От внимания бывшего военачальника не ускользнуло то обстоятельство, что все здесь, как в военное время, было готово к отражению неприятеля. Каждый человек был на своем посту, а возле большого медного круга на башне стояли часовые с тяжелыми колотушками в руках, чтобы ударить в него при приближении ожидаемых противников. Хотя кругом, насколько хватал глаз, не было видно ни одного дерева, ни дома, но звон металлической доски все-таки доходил до ближайшего форта эфамской линии и предупреждал его гарнизон или призывал его на помощь.
   Ссылка в одиночество этой пустыни была не наказанием, но, конечно, несчастьем, и начальники войска заботились о том, чтобы подобные гарнизоны никогда не оставались в пустыне надолго. Иисус Навин в прежние времена тоже был начальником укрепления на самом южном конце линии, которое называли южным Мигдолом, так как каждый из этих фортов носил имя «мигдол», означавшее на языке семитов крепостную башню.
   Здесь все еще ожидали евреев; нечего было и думать о том, что Моисей приведет свой народ обратно в Египет. Он, следовательно, или остается в Суккоте, или направился к югу. Но там находились горькие озера и тростники, и каким образом тысячи евреев могли перейти через глубокую воду?
   При этом рассуждении сердце Иисуса тревожно забилось, и все его опасения скоро должны были подтвердиться. Он слышал, как начальник цитадели говорил начальнику арестантского конвоя, что евреи за несколько дней перед тем приближались к линии укреплений, но скоро повернули к югу, даже не поговорив с гарнизоном. После того они, по-видимому, блуждали между Питомом и Тростниковым морем в пустыне. Обо всем этом немедленно было донесено в Танис, но фараон был вынужден отложить выступление войска до истечения семи дней большого траура по скончавшемуся наследнику престола. Это могло бы послужить на пользу беглецам, но теперь он через почтового голубя получил известие, что эти ослепленные люди расположились лагерем у Пи-Гахирофа, недалеко от Тростникового моря. Поэтому войску будет легко загнать их, как стадо скота, в воду, так как с других сторон для них нет никакого выхода.
   Начальник арестантского конвоя с удовольствием выслушал эти вести и шепнул коменданту крепости несколько слов, указывая пальцем на Иисуса Навина, давно уже узнавшего своего боевого товарища, который в его тысяче командовал сотней и которому он не раз оказывал благодеяния. В своем жалком положении он не желал напоминать ему, своему бывшему подчиненному и должнику, о себе, но комендант покраснел, увидев его, и пожал плечами, как бы желая выразить сожаление о его несчастье и о невозможности что-нибудь сделать для него, и затем проговорил так громко, что Иисус Навин мог его слышать:
   — Правила запрещают говорить с государственными преступниками, но я знавал этого человека в его лучшие дни и пришлю тебе вина, которое прошу тебя разделить с ним.
   Когда наконец он пошел с начальником конвоя к воротам и последний сказал, что Иосия менее достоин этой милости, чем самый последний из арестантов, поскольку это он содействовал бегству молодого еврея, то комендант провел пальцами по своим волосам и ответил:
   — Я охотно оказал бы ему какую-нибудь поблажку, хотя он еще остается у меня в долгу, но если так, то оставим речь о вине: вы и без того отдыхали достаточно долго.
   Начальник конвоя угрюмо отдал приказ отправляться и погнал злополучную толпу в глубину пустыни, по направлению к горным заводам.
   Теперь Иисус Навин шел с поникшей головой. Душа его возмущалась против несчастья — быть в это решительное время далеко от своего народа и своего отца, находившихся, как он знал, в великой опасности, и брести в оковах по пустыне!… Под его предводительством странники, может быть, еще нашли бы какой-нибудь выход. Его кулак сжимался при мысли о скованном теле, не позволявшем ему выполнить то, что придумывал его ум для спасения своих соплеменников, однако же он не желал терять мужества, и каждый раз, как только он говорил себе, что его народ погиб и должен пасть в этой борьбе, то своим внутренним ухом слышал новое имя, данное ему Богом, и при этом в нем ярким пламенем разгорались ненависть и презрение ко всему египетскому, усугубленные недостойным поведением начальника крепости. Все его существо было возмущено в высшей степени, и начальник конвоя, видя его пылающие щеки и мрачный блеск глаз, подумал, что и этим сильным человеком овладела лихорадка, жертвой которой уже сделалось такое множество узников во время пути.
   Когда несчастные путники при наступлении тьмы остановились на ночлег в пустыне, все в Иисусе Навине волновалось и бушевало, и то, что происходило вокруг, соответствовало буре в его душе. Черные тучи снова сгущались на севере, в стороне моря, и, прежде чем разразились гром и молния и хлынул проливной дождь, порывы ветра, свистя и воя, нагнали большие массы горячего песка на отдыхавших арестантов.
   После того как узников покрыли густые слои пыли, место их отдыха превратилось в болота и пруды. Стражи связали несчастным руки и ноги и, промокшие, дрожащие, держали концы веревок в своих руках, так как эта ночь была черна, как уголья из костра, погашенного ливнем, и кто был бы в состоянии преследовать беглецов среди такой тьмы и непогоды?
   Но Иисус Навин не помышлял о бегстве. В то время как египтяне дрожали и вздыхали, когда им казалось, что они слышат гневный голос Сета, и ослепительные сполохи огня низвергались из туч, он только чувствовал близость разгневанного Бога своих отцов, гнев Которого он разделял, ненависть Которого сделалась и его ненавистью. Навин чувствовал себя свидетелем Его всесокрушающего всемогущества, и его грудь вздымалась от гордости, когда он повторял себе, что призван носить меч, служа этому властителю, сильнейшему из всех сильных.
 

XX

   На перешейке бушевала буря, поднявшаяся при наступлении тьмы. Озера посреди него вздымали высокие волны, и Тростниковое море, вдававшееся в перешеек с юга бухтой в форме раковины улитки, находилось в состоянии бурного волнения.
   Далее к северу, где войско фараона незадолго перед тем расположилось лагерем под прикрытием южного Мигдола, в воздухе носился песок, поднятый бурей, и у шатров фараона и вельмож неустанно работали молотки, вбивавшие колья палаток глубже в почву, так как парча, суконные и льняные ткани, из которых составлялись походные жилища фараона и его свиты, вздуваемые ветром, грозили повалить колья, к которым они были прикреплены.
   На севере висели тучи, но звезды и месяц по временам показывались, и отдаленная молния часто освещала тьму. Небесная влага, по-видимому, и сегодня избегала этой лишенной дождя полосы земли, и везде горели костры; воины окружали их густою двойною стеной, точно живою оградой, чтобы не дать ветру разнести их в разные стороны.
   Часовые несли теперь тяжелую службу: воздух был жарок, несмотря на северный ветер, который дул во всю мочь и беспрестанно осыпал их лица песком.
   У северных ворот лагеря ходили взад и вперед только двое часовых, но этого было достаточно, так как по случаю бурной погоды долгое время не появлялось никого, кто бы просил о пропуске в лагерь или из лагеря. Только через три часа после захода солнца показался какой-то стройный парень, не то мальчик, не то юноша. Он уверенной поступью подошел к часовым, показал им свой знак посланца и спросил, где находится палатка князя Сиптаха.
   По-видимому, он совершил трудное путешествие: его густые черные кудри были растрепаны, ноги покрыты пылью и засохшею глиной. Однако он не возбудил никакого подозрения, потому что держал себя с достоинством свободного человека; его знак посланца был в полном порядке, а показанное им письмо было действительно адресовано принцу; это удостоверил провиантский писец, который вместе с другими должностными лицами и низшими офицерами сидел у ближайшего костра.
   Так как наружность юноши понравилась большинству присутствовавших, и притом же он пришел из Таниса и, может быть, принес разные новости, то ему предложено было сесть у костра и закусить. Но посланец спешил.
   Он, поблагодарив, отклонил приглашение, коротко ответил на вопросы и попросил дать ему проводника, который не замедлил явиться к его услугам. Но скоро юноше пришлось убедиться, что не так-то легко дойти до особы, принадлежащей к числу членов царского дома. Шатры фараона, его родственников и сановников стояли на особом месте, окруженном щитами меченосцев, в самом центре лагеря, и у входа туда юношу отсылали от одного человека к другому; его знак посланца и письмо к князю подверглись многократному осмотру. Проводник был отослан обратно, и место его занял знатный царедворец, которого называли глазом и ухом фараона. Он занялся рассмотрением печати письма, но посланец потребовал письмо обратно, и как только оно снова очутилось в его руках и ему указали на две друг возле друга стоявшие палатки, из которых одна служила помещением для князя Сиптаха, а другая для Казаны, дочери Горнехта, он обратился к вышедшему из первой царедворцу, показал ему письмо и просил проводить его к князю. Но тот вызвался сам передать это письмо Сиптаху, назвавшись домоправителем князя, и Эфраим, так как это был он, изъявил готовность принять его предложение, если он тотчас же разрешит ему пройти к молодой вдове.
   Домоправитель, по-видимому, сильно желал, чтобы письмо попало в его руки, и, осмотрев Эфраима с головы до ног, спросил: знает ли его Казана? Так как юноша ответил утвердительно и прибавил, что ему поручено передать ей кое-что словесно, то египтянин сказал, улыбаясь:
   — Ну хорошо; но мы должны оберегать наши ковры от таких ног; притом мне кажется, что ты устал и нуждаешься в отдыхе. Иди за мной.
   Он повел его в маленькую палатку, перед которой сидели у костра два раба: один старый, а другой едва вышедший из детского возраста, и заканчивали свой ужин пучком чеснока.
   Увидев своего господина, они вскочили на ноги, и он приказал старику вымыть ноги гонца, а молодому велел потребовать от его имени мяса, хлеба и вина из кухни князя. Затем он провел Эфраима в свою палатку, освещенную фонарем, и спросил его, каким образом он, который, должно быть, не принадлежит к числу рабов и вообще людей низкого звания, дошел до такой небрежности в своем внешнем виде. Посланец ответил, что на пути он какому-то тяжело раненному человеку перевязал раны верхнею частью своего передника, и придворный тотчас же бросился к своим вещам и достал для него платок из льняной ткани, собранный изящными складками.
   Эфраиму было так нетрудно придумать ответ, который, в сущности, был близок к истине, и этот ответ казался таким правдивым, что ему поверили; и так как доброта домоправителя показалась юноше достойной всякой благодарности, то он не возражал, когда тот, не ломая печати, привычною рукою нажал гибкий папирус свитка, раздвинул отдельные слои и стал заглядывать в отверстие, чтобы знать содержание письма. При этом круглые глаза хорошо откормленного царедворца засверкали, и Эфраим подумал, что лицо этого человека, которое при своей полноте и лоснящейся округленности сперва показалось ему зеркалом великой сердечной доброты, сделалось похожим на физиономию кошки.
   Окончив свою работу, домоправитель, попросив юношу, не торопясь, подкрепиться пищей, ушел и явился снова уже тогда, когда Эфраим, хорошо умывшись, с новым верхним передником вокруг бедер, с умащенными, душистыми волосами смотрелся в зеркало и собирался надеть на руку золотой обруч. Он долго не решался это сделать, ему было известно, что он мог подвергнуться большой опасности. Этот обруч был единственной дорогой вещью, какую он имел, и ему стоило большого труда скрывать его под своим передником. Обруч мог еще сослужить ему добрую службу, но, надев его, Эфраим обратил бы на себя внимание и мог быть узнан. Однако же вид собственного отражения в зеркале, тщеславие и желание понравиться Казане одержали верх над осторожностью и соображениями благоразумия, и на верхней части его руки снова заблистало драгоценное украшение.
   Царедворец с удивлением смотрел на красивого, изящного и гордо смотревшего в зеркало юношу, в которого преобразился простой посланец, и с его губ сорвался вопрос, не родственник ли он Казане; и когда тот ответил отрицательно, он спросил, к какой фамилии он принадлежит.
   Несколько мгновений Эфраим в смущении смотрел в землю, но затем попросил египтянина не спрашивать его об этом до тех пор, пока он не переговорит с дочерью Горнехта.
   Царедворец покачал головой и еще раз посмотрел на него, но не настаивал больше, так как то, что ему удалось высмотреть в письме, — являлось тайной, которая могла подвергнуть смерти знающего ее человека, а знатный молодой посланец, по всей вероятности, был сыном какого-нибудь вельможи, принадлежавшего к числу участников заговора князя Сиптаха.
   По телу придворного пробежала дрожь, и он со страхом и участием взглянул на этого цветущего юношу, который в такие ранние годы вмешался в опасные замыслы.
   Его господин посвятил его в тайну только намеками, и ему было бы еще возможно отделить собственную участь от судьбы князя. Сделай он это, ему предстоит беззаботная старость; если же он последует за князем и покушение последнего окажется успешным, то какого высокого положения сможет он достичь! Выбор, представлявшийся ловкому царедворцу, отцу четырех детей, был чреват непредсказуемыми последствиями, и, с покрытым каплями пота челом, неспособный ни к какому ясному соображению, он отвел Эфраима к палатке Казаны и затем поспешил к своему повелителю.
   В легком сооружении из кольев и тяжелых пестрых тканей, где помещалась прекрасная вдова, было тихо. С сильно бьющимся сердцем Эфраим приблизился к входу, и когда наконец собрался с духом и раздвинул занавес, вздуваемый ветром, точно парус, то увидел темное пространство, к которому справа и слева примыкало по одному подобному же помещению. В левом было так же темно, как и в среднем, но из правого через несколько щелей пробивался свет. Палатка принадлежала к числу тех разделенных на три части шатров, с плоскою крышей, какие он уже видал, и в освещенной комнате теперь находилась та, к которой влекло его сердце.
   Чтобы не возбудить нового подозрения, он должен был победить в себе робкую нерешительность и уже наклонился, чтобы отстегнуть петлю, которой занавес был прикреплен к колышку, вбитому в землю, когда дверь освещенной комнаты отворилась, и какая-то женская фигура вошла в темное среднее помещение.
   Она ли это? Следует ли ему решиться заговорить с ней? Да, он должен сделать это!
   Сжав кулаки и глубоко вздохнув, он собрался с духом, точно дело шло о том, чтобы пробраться в святая святых какого-либо храма, замкнутое для непосвященных. Затем он отстранил занавеску, и его с легким криком встретила женщина, которую он заметил прежде. Но он тут же успокоился: луч света скользнул по ее лицу, и Эфраим увидел, что перед ним стоит не Казана, а ее кормилица, сопровождавшая ее к арестантам, а затем в лагерь. Она тоже узнала Эфраима и смотрела на него оцепеневшим взором, точно на мертвеца, восставшего из могилы.
   Они находились в очень дружеских отношениях между собою. Когда Эфраим в первый раз вступил в дом Горнехта, именно кормилица приготовила для него ванну и помазала его раны целебным бальзамом, а во время вторичного пребывания его под той же кровлей она, вместе со своею госпожой, была его сиделкой. Они много часов болтали тогда друг с другом, и юноша знал, что она расположена к нему, так как ее рука с материнской лаской успокаивала его, когда он метался в жару лихорадки, то просыпаясь, то впадая в бред. И позже она не уставала расспрашивать о его народе и наконец призналась, что сама происходит из родственного евреям племени сирийцев. Даже язык Эфраима не стал еще ей совсем чужим, так как она была приведена в Египет вместе с другими пленниками великого Рамсеса уже в двадцатилетнем возрасте. Она с удовольствием говорила, что Эфраим напоминает ее сына, каким он был еще в более юные годы.
   Со стороны этой женщины юноша не мог ожидать ничего плохого, и потому он схватил ее руку и прошептал, что он ускользнул от часовых и теперь пришел посоветоваться с ее госпожой.
   Слова «ускользнул» было достаточно для успокоения старой женщины: судя по тому, что ей было известно насчет привидений, они обращали людей в бегство, но не убегали от них сами. Успокоившись, она погладила кудрявую голову юноши и, не дав ему договорить, повернулась, чтобы поспешить в освещенную комнату и известить свою госпожу о его приходе.
   Немного погодя, Эфраим предстал перед женщиной, сделавшейся путеводною звездой его жизни. С пылающими щеками смотрел он на прекрасное, но залитое слезами лицо, и хотя его кольнуло в сердце то, что она, прежде чем удостоить неожиданного гостя каким-либо приветствием, спросила, следует ли за ним Иосия, но он забыл свое глупое огорчение, когда заметил, что она смотрит на него ласковыми глазами. Когда же она спросила кормилицу, не находит ли она его свежим, красивым и притом возмужавшим, то ему показалось, что он в самом деле вырос, и сердце его забилось чаще.
   Она желала узнать до мельчайших подробностей все, что касалось его дяди; но, когда он ответил на ее вопросы и наконец решился рассказать о своей собственной судьбе, она прервала его, чтобы посоветоваться с кормилицей, каким образом укрыть юношу от непрошенных взглядов и спасти от новых опасностей; и достаточно надежное средство вскоре было найдено. Прежде всего старуха, с помощью Эфраима, тщательно занавесила главный вход в шатер, затем указала ему на темное отделение палатки, в которое он должен был проскользнуть быстро и без шума, как только она подаст ему знак.
   Между тем Казана налила юноше вина в кубок, велела ему, когда он вернулся с кормилицей, сесть на шкуре жирафа у ее ног и затем спросила его, как ему удалось ускользнуть от часовых и чего он ожидает от будущего. Она предупредила, что ее отец остался в Танисе, и потому ему нечего бояться быть узнанным и выданным Горнехтом.
   По лицу и по тону ее голоса Эфраим понял, как рада она была этому свиданию, и когда он начал свой рассказ заявлением, что побег сделался возможным вследствие приказания Сиптаха освободить узников от цепей, чем они, впрочем, обязаны только ей одной, то она, как ребенок, захлопала в ладоши. Но затем ее лицо омрачилось, и Казана с глубоким вздохом сказала, что перед его приходом ее сердце едва не разбилось от горя и слез, но что Иосия узнает в конце концов, чем способна пожертвовать женщина для исполнения пламенного желания ее сердца.
   Уверение Эфраима, что до своего бегства он вызвался развязать веревки и дяде, она наградила словами благодарности; когда же он сказал ей, что Иисус отказался принять помощь, чтобы не помешать успеху его бегства, план которого дядя искусно обдумал за него, Казана со слезами на глазах воскликнула, обращаясь к кормилице, что так поступить в состоянии только один-единственный человек.
   Она с напряженным вниманием слушала дальнейший рассказ беглеца и часто прерывала его полными участия вопросами.
   Эфраиму казалось каким-то блаженным сном, какой-то чарующею сказкой то, что мучительные дни и ночи, оставшиеся позади, закончились так счастливо, и ему не было надобности в помощи кубка, который она заботливо наполнила для него, чтобы сделаться пламенным рассказчиком.
   Красноречиво, как никогда прежде, юноша описывал, как, спускаясь на дно расселины, наткнулся он на слабо державшийся камень и вместе с ним скользнул по крутому откосу головой вниз. Он подумал, что все пропало, потому что, как только освободился от засыпавших его мелких камней и побежал к болоту, услыхал свистки часовых. Но он с детства был хорошим бегуном, притом еще на родных пастбищах научился узнавать направление по звездам, и потому он бежал, не глядя ни вправо, ни влево, пока несли ноги, к югу, все к югу. Ему часто случалось при этом спотыкаться о камни и неровности почвы, но он быстро оправлялся и летел дальше к югу, где, как ему было известно, находилась Казана — та, ради которой он не задумываясь пренебрег бы самыми благоразумными советами, она, для которой он готов пожертвовать свободой и жизнью.
   Эфраим и сам не знал, откуда взялось у него мужество признаться в этом, и ни удар веера Казаны, ни угрожающее восклицание кормилицы: «Каков мальчик!» не урезонили его; нет, при дальнейшем рассказе его сияющие глаза искали ее глаз так же упорно, как прежде.
   Одну из бросившихся на него собак он убил, швырнув ее на утес, другую отгонял камнями, пока она с воем не убежала в чащу. Никаких других преследований он не видел ни ночью, ни в течение всего следующего дня. Наконец он добрался до проезжей дороги и до людей, указавших ему путь к войску фараона.
   Около полудня, побежденный усталостью, Эфраим заснул под тенью сикоморы, и, когда проснулся, солнце уже склонялось к закату. Он чувствовал сильный голод и поэтому вырыл несколько реп в поле, находившемся вблизи. Но внезапно из оросительной канавы появился владелец поля; он с угрозами кинулся на него, и ему с трудом удалось уйти от его преследования.
   Часть ночи он провел идя дальше по дороге, затем остановился на отдых у колодца, находящегося возле нее, так как ему известно, что дикие звери избегают мест, часто посещаемых людьми.
   После заката солнца Эфраим продолжал свой путь, держась дороги, по которой следовало войско. Повсюду он находил его следы, и когда, незадолго до полудня, измученный и голодный, он дошел до какой-то деревни, стоящей на плодородной полосе земли, орошаемой каналом Сети, то подумал, не продать ли ему ручной золотой обруч, чтобы на вырученные деньги купить еды и оставить про запас серебра и меди. Но он боялся быть принятым за вора и снова попасть в неволю, так как его передник был изорван колючками, а сандалии давно уже свалились с ног. Ему пришло в голову, что даже самый жестокосердый человек должен почувствовать сострадание при виде его жалкого положения, и он постучался у двери какого-то поселянина, прося милостыни, как ни было это противно ему. Но тот не дал ничего, кроме язвительного наставления, что такой молодой и сильный парень не должен протягивать руки, предоставив слабым и старым выклянчивание подачки. Другой поселянин грозился даже поколотить юношу; но когда он, опустив голову, пошел дальше, за ним вслед отправилась какая-то молодая женщина, которую он заметил близ дома этого варвара, сунула ему в руку хлеб и несколько фиников и наскоро шепнула, что по случаю проезда фараона деревня поставила много провизии, иначе она могла бы дать ему и кое-что получше.
   Никакое праздничное блюдо не казалось ему еще таким вкусным, как этот неожиданный дар, съеденный им у ближайшего колодца. Однако Эфраим не сказал Казане, что эта пища была для него отравлена сомнением: исполнить ли ему поручение Иисуса Навина и вернуться к своим, или же повиноваться страстному желанию своего сердца, которое влекло его к ней?
   Не решив этого вопроса, юноша пошел дальше, но, по-видимому, сама судьба взялась указать ему верный путь. Пройдя не более получаса и снова очутившись в пустыне, он увидел у края дороги какого-то молодого человека своих лет, который стонал, охватив ладонями свои ноги. Побуждаемый жалостью, Эфраим подошел к нему ближе и, к своему удивлению, узнал в нем скорохода и посыльного Горнехта, с которым раньше часто общался.
   — Апу, нашего проворного нубийского гонца? — прервала его молодая женщина.
   Эфраим кивнул и рассказал далее, что Апу был послан как можно скорее доставить князю Сиптаху письмо. Быстроногий юноша, привыкший бегать впереди благородных коней своего господина, мчался как стрела и часа через два был бы у цели, если бы не наступил ногою на острый осколок какой-то бутылки, разбитой колесом телеги, и его рана оказалась глубока и опасна.
   — И ты остался при нем? — спросила Казана.
   — Как же иначе? — ответил Эфраим. — Он уже наполовину истек кровью и был бледен как смерть. Поэтому я оттащил его к ближайшей канаве, омыл его рану и смазал ее имевшимся у него бальзамом.
   — Я сама сунула баночку с этой мазью ему в карман год тому назад, — вмешалась сердобольная кормилица, утирая слезы.
   Эфраим подтвердил ее слова, добавив, что сам Апу с благодарностью упоминал об этом. Затем он продолжал:
   — Я разорвал всю мою верхнюю накидку на куски и перевязал его раны, как умел. При этом он беспрестанно торопил меня, вынув знак посланца и свисток, которые дал ему его господин, и так как он не знал о постигшем меня несчастье, то поручил мне вместо него передать письмо князю Сиптаху. О, как охотно принял я это поручение!… И через два часа с небольшим я дошел до лагеря. Теперь письмо в руках князя, а я вот здесь и вижу, что это тебя радует. Но я… конечно, никто не был так счастлив, как я теперь, тем, что сижу у твоих ног и смотрю на тебя; никто не был так благодарен, как я, за то, что ты выслушала меня с такой добротой; и если меня снова закуют в цепи, то я спокойно перенесу это, если только ты останешься доброй ко мне по-прежнему. О, мое несчастье было так тяжко! У меня нет ни отца, ни матери и никого, кто бы любил меня. Только ты одна, ты дорога мне и ты не оттолкнешь меня — не правда ли?
   Он произнес последние слова точно в забытьи. Увлеченный силой страсти, и после страшных мытарств последних дней и часов не будучи способен сдержать порыв переполнивших его чувств, юноша, еще так недавно вышедший из детского возраста и видевший себя предоставленным себе самому, оторванный от всего, что некогда поддерживало и защищало его, громко зарыдал, и, точно испуганный птенец, ищущий защиты под крылом своей матери, он, обливаясь слезами, склонил голову на колени Казаны.