я осмелюсь просить позволения считать себя в числе ваших друзей и подать вам дружеский совет. Повторяю, слова мадемуазель выказывают здравый смысл и знание жизни. Рамбуйе не есть конец света, а только очень маленький и незначительный уголок его. Есть места на земле, где слово «сеньор» произносится не иначе как с презрением и негодованием, – где права сеньора столько рассматривались и анализировались, что остался, наконец, один вопрос – имеет ли он право существовать вообще!
Головорез по привычке остановился, точно ожидая взрыва аплодисментов, которыми обыкновенно сопровождались подобные фразы.
– Где же это? – спросил Пьер, так как бабушка и Розина были слишком взволнованы, чтобы говорить.
– Где? Где же, как не в Париже? В этом центре свободы и цивилизации, в столице Европы! Париж – вся Франция, – и он изрек свой приговор против тиранов, сеньоров и податей, против всех возмутительных налогов и вымогательств феодальной тирании. – Скоро Париж провозгласит свои убеждения на все четыре конца света – и я, Жак Арман, прозванный добрыми гражданами Головорезом, получу возможность раздавать больше нежели покровительство, высокое положение, власть и богатство своим друзьям!
– А мне, казалось, что вы именно хотите положить конец разнице положений, власти и в особенности богатству, – возразил Пьер, слушавший затаив дыхание. – Вы сами говорили это в кузнице.
– Да, разумеется, – отвечал Арман. – Все люди равны и все должны начинать с одного уровня. Но нет сомнения, что некоторые скоро выдвинутся вперед – и почему же не вы и не я, также как всякий другой. Слушайте, друг мой, служа делу свободы, можно добыть себе хороший кусок хлеба. В настоящее время, быть патриотом – дает сотни франков ежемесячного дохода.
– Но кто же платит деньги? – спросил Пьер, сейчас же ухватившись за самое существенное, как человек собственным трудом добывающий свой хлеб.
– А наш центральный комитет, – отвечал Головорез, – то есть, горсть благородных умов, которые пока собираются в винных погребах и пригородных кабаках, в последних трущобах столицы; но скоро они будут заседать в царских палатах и судить королей и принцев, как и подобает верховному судилищу Франции. Поверьте мне, друг мой, настанет время, когда не будет никаких законов, кроме народной воли. Мы выметем, как массу мусора и нечистот, всю эту вредную толпу сеньоров, придворных, священников, весь парламент и короля!
– Но ведь, говорят, он добрый человек – наш Людовик, – возразил Пьер, несколько ошеломленный развиваемой перед ним обширной программой реформ. – Он помог нам в голодный год из своего собственного кармана и, говорят, сумеет поставить замок на дверь не хуже любого слесаря во Франции.
– Он бы еще ничего, – отвечал Жак, – но это все проклятая австриячка, его жена, научает его топтать в грязь свободу Франции.
– Как! королева? – воскликнули в один голос обе женщины. – Ведь она такая хорошая, красивая, добрая, заботливая!
Арман покачал головой, с улыбкой снисходительного превосходства.
– Что вы можете знать, – сказал он, – вы, простые, темные провинциалы? Вы все боготворили австриячку, когда она приехала сюда, а за что? За то, что у нее нежная кожа, стройный стан и медовые уста. Да! вас не трудно обмануть. Вся ее порода – прирожденные враги Франции. Она проводит жизнь, придумывая как бы получше склонить наши шеи под свое иноземное иго. Вы ничего не знаете, сидя здесь; вы занимаетесь себе рубкой дров, своими курами и пчелами, а мир идет пока своим чередом – но в один прекрасный день вы увидите себя раздавленными под его колесами! О, я мог бы рассказать вам удивительные вещи. Слыхали вы когда-нибудь о малом Tpиaноне или о маскарадах в опере? Знаете вы имена графов д'Артуа, Розенберга и кардинала де Рогана? Ведь не сказки все это – все эти рассказы о ночных забавах в Марли, об игре в жмурки при лунном свете на террасах Версаля!.. Она – страшная интриганка, говорю вам – эта австриячка – высокомерная, порочная, необузданная и лживая до мозга костей!..
– Какое нам до этого дело? – возразила старуха. – Нас воспитывали в страхе божьем и учили почитать короля и королеву. Для нас вопрос только в том, месье – вы понимаете меня – как укрыть овечку от волка.
– Совершенно верно, сударыня; и так как не настало еще время устранить волка – надо удалить овечку.
– Но куда же, куда?
– В Париж, повторяю вам! Пусть аристократ попробует тогда, если посмеет, побеспокоить вас, когда вы будете под покровительством верховного народа.
– Но ведь мы умрем с голода, мы с Розиной!
– Никогда, бабушка! – воскликнул Пьер, поднимая голову и расправляя свои могучие плечи. – Я могу работать за троих и в Париже, точно также как и здесь. Снимем наш лагерь и двинемся в путь завтра же, на заре. Слушайте. У меня есть сани и два мула, которые отвезут наши пожитки небольшими переходами. Снег нам только на пользу, на санях легче ехать, чем на колесах. Я могу приготовить все сегодня же.
– Прекрасно, – согласился Головорез, – и когда завтра ястреб налетит снова, он увидит, что гнездо опустело, а птичка улетела. Прекрасно, говорю я. Вот так и начинаются революции!
Розина молчала: она положила свою руку в руку Пьера и сидела неподвижно.
– Мне бы хотелось просить совета отца Игнатуса, – сказала старуха, слишком старая, чтобы принять без колебания даже неизбежное решение. – Да вот кажется и он… Доброго вечера, отец Игнатус! Вы всегда желанный гость для нас, а сегодня больше чем когда-нибудь.
Пока она говорила эти слова, дверь отворилась, и священник вошел в комнату, благословляя всех присутствующих.
– Я пришел проститься с вами, – сказал он своим ласковым, серьезным тоном. – Я получил приказание от своих высших. Вы знаете, мы служители церкви – те же солдаты и должны быть готовы в путь по первому призыву.
Обе женщины выглядели удивленными и опечаленными. Старуха заговорила первая.
– Неужели у вас хватит духу покинуть нас? – сказала она. – И еще в такое время! Ах, отец Игнатус, мы будем точно овцы без пастыря.
– У господина моего нашлось для меня другое дело, – отвечал тот спокойно. – Не бойтесь, меня скоро заменит другой. Я встречу своего преемника завтра же, на пути в Париж.
– В Париж! – воскликнула старуха. – Мы тоже только что решили перебраться в Париж: мы говорили об этом в ту минуту, как вы вошли.
Он посмотрела на Пьера и Розину, и проговорил медленно:
– Да, вы правильно сделаете.
– Итак, это решает все дело, – воскликнул Головорез. – Я говорил то же самое – и так как месье того же мнения, то больше нечего и сомневаться. Завтра же, мы двинемся все вместе, не оставив после себя никаких следов.
Священник пытливо взглянул на говорившего.
– Я знаю вас, господин Арман, – сказал он, – хотя вы, может быть, и не знаете меня. Отчасти, вы и есть причина моего внезапного отъезда в Париж.
– Благодарю за честь, – отвечал парижанин с поклоном.
– Тут не до комплиментов, месье, – возразил священник. – Я говорю совершенно откровенно; мне нечего скрывать и нечего стыдиться. В готовящейся великой битве между добром и злом, мы будем стоять в разных лагерях. Моя обязанность – вредить вам везде и во всем, всеми средствами, даже до пролития крови – и я не остановлюсь ни перед чем.
– По крайней мере, отец Игнатус, вы прямой и достойный противник, – отвечал Головорез почтительно. – Есть, однако, один пункт, на котором мы сходимся, это – наши общие друзья. Спасем их общими силами от бедствия, позора и нищеты. Как видите, мы революционеры не так дурны, как вы думаете. Как черт, в которого вы, духовенство, верите с таким непостижимым упорством, мы не так черны, как нас малюют.
– В каждом человеческом существе остается искра божественного духа, – отвечал священник со вздохом, – она-то и оставляет мучения грешников в аду!
– Он запишет об этом кровавыми буквами в своей памятной книжке, – заметила старуха тем заносчивым тоном, который часто как бы служит утешением несчастным, сознающим свое бессилие. – Я хорошо знаю породу Монтарба… Они могут забыть, но не простят никогда. Теперь мало надежды для вас, Пьер, получить в аренду лишний акр земли. А с меня возьмут и налог на мед, и налог на кур. У нас не будет больше горячей похлебки на столе, а скоро не станет и хлеба. Да, да; для вас молодых это тяжело. Что ж до меня – я довольно пожила уже.
– Не могу ли я замолвить слово за всех нас? – спросила Резина. – Граф часто говорит, что мне стоит только сказать слово и все будет исполнено.
– Замолчи, дитя! – сердито прервала ее старуха, между тем как Пьер беспокойно задвигался на стуле, а Головорез старался скрыть улыбку.
– Ведь я уж не ребенок, – проговорила Розина со слезами на глазах.
– В том-то и дело, что не ребенок, – отвечала старуха, потом, обращаясь к Пьеру, – сосед, продолжала она, – я просто теряю голову. Нам надо удалить отсюда эту девочку.
– Я предлагал взять ее, – было ответом. – Домик мой выбелен заново, навес полон дров. Есть часы на кухне, в трубе коптится окорок, и на постели лежит пара чистых простынь. Мадемуазель стоит только сказать слово… Я давно уже жду ее.
– Неразумный! – проговорила старуха, – забываешь, что живешь на земле графа.
– Невежа! – засмеялся Головорез. – Вам бы следовало обратиться прямо к молодой особе, а не к ее бабушке, в таком личном вопросе.
Розина переводила глаза с одного на другого, покраснев до кончиков ушей. Пьер побледнел.
– Понимаю, – пробормотал он, – но не забудьте, что «муж да жена» на пятьдесят шагов расстояния может изменить многое! Что ж они могут сделать со мной? Только отнять у меня жизнь! Но тогда… тогда… что станется с Розиной?
Его сильные члены дрожали как в лихорадке; он облокотился на стол и закрыл лицо руками.
Молодая девушка подошла к нему и положила руку ему на плечо.
– Пьер, – прошептала она, – я почти дала вам слово и теперь жалею, что не дала окончательно. Неужели мне суждено быть постоянной причиной горя для всех, кто… кто любит меня? Бабушка не может говорить со мной без неудовольствия, а вы, Пьер, хотя никогда не скажете мне недоброго слова, но – почему это? – вы выглядите таким печальным и убитым, что у меня сердце разрывается на части. Лучше мне, уйти от вас обоих и самой зарабатывать себе хлеб. Ведь Рамбуйе не конец света.
– Мадемуазель совершенно права, – вмешался Головорез, щеголяя своим парижским поклоном. – Мадемуазель говорит очень разумно. Месье, который позволит мне в будущем называть его гражданин Легро, оказал мне сегодня великую услугу. Мадам, несмотря на стеснение для себя самой, оказала мне самое радушное гостеприимство; a мадемуазель, – не говоря уже об одной ей свойственной грации, с которой она хозяйничала за ужином, – удостоила меня, человека чужого, доверия, которое я, впрочем, менее всякого другого способен употребить во зло. Извините меня, если я осмелюсь просить позволения считать себя в числе ваших друзей и подать вам дружеский совет. Повторяю, слова мадемуазель выказывают здравый смысл и знание жизни. Рамбуйе не есть конец света, а только очень маленький и незначительный уголок его. Есть места на земле, где слово «сеньор» произносится не иначе как с презрением и негодованием, – где права сеньора столько рассматривались и анализировались, что остался, наконец, один вопрос – имеет ли он право существовать вообще!
Головорез по привычке остановился, точно ожидая взрыва аплодисментов, которыми обыкновенно сопровождались подобные фразы.
– Где же это? – спросил Пьер, так как бабушка и Розина были слишком взволнованы, чтобы говорить.
– Где? Где же, как не в Париже? В этом центре свободы и цивилизации, в столице Европы! Париж – вся Франция, – и он изрек свой приговор против тиранов, сеньоров и податей, против всех возмутительных налогов и вымогательств феодальной тирании. – Скоро Париж провозгласит свои убеждения на все четыре конца света – и я, Жак Арман, прозванный добрыми гражданами Головорезом, получу возможность раздавать больше нежели покровительство, высокое положение, власть и богатство своим друзьям!
– А мне, казалось, что вы именно хотите положить конец разнице положений, власти и в особенности богатству, – возразил Пьер, слушавший затаив дыхание. – Вы сами говорили это в кузнице.
– Да, разумеется, – отвечал Арман. – Все люди равны и все должны начинать с одного уровня. Но нет сомнения, что некоторые скоро выдвинутся вперед – и почему же не вы и не я, также как всякий другой. Слушайте, друг мой, служа делу свободы, можно добыть себе хороший кусок хлеба. В настоящее время, быть патриотом – дает сотни франков ежемесячного дохода.
– Но кто же платит деньги? – спросил Пьер, сейчас же ухватившись за самое существенное, как человек собственным трудом добывающий свой хлеб.
– А наш центральный комитет, – отвечал Головорез, – то есть, горсть благородных умов, которые пока собираются в винных погребах и пригородных кабаках, в последних трущобах столицы; но скоро они будут заседать в царских палатах и судить королей и принцев, как и подобает верховному судилищу Франции. Поверьте мне, друг мой, настанет время, когда не будет никаких законов, кроме народной воли. Мы выметем, как массу мусора и нечистот, всю эту вредную толпу сеньоров, придворных, священников, весь парламент и короля!
– Но ведь, говорят, он добрый человек – наш Людовик, – возразил Пьер, несколько ошеломленный развиваемой перед ним обширной программой реформ. – Он помог нам в голодный год из своего собственного кармана и, говорят, сумеет поставить замок на дверь не хуже любого слесаря во Франции.
– Он бы еще ничего, – отвечал Жак, – но это все проклятая австриячка, его жена, научает его топтать в грязь свободу Франции.
– Как! королева? – воскликнули в один голос обе женщины. – Ведь она такая хорошая, красивая, добрая, заботливая!
Арман покачал головой, с улыбкой снисходительного превосходства.
– Что вы можете знать, – сказал он, – вы, простые, темные провинциалы? Вы все боготворили австриячку, когда она приехала сюда, а за что? За то, что у нее нежная кожа, стройный стан и медовые уста. Да! вас не трудно обмануть. Вся ее порода – прирожденные враги Франции. Она проводит жизнь, придумывая как бы получше склонить наши шеи под свое иноземное иго. Вы ничего не знаете, сидя здесь; вы занимаетесь себе рубкой дров, своими курами и пчелами, а мир идет пока своим чередом – но в один прекрасный день вы увидите себя раздавленными под его колесами! О, я мог бы рассказать вам удивительные вещи. Слыхали вы когда-нибудь о малом Tpиaноне или о маскарадах в опере? Знаете вы имена графов д'Артуа, Розенберга и кардинала де Рогана? Ведь не сказки все это – все эти рассказы о ночных забавах в Марли, об игре в жмурки при лунном свете на террасах Версаля!.. Она – страшная интриганка, говорю вам – эта австриячка – высокомерная, порочная, необузданная и лживая до мозга костей!..
– Какое нам до этого дело? – возразила старуха. – Нас воспитывали в страхе божьем и учили почитать короля и королеву. Для нас вопрос только в том, месье – вы понимаете меня – как укрыть овечку от волка.
– Совершенно верно, сударыня; и так как не настало еще время устранить волка – надо удалить овечку.
– Но куда же, куда?
– В Париж, повторяю вам! Пусть аристократ попробует тогда, если посмеет, побеспокоить вас, когда вы будете под покровительством верховного народа.
– Но ведь мы умрем с голода, мы с Розиной!
– Никогда, бабушка! – воскликнул Пьер, поднимая голову и расправляя свои могучие плечи. – Я могу работать за троих и в Париже, точно также как и здесь. Снимем наш лагерь и двинемся в путь завтра же, на заре. Слушайте. У меня есть сани и два мула, которые отвезут наши пожитки небольшими переходами. Снег нам только на пользу, на санях легче ехать, чем на колесах. Я могу приготовить все сегодня же.
– Прекрасно, – согласился Головорез, – и когда завтра ястреб налетит снова, он увидит, что гнездо опустело, а птичка улетела. Прекрасно, говорю я. Вот так и начинаются революции!
Розина молчала: она положила свою руку в руку Пьера и сидела неподвижно.
– Мне бы хотелось просить совета отца Игнатуса, – сказала старуха, слишком старая, чтобы принять без колебания даже неизбежное решение. – Да вот кажется и он… Доброго вечера, отец Игнатус! Вы всегда желанный гость для нас, а сегодня больше чем когда-нибудь.
Пока она говорила эти слова, дверь отворилась, и священник вошел в комнату, благословляя всех присутствующих.
– Я пришел проститься с вами, – сказал он своим ласковым, серьезным тоном. – Я получил приказание от своих высших. Вы знаете, мы служители церкви – те же солдаты и должны быть готовы в путь по первому призыву.
Обе женщины выглядели удивленными и опечаленными. Старуха заговорила первая.
– Неужели у вас хватит духу покинуть нас? – сказала она. – И еще в такое время! Ах, отец Игнатус, мы будем точно овцы без пастыря.
– У господина моего нашлось для меня другое дело, – отвечал тот спокойно. – Не бойтесь, меня скоро заменит другой. Я встречу своего преемника завтра же, на пути в Париж.
– В Париж! – воскликнула старуха. – Мы тоже только что решили перебраться в Париж: мы говорили об этом в ту минуту, как вы вошли.
Он посмотрела на Пьера и Розину, и проговорил медленно:
– Да, вы правильно сделаете.
– Итак, это решает все дело, – воскликнул Головорез. – Я говорил то же самое – и так как месье того же мнения, то больше нечего и сомневаться. Завтра же, мы двинемся все вместе, не оставив после себя никаких следов.
Священник пытливо взглянул на говорившего.
– Я знаю вас, господин Арман, – сказал он, – хотя вы, может быть, и не знаете меня. Отчасти, вы и есть причина моего внезапного отъезда в Париж.
– Благодарю за честь, – отвечал парижанин с поклоном.
– Тут не до комплиментов, месье, – возразил священник. – Я говорю совершенно откровенно; мне нечего скрывать и нечего стыдиться. В готовящейся великой битве между добром и злом, мы будем стоять в разных лагерях. Моя обязанность – вредить вам везде и во всем, всеми средствами, даже до пролития крови – и я не остановлюсь ни перед чем.
– По крайней мере, отец Игнатус, вы прямой и достойный противник, – отвечал Головорез почтительно. – Есть, однако, один пункт, на котором мы сходимся, это – наши общие друзья. Спасем их общими силами от бедствия, позора и нищеты. Как видите, мы революционеры не так дурны, как вы думаете. Как черт, в которого вы, духовенство, верите с таким непостижимым упорством, мы не так черны, как нас малюют.
– В каждом человеческом существе остается искра божественного духа, – отвечал священник со вздохом, – она-то и оставляет мучения грешников в аду!
Глава шестая
В Версале, как и в лесу Рамбуйе, снег лежит толстым слоем. Цены на хлеб поднялись: дрова дорожают с каждым днем; худые, грязные, растрепанные женщины жестикулируют на улицах; мужчины, сильные и мускулистые, но голодные, недовольные и ничем не занятые, собираются в винных погребах, стараясь забыть свои лишения в грубых, отвратительных шутках и нескончаемом сквернословии. Везде на улицах, голод, холод и отчаянье; только за линией часовых, в залах и галереях дворца, пышность, роскошь и этикет царствуют беспрепятственно. Придворный щеголь носит на плечах своих весь свой годовой доход: его лошади, экипажи и парижский отель стоят больше чем все его имения (если бы он действительно платил за все это); к тому же карманы его должны быть всегда набиты золотом, для ставок за королевским столом, по обычаю того времени. Все эти расходы могут быть покрыты только синекурой, т. е. жалованьем за номинальные заслуги, вырванным у и без того истощенного народа, безнадежно погрязшего в недоимках. Щеголь не платит своим поставщикам; те не имеют возможности платить своим рабочим: эти, в свою очередь, задолжали пекарю, который не может заплатить за муку – и таким образом зараза распространяется и общее банкротство грозит общим разложением. Уже, в клубах и на сходках, бойкие говоруны предлагают под видом сокращения расходов, упразднить армию, духовенство и монархическую власть; вскоре они пойдут еще дальше – и, потеряв чувство всякой меры, под влиянием давления снизу, станут требовать самых крайних мер, и народ выйдет на улицы с оружием в руках… Но что же делает в это время Людовик? Он занят приспособлением замка к одному из своих бюро и, надо отдать ему справедливость, выполняет свою задачу весьма добросовестно. А королева ежедневно совершает свои выходы и всех занимает один вопрос – а именно – кто имеет, и кто не имеет права являться на эти выходы без приглашения.
Привычка – вторая натура. Мода и легкомыслие готовы плясать на кладбище, готовы танцевать на вулкане, накануне его извержения.
Граф Монтарба, задумчивый и озабоченный, поспешно пробирается сквозь толпу придворных, наполняющих переднюю королевы, и коротко отвечает на поклоны и приветствия своих знакомых. Верный самому себе, теперь, когда он в Версале, он стремится назад в Рамбуйе, хотя накануне покинул этот уединенный уголок с чувством досады и раздражения. Тщеславию его нанесен удар, гордость его оскорблена, его феодальные права обращены в ничто; хуже того – он поставлен в смешное положение, он одурачен ничтожной девятнадцатилетней девчонкой, выросшей в глуши провинции, простой крестьянкой, живущей на его собственной земле! Это невероятно, это невозможно! Что бы сказали все эти раззолоченные придворные, все эти изящные кавалеры – среди которых он занимал до сих пор первенствующее место по остроумию, интригам и кутежам, – что бы сказали они, если бы знали правду? Они бы загоняли его до смерти шутками, сарказмами и насмешками. Ему бы ничего более не оставалось делать, как вернуться назад и сажать капусту на террасах Монтарба. Он вспомнил с болью в сердце, что и это живописное убежище уже лишено своей прежней привлекательности. Пустота в замке, пустота в лесу, пустота еще более ужасная в покинутой хижине Розины!
Привычка – вторая натура. Мода и легкомыслие готовы плясать на кладбище, готовы танцевать на вулкане, накануне его извержения.
Граф Монтарба, задумчивый и озабоченный, поспешно пробирается сквозь толпу придворных, наполняющих переднюю королевы, и коротко отвечает на поклоны и приветствия своих знакомых. Верный самому себе, теперь, когда он в Версале, он стремится назад в Рамбуйе, хотя накануне покинул этот уединенный уголок с чувством досады и раздражения. Тщеславию его нанесен удар, гордость его оскорблена, его феодальные права обращены в ничто; хуже того – он поставлен в смешное положение, он одурачен ничтожной девятнадцатилетней девчонкой, выросшей в глуши провинции, простой крестьянкой, живущей на его собственной земле! Это невероятно, это невозможно! Что бы сказали все эти раззолоченные придворные, все эти изящные кавалеры – среди которых он занимал до сих пор первенствующее место по остроумию, интригам и кутежам, – что бы сказали они, если бы знали правду? Они бы загоняли его до смерти шутками, сарказмами и насмешками. Ему бы ничего более не оставалось делать, как вернуться назад и сажать капусту на террасах Монтарба. Он вспомнил с болью в сердце, что и это живописное убежище уже лишено своей прежней привлекательности. Пустота в замке, пустота в лесу, пустота еще более ужасная в покинутой хижине Розины!