Прислушиваясь к его злобному прерывающемуся голосу, я представлял себе, как он смотрел с холма на город, мечтая об убийстве и грабеже. Участок, прилегавший к речонке, казался покинутым, но в действительности в каждом доме скрывались вооруженные, насторожившиеся люди. Вдруг за полосой пустыря, кое-где поросшего низким густым кустарником, усеянного кучами мусора и выбоинами, перерезанного тропинками, показался человек, казавшийся очень маленьким; он направлялся к концу улицы, шагая между темными безжизненными строениями с закрытыми ставнями. Быть может, один из жителей, бежавших на другой берег реки, возвращался за каким-нибудь предметом домашнего обихода. Видимо, он считал себя в полной безопасности на таком расстоянии от холма, отделенного речонкой. За маленьким наспех возведенным частоколом в конце улицы находились его друзья. Он шел не торопясь.
   Браун его заметил и тотчас же подозвал к себе янки-дезертира, который был, так сказать, его помощником. Тощий, развинченный парень с тупым лицом выступил вперед, лениво волоча свое ружье. Когда он понял, что от него требуется, злобная горделивая улыбка обнажила его зубы, провела две глубокие складки на желтых, словно обтянутых пергаментом щеках. Он гордился своей репутацией меткого стрелка. Опустившись на одно колено, он прицелился сквозь несрезанные ветви поваленного дерева, выстрелил и тотчас же встал, чтоб посмотреть. Человек за рекой повернул голову на звук выстрела, сделал еще шаг, приостановился и вдруг упал на четвереньки. В молчании, последовавшем за громким выстрелом, меткий стрелок, не сводя глаз со своей жертвы, высказал догадку, что «здоровье этого парня не будет больше тревожить его друзей».
   Руки и ноги упавшего человека судорожно двигались, словно он пытался бежать на четвереньках. На пустыре поднялся многоголосый вопль отчаяния и изумления. Человек ткнулся ничком в песок и больше не шевелился.
   – Это им объяснило, на что мы способны, – сказал мне Браун. – В них вселился страх перед внезапной смертью. Этого-то мы и хотели. Их было двести против одного, а теперь они могли кое о чем пораздумать ночью. Ни один из них не имел представления о том, что ружье может бить на такое расстояние. Этот парнишка от раджи скатился с холма, а глаза у него чуть на лоб не вылезли.
   Говоря это, он дрожащей рукой пытался стереть пену, выступившую на посиневших губах.
   – Двести против одного, двести против одного! Нужно было вселить в них ужас… ужас, говорю вам!
   У него самого глаза чуть не вылезли из орбит. Он откинулся назад, ловя воздух костлявыми пальцами, потом снова сел, сгорбленный и волосатый, искоса поглядывая на меня, как человек-зверь из народных сказок; в мучительной агонии он раскрывал рот и не сразу заговорил после этого припадка. Такое зрелище не забывается.
   Чтобы привлечь огонь противника и определить, где устроена в кустах вдоль речонки засада, Браун приказал туземцу Соломоновых островов спуститься к лодке и принести весло: так вы послали бы собаку за палкой, брошенной в воду. Этот маневр оказался неудачным: ни одного выстрела не было сделано, и парень вернулся назад.
   – Там нет никого, – высказал свое мнение один из шайки.
   – Это неестественно, – заметил янки.
   Кассим к тому времени ушел, находясь под впечатлением всего происшедшего, довольный, но озабоченный. Продолжая свою предательскую политику, он отправил посла к Даину Уорису, советуя ему готовиться к прибытию судна белых людей, которое, по полученным сведениям, должно вскоре подняться по реке. Он преуменьшил размеры воображаемого корабля и требовал, чтобы Даин Уорис его задержал. Эта двойная игра соответствовала намерению Кассима помешать объединению воинов буги и втянуть их в бой, чтобы ослабить их силы. С другой стороны, он в тот же день уведомил вождей буги, собравшихся в городе, о том, что уговаривает пришельцев удалиться; в форт он обращался с настойчивыми требованиями выдать порох для людей раджи. Много времени прошло с тех пор, как Тунку Алланг имел порох для двух десятков старых мушкетов, покрывавшихся ржавчиной в аудиенц-зале.
   Открытые переговоры между холмом и дворцом привели людей в смущение. Стали толковать о том, что пора пристать к той или иной партии. Скоро начнется кровопролитие, и многих ждут великие беды. В тот вечер социальная машина упорядоченной, мирной жизни, когда каждый был уверен в завтрашнем дне, – здание, возведенное руками Джима, – казалось, вот-вот должна была рухнуть и превратиться в развалины, обагренные кровью. Беднейшие жители бежали в джунгли или к верховьям реки. Немало людей состоятельных сочли необходимым засвидетельствовать свое почтение радже. Юноши, состоявшие при радже, грубо издевались над ними. Тунку Алланг, чуть не рехнувшийся от страха и колебаний, или угрюмо молчал, или осыпал их бранью за то, что они явились к нему с пустыми руками; они ушли, страшно испуганные. Только старый Дорамин объединял своих соплеменников и неумолимо придерживался своей тактики. Восседая в высоком кресле за импровизированным частоколом, он низким, заглушенным голосом отдавал приказания, невозмутимый, словно глухой, среди всех тревожных толков.
   Спустились сумерки, скрыв труп убитого, который лежал, раскинув руки, как будто пригвожденный к земле; ночь нависла над Патюзаном, заливая землю сверканием бесчисленных миров. Снова в незащищенной части города запылали вдоль единственной улицы огромные костры; отблески света падали на прямые линии крыш, на кусок стены из переплетенных ветвей; кое-где освещена была целая хижина на черных столбах. И весь этот ряд домов в отсветах мигающего пламени, казалось, предательски уползал к верховьям реки, во мрак, сгустившийся в сердце страны. Великое молчание, в котором плясало пламя костров, простерлось до темного подножия холма; но на другом берегу реки, где пылал перед фортом только один костер, раздавался все усиливающийся шум, словно топот толпы, гул многих голосов или грохот бесконечно далекого водопада.
   Как признался мне Браун, он сидел, повернувшись спиной к своим людям, и созерцал это зрелище – и вдруг, несмотря на всю его ненависть и несокрушимую веру в себя, его охватило такое чувство, будто он наконец налетел и ударился головой о каменную стену. Если бы его баркас был на воде, Браун, кажется, попытался бы улизнуть, рискнул бы подвергнуться преследованию на реке или умереть голодной смертью на море. Очень сомнительно, удалось ли бы ему скрыться. Как бы то ни было, но этой попытки он не сделал. На секунду у него мелькнула мысль ворваться в город, но он прекрасно понимал, что в конце концов попадет на освещенную улицу, где всех его людей, как собак, пристрелят из домов. Врагов было двести против одного, думал он, а его люди, примостившиеся возле двух куч тлеющей золы, жевали последние бананы и поджаривали последние остатки ямса, полученного благодаря дипломатии Кассима. Возле них сидел и дремал Корнелиус.
   Вдруг один из белых вспомнил, что в баркасе остался табак, и решил пойти за ним; его подбодряло, что туземец Соломоновых островов вернулся из этого путешествия невредимым. Остальные стряхнули с себя уныние. Браун, к которому обратились за разрешением, презрительно бросил:
   – Ступай, черт с тобой!
   Он считал, что нет никакой опасности спуститься в темноте к речонке. Парень перешагнул через ствол дерева и скрылся. Через секунду они услышали, как он влез в баркас, а затем снова выкарабкался на песок.
   – Достал! – крикнул он.
   За этим последовал выстрел у самого подножия холма.
   – Меня ранили! – заорал парень. – Слышите, меня ранили!
   И тотчас же на холме стали палить из ружей. Словно маленький вулкан, холм выбрасывал в ночь огонь и дым, а когда Браун и янки проклятиями и тумаками положили конец вызванной паникой стрельбе, с речонки донесся глубокий, протяжный стон; за ним последовала раздирающая сердце жалоба, от которой, словно от яда, кровь стыла в жилах. Затем где-то за речонкой сильный голос отчетливо произнес непонятные слова.
   – Пусть никто не стреляет! – крикнул Браун. – Что это значит?
   – Слышите, вы, на холме? Слышите? Слышите? – трижды воззвал голос.
   Корнелиус перевел и заторопил с ответом.
   – Говорите! – закричал Браун. – Мы слушаем!
   Тогда человек, где-то у края пустыря, звучным голосом глашатая высокопарно объявил, что между племенем буги, живущим в Патюзане, и белыми людьми на холме и их союзниками не может быть ни разговоров, ни доверия, ни сочувствия, ни мира. Зашелестели кусты; раздался выстрел, сделанный наобум.
   – Проклятие! – пробормотал янки, с досадой ударяя о землю прикладом ружья.
   Корнелиус перевел. Раненый, лежавший у подножия, выкрикнул два раза. – Перенесите меня на холм! Поднимите меня! – и стал жалобно стонать. Пока он спускался по темному склону, а затем возился на дне баркаса, он не подвергался опасности. Найдя табак, он, видимо, обрадовался, забыл обо всем и, вскочив на борт белого баркаса, лежавшего высоко на сухом берегу, выставил себя напоказ; речонка в этом месте имела не больше семи ярдов в ширину, и случилось так, что в этот момент на другом берегу притаился в кустах человек.
   Это был буги из Тондано, совсем недавно приехавший в Патюзан, родственник человека, застреленного в тот день. Удачный выстрел из дальнобойного ружья и в самом деле устрашил жителей поселка. Человек, считавший себя в безопасности, был убит на глазах у своих друзей, с улыбкой на губах упал на землю, и такая жестокость пробудила в них горькую злобу. Родственник убитого Си Лапа находился в то время с Дорамином за частоколом на расстоянии нескольких саженей, не больше. Вы, знакомый с этим народом, должны согласиться, что парень проявил необычайное мужество, вызвавшись отнести – один, в темноте – весть пришельцам на холме. Ползком пробравшись через открытый пустырь, он свернул налево и очутился как раз против лодки. Он вздрогнул, услыхав крик человека, отправившегося за табаком. Присев, он вскинул ружье на плечо, и, когда тот выпрямился, спустил курок и всадил бедняге три разрывных пули в живот. Затем, припав к земле, он прикинулся мертвым, а град свинцовых пуль со свистом прорезал кусты по правую руку от него; после этого он, согнувшись вдвое и все время держась под прикрытием, произнес свою речь. Выкрикнув последнее слово, он отскочил в сторону, снова припал на секунду к земле, и, целый и невредимый, вернулся к домам, завоевав в ту ночь такую славу, что и при детях его она не угаснет.
   А на холме жалкая банда следила, как угасали две маленькие кучки золы. Понурив головы, сжав губы, с опущенными глазами, люди сидели на земле, прислушиваясь к стонам товарища внизу. Он был сильный человек и мучился перед смертью; громкие болезненные его стоны постепенно замирали. Иногда он вскрикивал, а потом, после паузы, снова начинал бормотать в бреду длинные и непонятные жалобы. Ни на секунду он не умолкал.
   – Что толку? – невозмутимо заметил Браун, увидев, что янки, бормоча проклятия, собирается спуститься с холма.
   – Ну, ладно, – согласился дезертир, неохотно возвращаясь. – Раненому не поможешь. Но его крики заставят остальных призадуматься, капитан.
   – Воды! – крикнул раненый удивительно громко и отчетливо, потом снова застонал.
   – Да, воды. Вода скоро положит этому конец, – пробормотал тот про себя. – Много будет воды. Прилив начался.
   Наконец и вода поднялась в речонке, смолкли жалобы и стоны, и близок был рассвет, когда Браун, – подперев ладонью подбородок, он смотрел на Патюзан, словно на неприступную гору, – услышал короткий выстрел из медной шестифунтовой пушки где-то далеко в поселке.
   – Что это такое? – спросил он Корнелиуса, вертевшегося подле него.
   Корнелиус прислушался. Заглушенный шум пронесся над поселком вниз по реке. Раздался бой большого барабана, другие отвечали ему вибрирующим гудением. Крохотные огоньки замелькали в темной половине поселка, а там, где горели костры, поднялся низкий и протяжный гул голосов.
   – Он вернулся, – сказал Корнелиус.
   – Как? Уже? Вы уверены? – спросил Браун.
   – Да, да! Уверен. Прислушайтесь к этому гулу.
   – Почему они подняли такой шум? – осведомился Браун.
   – От радости! – фыркнул Корнелиус. – Он здесь – важная особа, а все-таки знает он не больше, чем ребенок, вот они и шумят, чтобы доставить ему удовольствие, так как ничего иного придумать не могут.
   – Послушайте, – сказал Браун, – как к нему пробраться?
   – Он сам к вам придет, – объявил Корнелиус.
   – Что вы хотите сказать? Придет сюда, словно выйдет на прогулку?
   Корнелиус энергично закивал в темноте.
   – Да. Он придет прямо сюда и будет с вами говорить. Он попросту дурак. Увидите, какой он дурак.
   Браун не верил.
   – Увидите, увидите, – повторял Корнелиус. – Он не боится – ничего не боится. Он придет и прикажет вам оставить его народ в покое. Все должны оставить в покое его народ. Он – словно малое дитя. Он к вам придет.
   Увы, он хорошо знал Джима – этот «подлый хорек», как называл его Браун.
   – Да, конечно, – продолжал он с жаром, – а потом, капитан, вы прикажите тому высокому парню с ружьем пристрелить его. Вы только убейте его, а тогда все будут так испуганы, что вы можете делать с ними все, что вам угодно… получите все, что вам нужно… уйдете, когда вздумается… Ха-ха-ха! Славно…
   Он чуть не прыгал от нетерпения, а Браун, оглянувшись на него через плечо, видел в безжалостных лучах рассвета своих людей, промокших от росы: они сидели между кучками холодной золы и мусора, угрюмые, подавленные, в лохмотьях.



41


   До последней минуты, пока не разлился дневной свет, ярко пылали на западном берегу костры; а потом Браун увидел среди красочных фигур, неподвижно стоявших между передними домами, человека в европейском костюме и шлеме; он был весь в белом.
   – Вот он; смотрите, смотрите! – возбужденно крикнул Корнелиус.
   Все люди Брауна вскочили и, столпившись за его спиной, таращили тусклые глаза. Группа темнолицых людей в ярких костюмах и человек в белом, стоявший посредине, глядели на холм. Браун видел, как поднимались обнаженные руки, чтобы заслонить глаза от солнца, видел, как туземцы на что-то указывали. Что было ему делать? Он осмотрелся по сторонам: всюду вставали перед ним леса, стеной окружившие арену неравного боя. Еще раз взглянул он на своих людей. Презрение, усталость, жажда жизни, желание еще раз попытать счастье, поискать другой могилы – теснились в его груди. По очертаниям фигуры ему показалось, что белый человек, опиравшийся на мощь всей страны, рассматривал его позицию в бинокль. Браун вскочил на бревно и поднял руки ладонями наружу. Красочная группа сомкнулась вокруг белого человека, и он не сразу от нее отделился; наконец он один медленно пошел вперед. Браун стоял на бревне до тех пор, пока Джим, то появляясь, то скрываясь за колючими кустами, не подошел почти к самой речонке; тогда Браун спрыгнул с бревна и стал спускаться ему навстречу.
   Думаю, они встретились с ним неподалеку от того места, а может быть, как раз там, где Джим сделал второй отчаянный прыжок – прыжок, после которого он вошел в жизнь Патюзана, завоевав доверие и любовь народа. Разделенные рекой, они, раньше чем заговорить, пристально всматривались, стараясь понять друг друга. Должно быть, их антагонизм сказывался в тех взглядах, какими они обменивались. Я знаю, что Браун сразу возненавидел Джима. Какие бы надежды он ни питал, они тотчас же развеялись. Не такого человека думал он увидеть. За это он его возненавидел; в своей клетчатой фланелевой рубахе с засученными рукавами, седобородый, с осунувшимся загорелым лицом, он мысленно проклинал молодость и уверенность Джима, его ясные глаза и невозмутимый вид. Этот парень здорово его опередил! Он не походил на человека, который нуждается в помощи. На его стороне были все преимущества – власть, безопасность, могущество; на его стороне была сокрушающая сила! Он не был голоден, не приходил в отчаяние и, видимо, ничуть не боялся. Даже в аккуратном костюме Джима, начиная с его белого шлема и кончая парусиновыми гетрами и белыми ботинками, было что-то раздражавшее Брауна, ибо эту самую аккуратность он презирал и осмеивал чуть ли не с первых же дней своей жизни.
   – Кто вы такой? – спросил наконец Джим обычным своим голосом.
   – Моя фамилия Браун, – громко ответил тот. – Капитан Браун. А ваша?
   Джим, помолчав, продолжал спокойно, словно ничего не слышал.
   – Что привело вас сюда?
   – Хотите знать? – с горечью отозвался Браун. – Ответить нетрудно: голод. А вас?
   – Тут парень вздрогнул, – сообщил Браун, передавая мне начало странного разговора между этими двумя людьми, разделенными только тинистым руслом речонки, но стоящими на противоположных полюсах миросозерцания, свойственного человечеству. – Парень вздрогнул и густо покраснел. Должно быть, считал себя слишком важной особой, чтобы отвечать на вопросы. Я ему сказал, что если он смотрит на меня, как на мертвого, с которым можно не стесняться, то и его дела обстоят ничуть не лучше. Один из моих парней, там на холме, все время держит его под прицелом и ждет только моего сигнала. Возмущаться этим нечего. Ведь он пришел сюда по доброй воле.
   «Условимся, – сказал я, – что мы оба мертвые, а потому будем говорить, как равные. Все мы равны перед смертью».
   – Я признал, что попался, словно крыса, в ловушку, но нас сюда загнали, и даже загнанная крыса может кусаться. Он сейчас же поймал меня на слове:
   «Нет, не может, если не подходить к ловушке, пока крыса не издохнет».
   – Я сказал ему, что такая игра хороша для здешних его друзей, но ему не подобает обходиться так даже с крысой. Да, я хотел с ним переговорить. Не жизнь у него вымаливать, – нет! Мои товарищи… ну что ж, они такие же люди, как и он. Мы хотим только, чтобы он пришел, во имя всех чертей, и так или иначе порешил дело.
   – Проклятье! – сказал я, а он стоял неподвижно, как столб. – Не станете же вы приходить сюда каждый день и смотреть в бинокль, кто из нас еще держится на ногах. Послушайте – или ведите сюда своих людей, или дайте нам отсюда выбраться и умереть с голоду в открытом море. Ведь и вы когда-то были белым, несмотря на все ваши разглагольствования о том, что это ваш народ и вы один из них. Не так ли? А что вы, черт возьми, за это получаете? Что вы тут нашли такого драгоценного? А? Вы, может быть, не хотите, чтобы мы спустились с холма? Вас двести против одного. Вы не хотите, чтобы мы сошлись на открытом месте. А я вам обещаю – мы вас заставим попрыгать, раньше чем вы с нами покончите. Вы тут толкуете о том, что нечестно нападать на безобидный народ. Какое мне дело до того, что они – народ безобидный, когда я зря подыхаю с голоду? Но я не трус! Не будьте же и вы трусом. Ведите их сюда, или, тысяча чертей, мы еще перебьем добрую половину этих безобидных людей и они отправятся на тот свет вместе с нами!
   Он был ужасен, когда передавал мне этот разговор: измученный скелет на жалкой кровати в ветхой хижине; он сидел скрючившись и изредка на меня поглядывал с видом злобно-торжествующим.
   – Вот что я ему сказал… Я знал, что нужно говорить, – снова начал он слабым голосом, но потом воодушевился, подогреваемый гневом. – Мы не намерены были бежать в леса и бродить там, словно живые скелеты, падая один за другим… Добыча для муравьев, которые принялись бы за нас, не дожидаясь конца. О нет!
   «Вы не заслуживаете лучшей участи», – сказал он.
   – А вы чего заслуживаете? – крикнул я ему через речонку. – Вы только и делаете, что толкуете о своей ответственности, о невинных людях, о проклятом своем долге. Знаете ли вы обо мне больше, чем я знаю о вас? Я пришел сюда за жратвой. Слышите, за жратвой, чтобы набить брюхо! А вы зачем сюда пришли! Что вам было нужно, когда вы сюда пришли? Нам от вас ничего не нужно: дайте нам только сражение или возможность вернуться туда, откуда мы пришли…
   «Я сразился бы с вами сейчас», – сказал он, покручивая свои усики.
   – А я бы дал вам меня пристрелить – и с удовольствием, – отвечал я. – Не все ли мне равно, где умирать? Мне чертовски не везет. Надоело! Но это было бы слишком легко. Со мной товарищи, а я, ей-богу, не из таковских, чтобы выпутаться самому, а их оставить в проклятой ловушке.
   С минуту он размышлял, а потом пожелал узнать, что такое я сделал («там, – сказал он, кивнув головой в сторону реки»), чтобы так отощать.
   – Разве мы встретились для того, чтобы рассказывать друг другу свою историю? – спросил я. – Может быть, вы начнете. Нет? Ну что ж, признаться, я никакого желания не имею слушать. Оставьте ее при себе. Я знаю, что она ничуть не лучше моей. Я жил – то же делали и вы, хотя и рассуждаете так, словно вы один из тех, у кого есть крылья, и вы можете не ступать по грязной земле. Да, земля грязная. Никаких крыльев у меня нет. Я здесь потому, что один раз в жизни я испугался. Хотите знать чего? Тюрьмы! Вот что меня пугает, и вы можете принять это к сведению, если хотите. Я не спрашиваю, что испугало вас и загнало в эту проклятую дыру, где вы как будто недурно поживились. Такова ваша судьба, а мне суждено клянчить, чтобы меня пристрелили или вытолкали отсюда, предоставив умирать с голоду, где мне вздумается…
   Его расслабленное тело трепетало, он был охвачен такой страстной, такой торжествующей злобой, что сама смерть, подстерегавшая его в этой хижине, как будто отступила. Призрак его безумного себялюбия поднимался над лохмотьями и нищетой, словно над ужасами могилы. Невозможно угадать, много ли он лгал тогда Джиму, лгал теперь мне, лгал себе самому. Тщеславие мрачно подшучивает над нашей памятью, и необходимо притворство, чтобы оживить подлинную страсть. Стоя под личиной нищего у врат иного мира, он давал этому миру пощечину, оплевывал его, сокрушая безграничным своим гневом и возмущением, таившимися во всех его злодеяниях. Он одолел всех – мужчин, женщин, дикарей, торговцев, бродяг, миссионеров, – одолел и Джима. Я не завидовал этому триумфу in articulo mortis,[29] не завидовал этой почти посмертной иллюзии, будто он растоптал всю землю. Пока он хвастался, отвратительно корчась от боли, я невольно вспоминал забавные толки, какие ходили о нем во времена его расцвета, когда в течение года судно «Джентльмена Брауна» по многу дней кружило у островка, окаймленного зеленью, где на белом берегу виднелась черная точка – дом миссии; сходя на берег, «Джентльмен Браун» старался очаровать романтичную женщину, которая не могла ужиться в Меланезии, а ее мужу казалось, что тот подает надежды обратиться на путь истинный. Рассказывали, что бедняга миссионер выражал намерение склонить «капитана Брауна к лучшей жизни».
   «Спасти его во славу божию, – как выразился один косоглазый бродяга, – чтобы показать там, на небе, что за птица такая – торговый шкипер Тихого океана».
   И этот же Браун убежал с умирающей женщиной и проливал слезы над ее телом.
   – Вел себя, словно ребенок, – не уставал повторять его штурман. – И пусть меня заколотят до смерти хилые канаки, если я понимаю, в чем тут загвоздка. Знаете ли, джентльмены, когда он доставил ее на борт, ей было так плохо, что она его уже не узнавала: лежит на спине в его каюте и таращит глаза на бимс; а глаза у нее страшно блестели. Потом умерла. Должно быть, от скверной лихорадки…
   Я вспомнил все эти рассказы, когда он, вытирая посиневшей рукой спутанную бороду, говорил мне, корчась на своем зловонном ложе, как он кружил, нащупывал и нащупал уязвимое местечко у этого проклятого чистюли и недотроги. Он соглашался, что Джима нельзя было запугать, но ему открывался прямой путь в душу Джима – в душу, «которая не стоила и двух пенсов», – открывалась возможность «вытряхнуть ее и вывернуть наизнанку».



42


   Думаю, он мог только глядеть на этот путь. Кажется, то, что он увидел, сбивало его с толку, ибо он не раз прерывал свой рассказ восклицаниями:
   – Он едва не ускользнул от меня. Я не мог его раскусить. Кто он был такой?
   И, дико поглядев на меня, снова начинал рассказывать, торжествующий и насмешливый. Теперь этот разговор двух людей, разделенных речонкой, кажется мне самой странной дуэлью, на которую хладнокровно взирала судьба, зная об ее исходе. Нет, он не вывернул наизнанку душу Джима, но я уверен, что духу, непостижимому для Брауна, суждено было вкусить всю горечь такого состязания. Лазутчики того мира, от какого он отказался, преследовали его в изгнании, – белые люди из «внешнего мира», где он не считал себя достойным жить. Все это его настигло – угроза, потрясение, опасность, грозившая его работе. Думаю, именно это грустное чувство – не то злобное, не то покорное, окрашивающее те немногие слова, какие произносил Джим, сбило с толку Брауна, мешая ему разгадать этого человека. Иные великие люди обязаны своим могуществом умению обнаруживать в тех, кого они избрали своим орудием, именно те качества, какие могут способствовать их целям; и Браун, словно он и в самом деле был велик, обладал дьявольским даром выискивать самое уязвимое местечко у своих жертв.
   Он признался мне, что Джим был не из тех, кого можно умилостивить раболепством, и соответственно этому он постарался прикинуться человеком, который, не впадая в уныние, переносит неудачи, хулу и катастрофу. Ввозить контрабандой ружья – преступление небольшое! – заявил он Джиму. Что же касается прибытия в Патюзан, – то кто посмеет сказать, что он приехал сюда не за милостыней? Проклятое население открыло по нем стрельбу с обоих берегов, не потрудившись ни о чем осведомиться. На этом пункте он дерзко настаивал, тогда как в действительности энергичное выступление Даина Уориса предотвратило величайшие бедствия, ибо Браун заявил мне, что, увидев такое большое селение, он тотчас же решил начать стрельбу в обе стороны, как только высадится на берег, – убивать каждое живое существо, какое попадется ему на глаза, чтобы таким путем устрашить жителей. Неравенство сил было столь велико, что это был единственный способ добиться цели, – как доказывал он мне между приступами кашля. Но Джиму он этого не сказал. Что же касается голода и лишений, какие они перенесли, то это было очень реально, – достаточно было взглянуть на его шайку.