Никто не станет отрицать.


 


 
   За этим последовали шумные аплодисменты, подхваченные за дверью столовой другими гостями и возобновлявшиеся много раз, меж тем как Фредди Мэлинз, высоко подняв вилку, дирижировал ею, словно церемониймейстер.

 
   Холодный утренний воздух ворвался в холл, где они стояли, и тетя Кэт крикнула:
   – Закройте кто-нибудь дверь. Миссис Мэлинз простудится.
   – Там Браун, тетя Кэт, – сказала Мэри Джейн.
   – Этот повсюду, – сказала тетя Кэт, понизив голос.
   Мэри Джейн засмеялась.
   – Ну вот, – сказала она лукаво, – а он такой внимательный.
   – Да, наш пострел везде поспел, – сказала тетя Кэт тем же тоном.
   При этом она сама добродушно рассмеялась и добавила поспешно:
   – Да скажи ему, Мэри Джейн, чтобы он вошел в дом и закрыл за собой дверь. Надеюсь, что он меня не слышал.
   В эту минуту передняя дверь распахнулась и на пороге появился мистер Браун, хохоча так, что, казалось, готов был лопнуть. На нем было длинное зеленое пальто с воротником и манжетами из поддельного каракуля, на голове – круглая меховая шапка. Он показывал куда-то в сторону заметенной снегом набережной, откуда доносились долгие пронзительные свистки.
   – Тедди там сзывает кебы со всего Дублина, – сказал он.
   Из чулана позади конторы вышел Габриел, натягивая на ходу пальто, и, оглядевшись, сказал:
   – Грета еще не выходила?
   – Она одевается, Габриел, – сказала тетя Кэт.
   – Кто там играет? – спросил Габриел.
   – Никто. Все ушли.
   – Нет, тетя Кэт, – сказала Мэри Джейн. – Бартелл д'Арси и мисс О'Каллаган еще не ушли.
   – Кто-то там бренчит на рояле, во всяком случае, – сказал Габриел.
   Мэри Джейн посмотрела на Габриела и мистера Брауна и сказала, передернув плечами:
   – Дрожь берет даже смотреть на вас, таких закутанных. Ни за что не хотела бы быть на вашем месте. Идти по холоду в такой час!
   – А для меня, – мужественно сказал мистер Браун, – самое приятное сейчас было бы хорошенько пройтись где-нибудь за городом или прокатиться на резвой лошадке.
   – У нас дома когда-то была хорошая лошадь и двуколка, – грустно сказала тетя Джулия.
   – Незабвенный Джонни, – сказала Мэри Джейн и засмеялась. Тетя Кэт и Габриел тоже засмеялись.
   – А чем Джонни был замечателен? – спросил мистер Браун.
   – Блаженной памяти Патрик Моркан, наш дедушка, – пояснил Габриел, – которого в последние годы жизни иначе не называли, как «старый джентльмен», занимался тем, что изготовлял столярный клей.
   – Побойся бога, Габриел, – сказала тетя Кэт, смеясь, – у него был крахмальный завод.
   – Ну уж, право, не знаю, клей он делал или крахмал, – сказал Габриел, – но только была у старого джентльмена лошадь, по прозвищу Джонни. Джонни работал у старого джентльмена на заводе, ходил себе по кругу и вертел жернов. Все очень хорошо. Но дальше начинается трагедия. В один прекрасный день старый джентльмен решил, что недурно бы и ему вместе с высшим обществом выехать в парк в собственном экипаже – полюбоваться военным парадом.
   – Помилуй, господи, его душу, – сокрушенно сказала тетя Кэт.
   – Аминь, – сказал Габриел. – Итак, как я уже сказал, старый джентльмен запряг Джонни в двуколку, надел свой самый лучший цилиндр, свой самый лучший шелковый галстук и с великой пышностью выехал из дома своих предков, помещавшегося, если не ошибаюсь, где-то на Бэк-Лейн.
   Все засмеялись, даже миссис Мэлинз, а тетя Кэт сказала:
   – Ну что ты, Габриел, он вовсе не жил на Бэк-Лейн. Там был только завод.
   – Из дома своих предков, – продолжал Габриел, – выехал он на Джонни. И все шло отлично, пока Джонни не завидел памятник королю Билли
[123]. То ли ему так понравилась лошадь, на которой сидит король Билли, то ли ему померещилось, что он опять на заводе, но только он, недолго думая, давай ходить вокруг памятника.
   Габриел в своих галошах медленно прошелся по холлу под смех всех присутствующих.
   – Ходит и ходит себе по кругу, – сказал Габриел, – а старый джентльмен, кстати весьма напыщенный, пришел в крайнее негодование: «Но-о, вперед, сэр! Что это вы выдумали, сэр! Джонни! Джонни! В высшей степени странное поведение! Не понимаю, что это с лошадью!»
   Смех, не умолкавший, пока Габриел изображал в лицах эту сцену, был прерван громким стуком в дверь. Мэри Джейн побежала открыть и впустила Фредди Мэлинза. У Фредди Мэлинза шляпа съехала на затылок, он ежился от холода, пыхтел и отдувался после своих трудов.
   – Я достал только один кеб, – сказал он.
   – Найдем еще на набережной, – сказал Габриел.
   – Да, – сказала тетя Кэт, – идите уж, не держите миссис Мэлинз на сквозняке.
   Мистер Браун и Фредди свели миссис Мэлинз по лестнице и после весьма сложных маневров впихнули ее в кеб. Затем туда же влез Фредди Мэлинз и долго возился, усаживая ее поудобней, а мистер Браун стоял рядом и давал советы. Наконец ее устроили, и Фредди Мэлинз пригласил мистера Брауна сесть в кеб. Кто-то что-то говорил, и затем мистер Браун влез в кеб. Кебмен закутал себе ноги полостью и, нагнувшись, спросил адрес. Все снова заговорили, и кебмен получил сразу два разноречивых приказания от Фредди Мэлинза и от мистера Брауна, высунувшихся в окна по бокам кеба – один с одной стороны, другой – с другой. Вопрос был в том, где именно по дороге ссадить мистера Брауна; тетя Кэт, тетя Джулия и Мэри Джейн, стоя в дверях, тоже приняли участие в споре, поддерживая одни мнения, оспаривая другие и сопровождая все это смехом. Фредди Мэлинз от смеха не мог говорить. Он ежесекундно то высовывал голову в окно, то втягивал ее обратно, к великому ущербу для своей шляпы, и сообщал своей матери о ходе спора, пока, наконец, мистер Браун, перекрывая общий смех, не закричал сбитому с толку кебмену:
   – Знаете, где Тринити-колледж?
   – Да, сэр, – сказал кебмен.
   – Гоните во всю мочь туда.
   – Слушаю, сэр, – сказал кебмен.
   Он стегнул лошадь кнутом, и кеб покатил по набережной, провожаемый смехом и прощальными возгласами.
   Габриел не вышел на порог. Он остался в холле и смотрел на лестницу. Почти на самом верху, тоже в тени, стояла женщина. Он не видел ее лица, но мог различить терракотовые и желто-розовые полосы на юбке, казавшиеся в полутьме черными и белыми. Это была его жена. Она облокотилась о перила, прислушиваясь к чему-то. Габриела удивила ее неподвижность, и он напряг слух, стараясь услышать то, что слушала она. Но он мало что мог услышать: кроме смеха и шума спорящих голосов на пороге – несколько аккордов на рояле, несколько нот, пропетых мужским голосом.
   Он неподвижно стоял в полутьме, стараясь уловить мелодию, которую пел голос, и глядя на свою жену. В ее позе были грация и тайна, словно она была символом чего-то. Он спросил себя, символом чего была эта женщина, стоящая во мраке лестницы, прислушиваясь к далекой музыке. Если бы он был художником, он написал бы ее в этой позе. Голубая фетровая шляпа оттеняла бы бронзу волос на фоне тьмы, и темные полосы на юбке рельефно ложились бы рядом со светлыми. «Далекая музыка» – так он назвал бы эту картину, если бы был художником.
   Хлопнула входная дверь, и тетя Кэт, тетя Джулия и Мэри Джейн, все еще смеясь, вернулись в холл.
   – Невозможный человек этот Фредди, – сказала Мэри Джейн. – Просто невозможный.
   Габриел ничего не ответил и показал на лестницу, туда, где стояла его жена. Теперь, когда входная дверь была закрыта, голос и рояль стали слышней. Габриел поднял руку, призывая к молчанию. Песня была на старинный ирландский лад, и певец, должно быть, не был уверен ни в словах, ни в своем голосе. Этот голос, далекий и осипший, неуверенно выводил мелодию, которая лишь усиливала грусть слов:

 


 

Ах, дождь мне мочит волосы,

И роса мне мочит лицо,

Дитя мое уже холодное…


 


 
   – Боже мой, – воскликнула Мэри Джейн, – это же поет Бартелл д'Арси. А он ни за что не хотел петь сегодня. Ну, теперь я его заставлю спеть перед уходом.
   – Заставь, заставь, Мэри Джейн, – сказала тетя Кэт.
   Мэри Джейн пробежала мимо остальных, направляясь к лестнице, но раньше, чем она успела подняться по ступенькам, пение прекратилось и хлопнула крышка рояля.
   – Какая досада! – воскликнула она. – Он идет вниз, Грета?
   Габриел услышал, как его жена ответила «да», и увидел, что она начала спускаться по лестнице. В нескольких шагах позади нее шли мистер Бартелл д'Арси и мисс О'Каллаган.
   – О, мистер д'Арси, – воскликнула Мэри Джейн, – ну можно ли так поступать – обрывать пение, когда мы все с таким восторгом вас слушали!..
   – Я его упрашивала весь вечер, – сказала мисс О'Каллаган, – и миссис Конрой тоже, но он сказал, что простужен и не может петь.
   – Ах, мистер д'Арси, – сказала тетя Кэт, – не стыдно вам так выдумывать?
   – Что, вы не слышите, что я совсем охрип? – грубо сказал мистер д'Арси.
   Он поспешно прошел в кладовую и стал надевать пальто. Остальные, смущенные его грубостью, не нашлись что сказать. Тетя Кэт, сдвинув брови, показывала знаками, чтоб об этом больше не говорили. Мистер д'Арси тщательно укутывал горло и хмурился.
   – Это от погоды, – сказала тетя Джулия после молчания.
   – Да, сейчас все простужены, – с готовностью поддержала тетя Кэт, – решительно все.
   – Говорят, – сказала Мэри Джейн, – что такого снега не было уже лет тридцать, и я сегодня читала в газете, что по всей Ирландии выпал снег.
   – Я люблю снег, – грустно сказала тетя Джулия.
   – Я тоже, – сказала мисс О'Каллаган, – без снега и рождество не рождество.
   – Мистер д'Арси не любит снега, бедняжка, – сказала тетя Кэт улыбаясь.
   Мистер д'Арси вышел из кладовки, весь укутанный и застегнутый, и, как бы извиняясь, поведал им историю своей простуды. Все принялись давать ему советы и выражать сочувствие и упрашивать его быть осторожней, потому что ночной воздух так вреден для горла. Габриел смотрел на свою жену, не принимавшую участия в разговоре. Она стояла как раз против окошечка над входной дверью, и свет от газового фонаря играл на ее блестящих бронзовых волосах; Габриел вспомнил, как несколько дней тому назад она сушила их после мытья перед камином. Она стояла сейчас в той же позе, как на лестнице, и, казалось, не слышала, что говорят вокруг нее. Наконец она повернулась, и Габриел увидел, что на ее щеках – румянец, а ее глаза сияют. Его охватила внезапная радость.
   – Мистер д'Арси, – сказала она, – как называется эта песня, что вы пели?
   – Она называется «Девушка из Аугрима»
[124], – сказал мистер д'Арси, – но я не мог ее толком вспомнить. А что? Вы ее знаете?
   – «Девушка из Аугрима», – повторила она. – Я не могла вспомнить название.
   – Очень красивый напев, – сказала Мэри Джейн. – Жаль, что вы сегодня не в голосе.
   – Мэри Джейн, – сказала тетя Кэт, – не надоедай мистеру д'Арси. Я больше не разрешаю ему надоедать.
   Видя, что все готовы, она повела их к двери; и начались прощания:
   – Доброй ночи, тетя Кэт, и спасибо за приятный вечер.
   – Доброй ночи, Габриел, доброй ночи, Грета.
   – Доброй ночи, тетя Кэт, и спасибо за все. Доброй ночи, тетя Джулия.
   – Доброй ночи, Греточка, я тебя и не заметила.
   – Доброй ночи, мистер д'Арси. Доброй ночи, мисс О'Каллаган.
   – Доброй ночи, мисс Моркан.
   – Доброй ночи, еще раз.
   – Доброй ночи всем. Счастливо добраться.
   – Доброй ночи. Доброй ночи.

 
   Было еще темно. Тусклый желтый свет навис над домами и над рекой; казалось, небо опускается на землю. Под ногами слякоть, и снег только полосами и пятнами лежал на крышах, на парапете набережной, на прутьях ограды. В густом воздухе фонари еще светились красным светом, и за рекой Дворец четырех палат
[125]грозно вздымался в тяжелое небо.
   Она шла впереди, рядом с мистером Бартеллом д'Арси, держа под мышкой туфли, завернутые в бумагу, а другой рукой подбирая юбку. Сейчас в ней уже не было грации, но глаза Габриела все еще сияли счастьем. Кровь стремительно бежала по жилам, в мозгу проносились мысли – гордые, радостные, нежные, смелые.
   Онашла впереди, ступая так легко, держась так прямо, что ему хотелось бесшумно побежать за ней, поймать ее за плечи, шепнуть ей на ухо что-нибудь смешное и нежное. Она казалась такой хрупкой, что ему хотелось защитить ее от чего-то, а потом остаться с ней наедине. Минуты их тайной общей жизни зажглись в его памяти, как звезды. Сиреневый конверт лежал на столе возле его чашки, и он гладил его рукой. Птицы чирикали в плюще, и солнечная паутина занавески мерцала на полу; он не мог есть от счастья. Они стояли в толпе на перроне, и он засовывал билет в ее теплую ладонь под перчатку. Он стоял с ней на холоде, глядя сквозь решетчатое окно на человека, который выдувал бутылки возле ревущей печи. Было очень холодно.
   Ее лицо, душистое в холодном воздухе, было совсем близко от его лица, и внезапно он крикнул человеку, стоявшему у печи:
   – Что, сэр, огонь горячий?
   Но человек не расслышал его сквозь рев печи. И хорошо, что не расслышал. Он бы, пожалуй, ответил грубостью. Волна еще более бурной радости накатила на него и разлилась по жилам горячим потоком. Как нежное пламя звезд, минуты их интимной жизни, о которой никто не знал и никогда не узнает, вспыхнули и озарили его память. Он жаждал напомнить ей об этих минутах, заставить ее забыть тусклые годы их совместного существования и помнить только эти минуты восторга. Годы, чувствовал он, оказались не властны над их душами. Дети, его творчество, ее домашние заботы не погасили нежное пламя их душ. Однажды в письме к ней он написал: «Почему все эти слова кажутся мне такими тусклыми и холодными? Не потому ли, что нет слова, достаточно нежного, чтобы им назвать тебя?»
   Как далекая музыка, дошли к нему из прошлого эти слова, написанные им много лет тому назад. Он жаждал остаться с ней наедине. Когда все уйдут, когда он и она останутся в комнате отеля, тогда они будут вдвоем, наедине. Он тихо позовет:
   – Грета!
   Может быть, она сразу не услышит; она будет раздеваться. Потом что-то в его голосе поразит ее. Она обернется и посмотрит на него…
   На Уайнтаверн-Стрит им попался кеб. Он был рад, что шум колес мешает им разговаривать. Она смотрела в окно и казалась усталой. Мелькали здания, дома, разговор то начинался, то стихал. Лошадь вяло трусила под тяжелым утренним небом, таща за собой старую дребезжащую коробку, и Габриел опять видел себя и ее в кебе, который несся на пристань к пароходу, навстречу их медовому месяцу.
   Когда кеб проезжал через мост О'Коннела, мисс О'Каллаган сказала:
   – Говорят, что всякий раз, как переезжаешь через мост О'Коннела, непременно видишь белую лошадь.
   – На этот раз я вижу белого человека, – сказал Габриел.
   – Где? – спросил мистер Бартелл д'Арси.
   Габриел показал на памятник
[126], на котором пятнами лежал снег. Потом дружески кивнул ему и помахал рукой.
   – Доброй ночи, Дэн, – сказал он весело.
   Когда кеб остановился перед отелем, Габриел выпрыгнул и, невзирая на протесты мистера Бартелла д'Арси, заплатил кебмену. Он дал ему шиллинг на чай. Кебмен приложил руку к шляпе и сказал:
   – Счастливого Нового года, сэр.
   – И вам тоже, – сердечно ответил Габриел.
   Она оперлась на его руку, когда выходила из кеба и потом, когда они вместе стояли на тротуаре, прощаясь с остальными. Она легко оперлась на его руку, так же легко, как танцевала с ним вместе несколько часов тому назад. Он был счастлив тогда и горд; счастлив, что она принадлежит ему, горд, что она так грациозна и женственна. Но теперь, после того, как в нем воскресло столько воспоминаний, прикосновение ее тела, певучее, и странное, и душистое, пронзило его внезапным и острым желанием. Под покровом ее молчания он крепко прижал к себе ее руку, и, когда они стояли перед дверью отеля, он чувствовал, что они ускользнули от своих жизней и своих обязанностей, ускользнули от своего дома и от своих друзей и с трепещущими и сияющими сердцами идут навстречу чему-то новому.
   В вестибюле в большом кресле с высокой спинкой дремал старик. Он зажег в конторе свечу и пошел впереди них по лестнице. Они молча шли за ним, ноги мягко ступали по ступенькам, покрытым толстым ковром. Она поднималась по лестнице вслед за швейцаром, опустив голову, ее хрупкие плечи сгибались, словно под тяжестью, талию туго стягивал пояс. Ему хотелось обнять ее, изо всех сил прижать к себе, его руки дрожали от желания схватить ее, и, только вонзив ногти в ладони, он смог подавить неистовый порыв. Швейцар остановился на ступеньке – поправить оплывшую свечу. Они тоже остановились, ступенькой ниже. В тишине Габриел слышал, как падает растопленный воск на поднос, как стучит в груди его собственное сердце.
   Швейцар повел их по коридору и открыл дверь. Потом он поставил тоненькую свечу на туалетный столик и спросил, в котором часу их разбудить.
   – В восемь, – сказал Габриел.
   Швейцар показал на электрический выключатель на стене и начал бормотать какие-то извинения, но Габриел прервал его:
   – Нам не нужен свет. Нам довольно света с улицы. А это, – прибавил он, показывая на свечу, – тоже унесите.
   Швейцар взял свечу, но не сразу, так как был поражен столь странным приказанием. Потом пробормотал: «Доброй ночи» – и вышел. Габриел повернул ключ в замке.
   Призрачный свет от уличного фонаря длинной полосой шел от окна к двери. Габриел сбросил пальто и шапку на кушетку и прошел через комнату к окну. Он постоял, глядя вниз на улицу, выжидая, пока немного стихнет его волнение. Потом он повернулся и прислонился к комоду, спиной к свету. Она уже сняла шляпу и манто и стояла перед большим трюмо, расстегивая корсаж. Габриел подождал несколько минут, наблюдая за ней, потом сказал:
   – Грета!
   Она медленно повернулась от зеркала и по световой полосе пошла к нему. У нее было такое задумчивое и усталое лицо, что слова застыли на губах Габриела. Нет, сейчас еще не время.
   – У тебя усталый вид, – сказал он.
   – Я устала немножко, – ответила она.
   – Тебе нехорошо? Или нездоровится?
   – Нет, просто устала.
   Она подошла к окну и остановилась, глядя на улицу.
   Габриел еще подождал и, чувствуя, что им овладевает смущение, сказал внезапно:
   – Кстати, Грета!
   – Что?
   – Знаешь, этот Фредди Мэлинз… – быстро сказал он.
   – Ну?
   – Он, оказывается, не так уж безнадежен, – продолжал Габриел фальшивым тоном, – вернул мне соверен, который я ему одолжил. А я на этот долг уже махнул рукой. Жаль, что он все время с этим Брауном. Сам он, право, неплохой парень.
   Он весь дрожал от досады. Почему она кажется такой далекой? Он не знал, как начать. Или она тоже чем-то раздосадована? Если б она обернулась к нему, сама подошла! Взять ее такой было бы насилием. Он должен сперва увидеть ответное пламя в ее глазах. Он жаждал победить ее отчужденность.
   – Когда ты дал ему этот соверен? – спросила она, помолчав. Габриел сделал усилие над собой, чтобы не послать ко всем чертям пьянчужку Мэлинза вместе с его совереном. Он всем своим существом тянулся к ней, жаждал стиснуть в объятиях ее тело, подчинить ее себе. Но он сказал:
   – На рождество, когда он затеял торговлю рождественскими открытками на Генри-Стрит.
   От гнева и желания его трясло как в лихорадке. Он и не заметил, как она отошла от окна. Секунду она постояла перед ним, странно глядя на него. Затем, внезапно привстав на цыпочки и легко положив ему руки на плечи, она поцеловала его.
   – Ты очень добрый, Габриел, – сказала она.
   Габриел, дрожа от радости, изумленный этим неожиданным поцелуем и странной фразой, которую она произнесла, начал нежно гладить ее по волосам, едва прикасаясь к ним пальцами. Они были мягкие и шелковистые после мытья. Сердце его переполнилось счастьем. Как раз тогда, когда он так этого ждал, она сама подошла к нему. Может быть, их мысли текли согласно. Может быть, она почувствовала неудержимое желание, которое было в нем, и ей захотелось покориться. Теперь, когда она так легко уступала, он не понимал, что его смущало раньше.
   Он стоял, держа ее голову между ладонями. Потом быстро обнял ее одной рукой и, привлекая ее к себе, тихо сказал:
   – Грета, дорогая, о чем ты думаешь?
   Она промолчала и не ответила на его объятие. Он снова тихо сказал:
   – Скажи мне, Грета, что с тобой? Мне кажется, я знаю. Я знаю, Грета?
   Она ответила не сразу. Потом вдруг воскликнула, заливаясь слезами:
   – Я думаю об этой песне, «Девушка из Аугрима».
   Она вырвалась, отбежала к кровати и, схватив спинку руками, спрятала лицо. Габриел на миг окаменел от удивления, потом подошел к ней. В трюмо он мельком увидел себя во весь рост – широкий выпуклый пластрон рубашки, лицо, выражение которого всегда его удивляло, когда ему случалось увидеть себя в зеркале, поблескивавшая золотая оправа очков. Он остановился в нескольких шагах от нее и спросил:
   – Да в чем дело? Почему ты плачешь?
   Она подняла голову и вытерла глаза кулаком, как ребенок. Голос его прозвучал мягче, чем он хотел:
   – Грета, почему?
   – Я вспомнила человека, который давно-давно пел эту песню.
   – Кто же это? – спросил Габриел, улыбаясь.
   – Один человек, которого я знала еще в Голуэе, когда жила у бабушки, – сказала она.
   Улыбка сошла с лица Габриела. Глухой гнев начал скопляться в глубине его сердца, и глухое пламя желания начало злобно тлеть в жилах.
   – Ты была в него влюблена? – иронически спросил он.
   – Это был мальчик, с которым я дружила, – ответила она, – его звали Майкл Фюрей. Он часто пел эту песню, «Девушка из Аугрима». Он был слабого здоровья.
   Габриел молчал. Он не хотел, чтобы она подумала, что его интересует этот мальчик со слабым здоровьем.
   – Я его как сейчас вижу, – сказала она через минуту. – Какие у него были глаза – большие, темные! И какое выражение глаз – какое выражение!
   – Так ты до сих пор его любишь? – сказал Габриел.
   – Мы часто гуляли вместе, – сказала она, – когда я жила в Голуэе.
   Внезапная мысль пронеслась в мозгу Габриела.
   – Может быть, тебе поэтому так хочется поехать в Голуэй вместе с этой Айворз? – холодно спросил он.
   Она взглянула на него и спросила удивленно:
   – Зачем?
   Под ее взглядом Габриел почувствовал себя неловко. Он пожал плечами и сказал:
   – Почем я знаю? Чтоб повидаться с ним.
   Она отвернулась и молча стала смотреть туда, где от окна шла полоса света.
   – Он умер, – сказала она наконец. – Он умер, когда ему было только семнадцать лет. Разве это не ужасно – умереть таким молодым?
   – Кто он был? – все еще иронически спросил Габриел.
   – Он работал на газовом заводе, – сказала она.
   Габриел почувствовал себя униженным – оттого, что его ирония пропала даром, оттого, что Гретой был вызван из мертвых этот образ мальчика, работавшего на газовом заводе. Когда он сам был так полон воспоминаниями об их тайной совместной жизни, так полон нежности, и радости, и желания, в это самое время она мысленно сравнивала его с другим. Он вдруг со стыдом и смущением увидел себя со стороны. Комический персонаж, мальчишка на побегушках у своих теток, сентиментальный неврастеник, исполненный добрых намерений, ораторствующий перед пошляками и приукрашающий свои животные влечения, жалкий фат, которого он только что мельком увидел в зеркале. Инстинктивно он повернулся спиной к свету, чтобы она не увидела краски стыда на его лице. Он еще пытался сохранить тон холодного допроса, но его голос прозвучал униженно и тускло, когда он заговорил.
   – Ты была влюблена в этого Майкла Фюрея? – сказал он.
   – Он был мне очень дорог, – сказала она.
   Голос ее был приглушенным и печальным. Габриел, чувствуя, что теперь ему уже не удастся создать такое настроение, как ему хотелось, погладил ее руку и сказал тоже печально:
   – А отчего он умер таким молодым, Грета? От чахотки?
   – Я думаю, что он умер из-за меня, – ответила она.
   Безотчетный страх вдруг охватил Габриела: в тот самый час, когда все было так близко, против него встало какое-то неосязаемое мстительное существо, в своем бесплотном мире черпавшее силы для борьбы с ним. Но он отогнал этот страх усилием воли и продолжал гладить ее руку. Он больше не задавал ей вопросов, потому что чувствовал, что она сама ему расскажет. Ее рука была теплой и влажной; она не отвечала на его прикосновение, но он продолжал ее гладить, точь-в-точь как в то весеннее утро гладил ее первое письмо к нему.
   – Это было зимой, – сказала она, – в начале той зимы, когда я должна была уехать от бабушки и поступить в монастырскую школу здесь, в Дублине. А он в это время лежал больной в своей комнате в Голуэе и ему не разрешали выходить; о болезни уже написали его родным, в Оутэрард. Говорили, что у него чахотка или что-то в этом роде. Я так до сих пор и не знаю.
   Она помолчала с минуту, потом вздохнула.
   – Бедный мальчик, – сказала она. – Он очень любил меня и был такой нежный. Мы подолгу гуляли вместе, Габриел. Он учился петь, потому что это полезно для груди. У него был очень хороший голос, у бедняжки.
   – Ну, а потом? – спросил Габриел.
   – Потом мне уже пора было уезжать из Голуэя в монастырскую школу, а ему в это время стало хуже, и меня к нему не пустили. Я написала ему, что уезжаю в Дублин, а летом приеду и надеюсь, что к лету он будет совсем здоров.
   Она помедлила, стараясь овладеть своим голосом, потом продолжала:
   – В ночь перед отъездом я была у бабушки, в ее доме на Нанз-Айленд, укладывала вещи, как вдруг я услышала, что кто-то кидает камешками в окно. Окно было такое мокрое, что я ничего не могла рассмотреть; тогда я сбежала вниз, как была, в одном платье, и выбежала в сад через черный ход, и там, в конце сада, стоял он и весь дрожал.