Страница:
Ободренный и успокоенный, он с гордым видом назвал часовым пароль и вошел в свою палатку.
Эфраим еще лежал спокойно на постели и улыбался, как бы под влиянием какого-нибудь приятного сна. Иосия лег возле на циновке, чтобы подкрепиться коротким сном для наступающего трудного дня. Глаза его тотчас сомкнулись, и, проспав один час, он проснулся и велел надеть на себя лучшее парадное одеяние: шлем и позолоченный чешуйчатый панцирь, которые он обыкновенно носил в торжественные дни в присутствии фараона.
Между тем проснулся и Эфраим. Он окинул любопытным и радостным взглядом фигуру дяди, стоявшего перед ним во всем блеске мужественной силы и воинского великолепия, поднялся на постели и воскликнул:
— Человек должен чувствовать гордость, когда в таком наряде он предводительствует тысячами!
Иосия пожал плечами и ответил:
— Будь послушен твоему Богу, не давай ни самым великим, ни самым малым повода смотреть на тебя иначе как с уважением, и ты будешь иметь право держать голову так же высоко, как самый гордый военный герой в пурпурном одеянии и золотом панцире.
— Но ты достиг великой должности среди египтян, — продолжал юноша. — Они ставят тебя очень высоко, в том числе и начальник лучников Горнехт, и его дочь Казана.
— Да? — спросил воин, улыбаясь, и велел своему племяннику сохранять спокойствие, потому что лоб юноши горел, хотя и не так сильно, как накануне. — Не выходи на воздух, — прибавил Иосия, — пока тебя не навестит врач, и жди моего возвращения.
— А ты уходишь надолго? — спросил Эфраим.
Иосия в задумчивости остановился, ласково посмотрел ему в лицо и затем ответил серьезно:
— Кто находится на службе у какого-нибудь повелителя, тот никогда не знает, как долго его могут задержать… — Затем переменил тон и продолжал более спокойно: — Сегодня, в это утро, может быть, все будет сделано скоро, и я вернусь через несколько часов. Если же нет, то я вернусь к тебе не раньше как вечером или завтра утром. Если же этого не случится, тогда, — при этих словах он положил руку на плечо мальчика, — тогда как можно скорее возвращайся домой. Если, придя в Суккот, ты узнаешь, что народ ушел уже оттуда до твоего прибытия, то в дупле сикоморы, растущей перед домом Аминадава, ты найдешь письмо, из которого узнаешь, куда он направился. Когда догонишь наших, поклонись моему отцу, деду Элисаму и Мариам. Скажи ей и другим, что Иосия не забудет повеления своего Бога и своего отца. Впоследствии он будет называться Иисусом, слышишь? Иисусом! Сообщи это прежде всех Мариам. Наконец, ты скажешь им, что если я задержусь и мне не будет позволено следовать за ними, как бы я желал, то, значит, Всевышний иначе решил относительно меня, и меч, который он избрал себе, сломался, прежде чем Он употребил его в дело. Понимаешь ты меня, мальчик?
Эфраим кивнул и проговорил:
— Ты хочешь сказать, что только смерть может помешать тебе последовать призыву Бога и приказанию твоего отца?
— Да, таков смысл моих слов, — ответил Иосия. — Но если они спросят тебя, почему я не могу уйти от фараона и его власти, то отвечай им, что Иосия желает вступить в свою новую должность как честный человек, не опозоренный никаким клятвопреступлением, или же умереть таковым, если это будет угодно Богу. Теперь повтори мои слова.
Эфраим повиновался, и, должно быть, фраза дяди глубоко запечатлелась в его сердце, потому что он не забыл и не переставил в ней ни одного слова. Он повторил ее и, исполнив эту обязанность посланца, тотчас же с порывистой горячностью схватил руку Иосии и умолял его сказать откровенно, не имеет ли он основания опасаться за свою жизнь. Воин обнял его и высказал надежду, что он дает это поручение только затем, чтобы забыть его.
— Может быть, — прибавил он, — меня постараются удержать насильно, но с Божьей помощью я скоро вернусь к тебе, и мы поедем в Суккот.
Сказав это, Иосия вышел из шатра, не обращая внимания на дальнейшие вопросы племянника, так как услыхал стук колес. Две колесницы с великолепными лошадьми быстро подкатили к палатке и остановились у входа.
VIII
IX
Эфраим еще лежал спокойно на постели и улыбался, как бы под влиянием какого-нибудь приятного сна. Иосия лег возле на циновке, чтобы подкрепиться коротким сном для наступающего трудного дня. Глаза его тотчас сомкнулись, и, проспав один час, он проснулся и велел надеть на себя лучшее парадное одеяние: шлем и позолоченный чешуйчатый панцирь, которые он обыкновенно носил в торжественные дни в присутствии фараона.
Между тем проснулся и Эфраим. Он окинул любопытным и радостным взглядом фигуру дяди, стоявшего перед ним во всем блеске мужественной силы и воинского великолепия, поднялся на постели и воскликнул:
— Человек должен чувствовать гордость, когда в таком наряде он предводительствует тысячами!
Иосия пожал плечами и ответил:
— Будь послушен твоему Богу, не давай ни самым великим, ни самым малым повода смотреть на тебя иначе как с уважением, и ты будешь иметь право держать голову так же высоко, как самый гордый военный герой в пурпурном одеянии и золотом панцире.
— Но ты достиг великой должности среди египтян, — продолжал юноша. — Они ставят тебя очень высоко, в том числе и начальник лучников Горнехт, и его дочь Казана.
— Да? — спросил воин, улыбаясь, и велел своему племяннику сохранять спокойствие, потому что лоб юноши горел, хотя и не так сильно, как накануне. — Не выходи на воздух, — прибавил Иосия, — пока тебя не навестит врач, и жди моего возвращения.
— А ты уходишь надолго? — спросил Эфраим.
Иосия в задумчивости остановился, ласково посмотрел ему в лицо и затем ответил серьезно:
— Кто находится на службе у какого-нибудь повелителя, тот никогда не знает, как долго его могут задержать… — Затем переменил тон и продолжал более спокойно: — Сегодня, в это утро, может быть, все будет сделано скоро, и я вернусь через несколько часов. Если же нет, то я вернусь к тебе не раньше как вечером или завтра утром. Если же этого не случится, тогда, — при этих словах он положил руку на плечо мальчика, — тогда как можно скорее возвращайся домой. Если, придя в Суккот, ты узнаешь, что народ ушел уже оттуда до твоего прибытия, то в дупле сикоморы, растущей перед домом Аминадава, ты найдешь письмо, из которого узнаешь, куда он направился. Когда догонишь наших, поклонись моему отцу, деду Элисаму и Мариам. Скажи ей и другим, что Иосия не забудет повеления своего Бога и своего отца. Впоследствии он будет называться Иисусом, слышишь? Иисусом! Сообщи это прежде всех Мариам. Наконец, ты скажешь им, что если я задержусь и мне не будет позволено следовать за ними, как бы я желал, то, значит, Всевышний иначе решил относительно меня, и меч, который он избрал себе, сломался, прежде чем Он употребил его в дело. Понимаешь ты меня, мальчик?
Эфраим кивнул и проговорил:
— Ты хочешь сказать, что только смерть может помешать тебе последовать призыву Бога и приказанию твоего отца?
— Да, таков смысл моих слов, — ответил Иосия. — Но если они спросят тебя, почему я не могу уйти от фараона и его власти, то отвечай им, что Иосия желает вступить в свою новую должность как честный человек, не опозоренный никаким клятвопреступлением, или же умереть таковым, если это будет угодно Богу. Теперь повтори мои слова.
Эфраим повиновался, и, должно быть, фраза дяди глубоко запечатлелась в его сердце, потому что он не забыл и не переставил в ней ни одного слова. Он повторил ее и, исполнив эту обязанность посланца, тотчас же с порывистой горячностью схватил руку Иосии и умолял его сказать откровенно, не имеет ли он основания опасаться за свою жизнь. Воин обнял его и высказал надежду, что он дает это поручение только затем, чтобы забыть его.
— Может быть, — прибавил он, — меня постараются удержать насильно, но с Божьей помощью я скоро вернусь к тебе, и мы поедем в Суккот.
Сказав это, Иосия вышел из шатра, не обращая внимания на дальнейшие вопросы племянника, так как услыхал стук колес. Две колесницы с великолепными лошадьми быстро подкатили к палатке и остановились у входа.
VIII
Иосия хорошо знал людей, вышедших из экипажа. Это были первый царедворец в покоях фараона и один из главных придворных ученых; они приехали затем, чтобы отвезти Иосию к Высоким Воротам [24].
Невозможно было ни уклониться, ни медлить, и, более изумленный, чем встревоженный, он сел во вторую колесницу, вместе с ученым. Оба сановника были в траурном платье и вместо белого страусоваго пера, знака их звания, имели черное у висков. Лошади, а также скороходы, предшествовавшие двухколесным экипажам, были покрыты всеми эмблемами глубочайшего траура. Но, тем не менее посланцы царя были скорее веселы, чем печальны, потому что орел, которого надлежало привезти к фараону, добровольно последовал за ними, тогда как они опасались, что уже не найдут его в гнезде.
Рослые гнедые кони из царской конюшни с быстротою ветра несли легкие колесницы по неровному песчаному берегу и по гладкой дороге к дворцу.
Эфраим с любопытством юности вышел из палатки, чтобы присутствовать при редком зрелище. Столпившимся воинам было приятно, что фараон прислал за их вождем свою собственную колесницу; это льстило также и тщеславию Эфраима. Но ему недолго пришлось смотреть вслед удалявшемуся Иосии: густые облака пыли скоро скрыли колесницы от его глаз.
Знойный ветер пустыни, который в весенние месяцы так часто налетает на нильскую долину, поднялся, и небо, освещавшееся ночью и утром светлою синевою, было теперь как бы завешено покровом беловатой пыли. Ядро солнца, подобно глазу слепого, неподвижно смотрело вниз, на головы людей. Изливавшийся из него зной, казалось, поглотил его лучи, которых сегодня не было видно. Глаза, защищенные испарениями, могли смотреть на солнце, не боясь ослепнуть, и, однако же, его опаляющий зной никогда не был сильнее. Легкий ветерок, который утром обыкновенно освежал голову, веял на нее теперь подобно горячему дыханию разъяренного хищного зверя. Соединившись с тонкими знойными песчинками, занесенными из пустыни, он превращал отраду дыхания в тягостную муку. Воздух египетского мартовского утра, обыкновенно столь ароматный, стеснял грудь людей и животных, казалось, он тяготил всякую тварь и останавливал веселое течение ее жизни.
Чем выше поднимался бледный, лишенный сияющего ореола солнечный диск, тем более серыми становились пары, тем гуще и подвижнее делались облака принесенной из пустыни песчаной пыли.
Эфраим стоял перед шатром и смотрел на то место, где колесницы фараона исчезли в пыли. Колени его дрожали, но он приписывал это ветру Сета, при котором даже у самых сильных людей ноги отягощаются какими-то невидимыми гирями.
Иосия уехал, но через несколько часов может вернуться, и тогда Эфраиму придется отправиться с ним в Суккот; и прекрасные мечты и надежды, возбужденные в его душе вчерашним днем, чарующая прелесть которых еще более усиливала его лихорадку, должны будут исчезнуть для него навсегда.
Еще в прошлую ночь он решил поступить в войска фараона, чтобы остаться в Танисе, около Казаны; но если он хоть наполовину понял поручение, данное ему Иосией, то должен заключить из него, что его дядя намерен отказаться от своей высокой должности и оставить Египет; и если ему удастся выбраться благополучно, то он возьмет с собою и племянника. В таком случае Эфраиму придется отказаться от страстного желания еще раз увидеть Казану. Эта мысль казалась юноше невыносимой, и какой-то тихий голос нашептывал ему, что у него нет ни отца, ни матери и что он может поступить согласно своему желанию. Опекун Эфраима, брат умершего отца, недавно заболел, и ему не назначали нового опекуна, так как несовершеннолетие его кончилось. Впоследствии предстояло сделаться главою гордого рода, и до вчерашнего дня он не желал ничего лучшего.
Когда вчера юноша с гордостью свободного стадовладельца отклонил предложение жреца сделаться воином фараона, он поступил согласно побуждению своего сердца. Теперь он говорил себе самому, что было бы ребячеством и глупостью отказаться от того, чего он не знал, что ему многое было с умыслом представлено в ложном и отталкивающем виде с целью крепче привязать его к своим. Эфраиму описывали египтян как врагов и угнетателей, достойных ненависти, а между тем каким привлекательным казалось ему все, что встретило его в первом же доме, в который он вступил, в доме одного из военачальников фараона!
А Казана! Что она может подумать об Эфраиме, если он оставит Танис, не простившись с нею? Может ли не огорчать его, не возбуждать его досаду мысль, что в ее воспоминании он будет являться неотесанным, грубым пастухом? Кроме того, было бы нечестно не возвратить ей дорогого одеяния, которым она ссудила его. Благодарность и у евреев считалась важнейшей обязанностью благородного сердца. Жизнь ему долго будет казаться ненавистной, если он еще раз не повидается с Казаной.
Но нужно спешить, потому что Иосия, вернувшись, должен найти племянника готовым к отъезду. Он уже завязал свои сандалии, но ходил медленно и не понимал, почему так трудно ему это сегодня дается…
Эфраим без всякой помехи прошел через лагерь. Пилоны и обелиски перед храмами, которые казались слегка дрожащими в разгоряченном пыльном воздухе, указывали направление, и вскоре юноша вышел на широкую дорогу, которая вела к рынку, ему показал ее торговец, ослы которого везли несколько мехов с вином в лагерь.
Густая пыль покрывала изъезженный путь и окружала Эфраима, а сверху светило дня изливало потоки зноя на его обнаженную голову. Рана начала снова болеть; воздух, наполненный тонкой пылью, проникал в глаза и рот и веял обжигающим и колющим жаром на его лицо и открытые части тела. Им овладела мучительная жажда, и он был принужден останавливаться несколько раз, так как чувствовал в ногах большую тяжесть. Наконец он добрался до колодца, вырытого каким-то благочестивым египтянином для путников, и хотя этот колодец был украшен одним из тех изображений богов, которые Мариам учила его обходить, он пил с жадностью, и ему казалось, что никогда еще вода не действовала на него так освежающе.
Опасение лишиться чувств, как вчера, у него прошло, и хотя ноги все еще были тяжелы, однако он все-таки быстро шел к намеченной цели. Но скоро от напряжения силы его истощились, лоб покрылся потом, в ране он чувствовал биение крови и какую-то точно разрывающую боль, и казалось, что железный обруч сжимает череп. Его глаза, обыкновенно столь зоркие, отказывались служить; то, что хотели они уловить, было замутнено дорожной пылью, горизонт качался перед его взором вверх и вниз, и юноше казалось, что будто вместо твердого камня улицы он идет по мягкой, болотистой почве.
Но все это мало тревожило Эфраима, потому что никогда еще его внутренняя жизнь не была так богата и так обильна пестрыми красками. О чем бы он ни начинал думать, все представлялось ему с изумительной яркостью. Образ за образом возникали перед его широко раскрытым мысленным взором не по его собственному вызову, а как будто их накопляла какая-то сокровенная, вне его лежавшая сила. То ему казалось, что он лежит у ног Казаны, припадает головой к ее груди и смотрит на ее прекрасное лицо; то он видел перед собою Иосию в блестящем воинском снаряжении, как недавно, только еще в более великолепном, и окруженного вместо тусклого света палатки красным огненным сиянием. Затем перед ним проходили самые отборные быки и бараны его стад, и в промежутках припоминались запечатлевшиеся в его уме фразы из речей, которые поручено ему было передать, по временам ему казалось даже, что кто-то громко повторяет их. Однако же, прежде чем он мог уловить смысл этих фраз, перед его зрением и слухом являлось что-нибудь новое, с удивительным блеском или с громким, шумным звуком.
Так шел Эфраим вперед, шатаясь, точно пьяный, с лицом, покрытым каплями пота, и с пересохшим нёбом; время от времени он поднимал руку, чтобы стереть пыль с горящих глаз; но его мало беспокоило то, что они неясно показывали окружавшие его предметы, так как ничто не могло быть прекраснее образов, которые он видел мысленно.
Правда, не один раз к нему возвращалось ощущение того, что он жестоко страдает, и тогда юноша порывался кинуться на землю в изнеможении; но его снова затем удерживало на ногах чувство какого-то благополучия. Наконец им овладел бред. Ему представлялось, что голова его постепенно увеличивается и растет, принимая сначала размеры головы колоссов, которых он видел вчера у ворот храма, затем достигает высоты пальм и наконец доходит до облаков и поднимается все выше и выше. И затем вдруг ему показалось, что эта голова, его собственная голова, обнимает собою весь мир, и он прижал руки к вискам и подпер ими лоб, так как шея и плечи будто сделались слишком слабыми для того, чтобы выносить тяжесть такого гигантского черепа. Охваченный этим бредом, Эфраим громко вскрикнул, ноги его подкосились, и он без чувств упал на пыльную дорогу.
Невозможно было ни уклониться, ни медлить, и, более изумленный, чем встревоженный, он сел во вторую колесницу, вместе с ученым. Оба сановника были в траурном платье и вместо белого страусоваго пера, знака их звания, имели черное у висков. Лошади, а также скороходы, предшествовавшие двухколесным экипажам, были покрыты всеми эмблемами глубочайшего траура. Но, тем не менее посланцы царя были скорее веселы, чем печальны, потому что орел, которого надлежало привезти к фараону, добровольно последовал за ними, тогда как они опасались, что уже не найдут его в гнезде.
Рослые гнедые кони из царской конюшни с быстротою ветра несли легкие колесницы по неровному песчаному берегу и по гладкой дороге к дворцу.
Эфраим с любопытством юности вышел из палатки, чтобы присутствовать при редком зрелище. Столпившимся воинам было приятно, что фараон прислал за их вождем свою собственную колесницу; это льстило также и тщеславию Эфраима. Но ему недолго пришлось смотреть вслед удалявшемуся Иосии: густые облака пыли скоро скрыли колесницы от его глаз.
Знойный ветер пустыни, который в весенние месяцы так часто налетает на нильскую долину, поднялся, и небо, освещавшееся ночью и утром светлою синевою, было теперь как бы завешено покровом беловатой пыли. Ядро солнца, подобно глазу слепого, неподвижно смотрело вниз, на головы людей. Изливавшийся из него зной, казалось, поглотил его лучи, которых сегодня не было видно. Глаза, защищенные испарениями, могли смотреть на солнце, не боясь ослепнуть, и, однако же, его опаляющий зной никогда не был сильнее. Легкий ветерок, который утром обыкновенно освежал голову, веял на нее теперь подобно горячему дыханию разъяренного хищного зверя. Соединившись с тонкими знойными песчинками, занесенными из пустыни, он превращал отраду дыхания в тягостную муку. Воздух египетского мартовского утра, обыкновенно столь ароматный, стеснял грудь людей и животных, казалось, он тяготил всякую тварь и останавливал веселое течение ее жизни.
Чем выше поднимался бледный, лишенный сияющего ореола солнечный диск, тем более серыми становились пары, тем гуще и подвижнее делались облака принесенной из пустыни песчаной пыли.
Эфраим стоял перед шатром и смотрел на то место, где колесницы фараона исчезли в пыли. Колени его дрожали, но он приписывал это ветру Сета, при котором даже у самых сильных людей ноги отягощаются какими-то невидимыми гирями.
Иосия уехал, но через несколько часов может вернуться, и тогда Эфраиму придется отправиться с ним в Суккот; и прекрасные мечты и надежды, возбужденные в его душе вчерашним днем, чарующая прелесть которых еще более усиливала его лихорадку, должны будут исчезнуть для него навсегда.
Еще в прошлую ночь он решил поступить в войска фараона, чтобы остаться в Танисе, около Казаны; но если он хоть наполовину понял поручение, данное ему Иосией, то должен заключить из него, что его дядя намерен отказаться от своей высокой должности и оставить Египет; и если ему удастся выбраться благополучно, то он возьмет с собою и племянника. В таком случае Эфраиму придется отказаться от страстного желания еще раз увидеть Казану. Эта мысль казалась юноше невыносимой, и какой-то тихий голос нашептывал ему, что у него нет ни отца, ни матери и что он может поступить согласно своему желанию. Опекун Эфраима, брат умершего отца, недавно заболел, и ему не назначали нового опекуна, так как несовершеннолетие его кончилось. Впоследствии предстояло сделаться главою гордого рода, и до вчерашнего дня он не желал ничего лучшего.
Когда вчера юноша с гордостью свободного стадовладельца отклонил предложение жреца сделаться воином фараона, он поступил согласно побуждению своего сердца. Теперь он говорил себе самому, что было бы ребячеством и глупостью отказаться от того, чего он не знал, что ему многое было с умыслом представлено в ложном и отталкивающем виде с целью крепче привязать его к своим. Эфраиму описывали египтян как врагов и угнетателей, достойных ненависти, а между тем каким привлекательным казалось ему все, что встретило его в первом же доме, в который он вступил, в доме одного из военачальников фараона!
А Казана! Что она может подумать об Эфраиме, если он оставит Танис, не простившись с нею? Может ли не огорчать его, не возбуждать его досаду мысль, что в ее воспоминании он будет являться неотесанным, грубым пастухом? Кроме того, было бы нечестно не возвратить ей дорогого одеяния, которым она ссудила его. Благодарность и у евреев считалась важнейшей обязанностью благородного сердца. Жизнь ему долго будет казаться ненавистной, если он еще раз не повидается с Казаной.
Но нужно спешить, потому что Иосия, вернувшись, должен найти племянника готовым к отъезду. Он уже завязал свои сандалии, но ходил медленно и не понимал, почему так трудно ему это сегодня дается…
Эфраим без всякой помехи прошел через лагерь. Пилоны и обелиски перед храмами, которые казались слегка дрожащими в разгоряченном пыльном воздухе, указывали направление, и вскоре юноша вышел на широкую дорогу, которая вела к рынку, ему показал ее торговец, ослы которого везли несколько мехов с вином в лагерь.
Густая пыль покрывала изъезженный путь и окружала Эфраима, а сверху светило дня изливало потоки зноя на его обнаженную голову. Рана начала снова болеть; воздух, наполненный тонкой пылью, проникал в глаза и рот и веял обжигающим и колющим жаром на его лицо и открытые части тела. Им овладела мучительная жажда, и он был принужден останавливаться несколько раз, так как чувствовал в ногах большую тяжесть. Наконец он добрался до колодца, вырытого каким-то благочестивым египтянином для путников, и хотя этот колодец был украшен одним из тех изображений богов, которые Мариам учила его обходить, он пил с жадностью, и ему казалось, что никогда еще вода не действовала на него так освежающе.
Опасение лишиться чувств, как вчера, у него прошло, и хотя ноги все еще были тяжелы, однако он все-таки быстро шел к намеченной цели. Но скоро от напряжения силы его истощились, лоб покрылся потом, в ране он чувствовал биение крови и какую-то точно разрывающую боль, и казалось, что железный обруч сжимает череп. Его глаза, обыкновенно столь зоркие, отказывались служить; то, что хотели они уловить, было замутнено дорожной пылью, горизонт качался перед его взором вверх и вниз, и юноше казалось, что будто вместо твердого камня улицы он идет по мягкой, болотистой почве.
Но все это мало тревожило Эфраима, потому что никогда еще его внутренняя жизнь не была так богата и так обильна пестрыми красками. О чем бы он ни начинал думать, все представлялось ему с изумительной яркостью. Образ за образом возникали перед его широко раскрытым мысленным взором не по его собственному вызову, а как будто их накопляла какая-то сокровенная, вне его лежавшая сила. То ему казалось, что он лежит у ног Казаны, припадает головой к ее груди и смотрит на ее прекрасное лицо; то он видел перед собою Иосию в блестящем воинском снаряжении, как недавно, только еще в более великолепном, и окруженного вместо тусклого света палатки красным огненным сиянием. Затем перед ним проходили самые отборные быки и бараны его стад, и в промежутках припоминались запечатлевшиеся в его уме фразы из речей, которые поручено ему было передать, по временам ему казалось даже, что кто-то громко повторяет их. Однако же, прежде чем он мог уловить смысл этих фраз, перед его зрением и слухом являлось что-нибудь новое, с удивительным блеском или с громким, шумным звуком.
Так шел Эфраим вперед, шатаясь, точно пьяный, с лицом, покрытым каплями пота, и с пересохшим нёбом; время от времени он поднимал руку, чтобы стереть пыль с горящих глаз; но его мало беспокоило то, что они неясно показывали окружавшие его предметы, так как ничто не могло быть прекраснее образов, которые он видел мысленно.
Правда, не один раз к нему возвращалось ощущение того, что он жестоко страдает, и тогда юноша порывался кинуться на землю в изнеможении; но его снова затем удерживало на ногах чувство какого-то благополучия. Наконец им овладел бред. Ему представлялось, что голова его постепенно увеличивается и растет, принимая сначала размеры головы колоссов, которых он видел вчера у ворот храма, затем достигает высоты пальм и наконец доходит до облаков и поднимается все выше и выше. И затем вдруг ему показалось, что эта голова, его собственная голова, обнимает собою весь мир, и он прижал руки к вискам и подпер ими лоб, так как шея и плечи будто сделались слишком слабыми для того, чтобы выносить тяжесть такого гигантского черепа. Охваченный этим бредом, Эфраим громко вскрикнул, ноги его подкосились, и он без чувств упал на пыльную дорогу.
IX
В это самое время один из придворных ввел Иосию в приемный зал. Хотя лицам, которым назначалась аудиенция, обыкновенно приходилось ждать по целым часам, но терпение еврея недолго подвергалось испытанию. В эти дни глубокой печали обширные покои дворца, где обыкновенно кипела пестрая и шумная жизнь, точно вымерли. Не только рабы и стражи, но и многие знатные мужчины и женщины из ближайшей свиты царской четы в ужасе бежали от моровой язвы и без позволения оставили дворец. Только изредка попадался какой-нибудь жрец, чиновник или придворный, стоявший, прислонясь к колонне, или сидевший на полу, закрыв лицо руками, ожидая приказаний. Часовые ходили взад и вперед, опустив оружие, с видом тупой апатии. По временам несколько молодых жрецов в траурной одежде тихо проходили через посещенные моровой язвой комнаты и молча размахивали серебряными сковородками, из которых изливался острый запах горящей смолы и можжевельника.
Казалось, ужас овладел дворцом и его обитателями, потому что к печали о любимом сыне царя, удручавшей сердца многих, присоединились страх смерти и ветер пустыни, лишавший энергии и тело, и душу.
Здесь, вблизи трона, где в другое время под влиянием надежды и честолюбия, благодарности и страха, волнения и ненависти глаза людей загорались более ярким блеском, Иосия видел теперь лишь поникшие взоры и головы.
Только на Бая, второго пророка Аммона, по-видимому, не действовали ни печаль, ни страх, ни расслабляющий воздух этого дня. Он приветствовал Иосию в передней зале, такой же свежий и бодрый, как всегда, и затем стал уверять его, конечно, тихим шепотом, что никто не думает вымещать на нем бедствия, которыми египтяне обязаны его соплеменникам. Но когда еврей откровенно признался, что в ту самую минуту, когда его потребовали во дворец, он был готов отправиться к главнокомандующему с целью просить у него увольнения от военной службы, жрец прервал его, напомнив о благодарности, которой он, Бай, обязан ему, спасителю его жизни. Затем он стал уверять Иосию, что употребит все средства, для того чтобы удержать его в войске и доказать ему, что в Египте, даже и вопреки воле фараона, о котором ему необходимо поговорить с Иосией наедине, умеют ценить заслуги независимо от знатности и происхождения.
Но еврею осталось мало времени настаивать на своем желании, потому что главный царедворец при покоях царя пришел, чтобы проводить Иосию и поставить перед лицом «доброго бога» [25].
Фараон ожидал в малой приемной зале, прилегавшей к жилым покоям царского семейства. Это была великолепная комната, казавшаяся теперь еще обширнее, чем в другое время, когда ее заполняли толпы народа, поскольку теперь возле трона стояли группами только небольшое число придворных и жрецов и несколько женщин из свиты царицы, в глубоком трауре; напротив трона сидели на полу полукругом ученые и советники царя, украшенные страусовыми перьями.
Все носило печать скорби, и однообразное жалобное завывание плакальщиц, по временам переходящее в резкий вибрирующий вопль, свидетельствовало, что и в этом дворце смерть нашла себе жертвы. Надрывный вопль доносился из внутренней части царского жилища через безмолвные комнаты.
Царская чета сидела на троне из золота и слоновой кости, обтянутом черным покрывалом. Вместо блестящего наряда, фараон и его жена были одеты в темные одежды, и царственная жена и мать, оплакивавшая своего перворожденного сына, с поникшею головой, неподвижная, опиралась на плечо своего супруга.
Фараон тоже остановившимся взором смотрел в землю, как бы скованный грезами. Царский жезл выскользнул у него из рук на колени.
Царицу оторвали от тела умершего сына, которое нужно было бальзамировать, и она только на пороге залы с трудом уняла слезы. Она и не помышляла о сопротивлении, потому что неумолимый церемониал двора требовал ее присутствия при сколько-нибудь важных аудиенциях. Из этого правила, конечно, можно было бы сделать исключение для подобного дня, но фараон потребовал ее присутствия, и она знала и одобрила цель настоящей аудиенции. Страх перед могуществом еврея Мезу, которого его соплеменники называли Моисеем, и перед его Богом, наславшим на нее такое ужасное бедствие, овладел ею всецело. У нее были еще и другие дети, которых она могла потерять; она знала Моисея с детства, и ей было известно, как высоко великий Рамсес, отец и предшественник ее супруга, ценил этого чужеземца, который был воспитан вместе с его сыновьями.
О, если бы удалось умиротворить этого человека! Но Мезу ушел вместе со своим народом, она знала его железный характер, а равно и то, что он защищен крепкою бронею не только против угроз фараона, но и против ее собственной пламенной мольбы.
Теперь царица ожидала Иосию, и если это находится в пределах человеческих сил, так именно он, сын Нуна, первого человека между евреями Таниса, мог сделать то, что признавали наилучшим для всех сторон ее супруг и Руи, престарелый первый пророк и верховный жрец Аммона, глава всего жреческого сословия страны, который в то же время носил звание верховного судьи, главного казначея и наместника, и последовал за двором из Фив в Танис.
Перед тем как царицу повели в приемный зал, она плела венки для своего дорогого покойника, и цветы лотоса, колокольчики, мальвы и ивовые листья, из которых она сплетала их, по ее желанию были принесены вслед за нею. Теперь лежали они на маленьком столике и на ее коленях; но она чувствовала себя как бы парализованной, и рука, которую она протягивала к ним, отказывалась повиноваться.
На циновке, по левую сторону от фараона, сидел Руи, первый пророк, давно уже переступивший за пределы девяностолетнего возраста. Из-подо лба, изборожденного морщинами до того, что кожа его казалась похожей на кору узловатого дуба, сверкали умные глаза, прикрытые пучками белых густых бровей, подобно прекрасным цветам среди сухих листьев, и как-то странно выделялись на общем фоне изможденной, скорченной и согбенной фигуры дряхлого пророка.
С некоторого времени старик предоставил ведение дел второму пророку Баю, но за свой сан, за свое место возле фараона и за свой стул в совете держался цепко, и, как ни мало он говорил, его мнение все-таки имело решающий перевес чаще, чем мнение многоречивого, пылкого и далеко не такого старого, как он, второго пророка.
С тех пор как моровая язва проникла во дворец, старик не отходил от фараона; однако же в этот день он чувствовал себя более бодрым, чем обыкновенно. Жаркий ветер пустыни, обессиливавший других, был для него благодетелен, так как Руи постоянно зяб, несмотря на шкуру пантеры, покрывавшую его плечи и спину, а зной этого дня согревал его старую, цепеневшую кровь.
Еврей Моисей был когда-то его учеником, и ему никогда не приходилось руководить более могучей натурой, никогда не случалось обучать юношу, богаче одаренного всеми талантами духа. Этот еврей был посвященным в высшие тайны египетского культа. Пророк ожидал от него величайших дел на благо египтян и всего жреческого сословия, и когда Моисей убил надсмотрщика, жестоко стегавшего хлыстом одного из его соплеменников, и затем убежал в пустыню, Руи так искренно оплакивал этот прискорбный поступок, точно провинился и должен был понести кару его собственный сын. Пророку удалось исходатайствовать прощение для Мезу; но когда последний вернулся в Египет и с ним произошло то, что собратья по сословию называли «отпадением», то он причинил жрецу еще более глубокое горе, чем своим бегством. Если бы он, Руи, был моложе, он возненавидел бы человека, обманувшего самые прекрасные его надежды, но старик, для которого человеческое сердце было открытой книгой и который умел заглядывать в душу своих ближних с трезвым беспристрастием светлого ума, признавался себе самому, что он сам виноват, если не предугадал перемены, происшедшей в его ученике.
Воспитанием и обучением Моисей был приготовлен к тому чтобы сделаться египетским жрецом, угодным сердцу Руи и божества; но после того, как этот еврей поднял руку на человека, с которым соединяли его человеческий ум и человеческая воля, он был потерян для египтян и сделался истинным сыном своего племени; и там, где он с твердой волей и высоким умом шел впереди, другие должны были следовать за ним.
Притом Руи знал — что именно отщепенец намерен дать своему народу, так как он сам признался в этом верховному жрецу. Моисей хотел дать веру в единого Бога. Он тогда отклонял от себя упрек в клятвопреступлении и уверял, что он нисколько не думает открывать евреям «Единого», о котором говорят египетские мистерии, а намерен возвратить их к Богу, Которому они уже служили до прихода Иосифа и его семейства в Египет. Правда, «Единый», которого признавали посвященные, во многом походил на единого Бога евреев, но именно это и успокаивало старого мудреца. Опыт говорил ему, что народная масса никогда не довольствуется единым невидимым Богом, Которого только с трудом могли понять даже некоторые из наиболее способных учеников. Мужчины и женщины из народа нуждаются в осязательных образах для всего великого, действие которого они чувствовали бы в себе и вокруг себя, и такие образы представляла им религия египтян. Какое значение могла иметь для влюбленной девушки созидающая и управляющая движением миров невидимая сила? Ее влекло к ласковой Гатор, имеющей в своих благодатных руках шнурки, связующие сердца, к могущественной богине одного с нею пола, перед нею она могла с полным доверием излить то, что удручает ее душу. Горе матери, у которой смерть хотела похитить милого ребенка, — что значило это маленькое горе для необъятно великого, управляющего всем миром Всемогущества? Но Исида, которая сама плакала в глубокой печали [26], могла ее понять. И как часто в Египте жена определяла отношение мужа к богам!
Верховный жрец довольно часто видал евреев и евреек, набожно молящихся в храмах его страны. Если Моисей и приведет их к исповеданию своего Бога, то он, Руи, опытный старик, предвидел с уверенностью, что они довольно скоро отвратятся от невидимого Духа, Который для них останется далеким и непонятным, и веселыми толпами поспешат к богам, которых они понимают.
— Там, где достаточно прибегнуть к добрым словам, нужно оставить меч и лук в покое, — возражал Руи второму пророку, настаивавшему на том, чтобы преследовать и уничтожить беглецов. — Наша страна изобилует трупами, но мы терпим недостаток в рабочих руках. Будем крепко держаться за то, что может быть потерянным для нас…
И эти кроткие слова пришлись вполне по сердцу фараону, который претерпел довольно горя и считал более благоразумным без оружия войти в клетку льва, чем еще раз идти наперекор гневу грозного еврея. Поэтому царь не внял подстрекающим словам второго пророка, уверенная, энергичная манера которого в другое время оказывала на него тем большее влияние, чем нерешительнее был он сам; успокоенный и как бы оживленный новою надеждой, фараон согласился с предложением старого Руи — послать военачальника Иосию к его соплеменникам для переговоров с ними от имени фараона.
Второй пророк в конце концов тоже одобрил этот план, так как у него появилась новая задача — подкопаться под трон, который он намеревался низвергнуть. Как только евреи снова прочно засядут в стране, вместо нерешительного царя Марнепта скипетр может быть передан в руки Сиптаха, в глазах которого никакая кара не покажется слишком тяжелой для предводителей ненавистных ему евреев.
Казалось, ужас овладел дворцом и его обитателями, потому что к печали о любимом сыне царя, удручавшей сердца многих, присоединились страх смерти и ветер пустыни, лишавший энергии и тело, и душу.
Здесь, вблизи трона, где в другое время под влиянием надежды и честолюбия, благодарности и страха, волнения и ненависти глаза людей загорались более ярким блеском, Иосия видел теперь лишь поникшие взоры и головы.
Только на Бая, второго пророка Аммона, по-видимому, не действовали ни печаль, ни страх, ни расслабляющий воздух этого дня. Он приветствовал Иосию в передней зале, такой же свежий и бодрый, как всегда, и затем стал уверять его, конечно, тихим шепотом, что никто не думает вымещать на нем бедствия, которыми египтяне обязаны его соплеменникам. Но когда еврей откровенно признался, что в ту самую минуту, когда его потребовали во дворец, он был готов отправиться к главнокомандующему с целью просить у него увольнения от военной службы, жрец прервал его, напомнив о благодарности, которой он, Бай, обязан ему, спасителю его жизни. Затем он стал уверять Иосию, что употребит все средства, для того чтобы удержать его в войске и доказать ему, что в Египте, даже и вопреки воле фараона, о котором ему необходимо поговорить с Иосией наедине, умеют ценить заслуги независимо от знатности и происхождения.
Но еврею осталось мало времени настаивать на своем желании, потому что главный царедворец при покоях царя пришел, чтобы проводить Иосию и поставить перед лицом «доброго бога» [25].
Фараон ожидал в малой приемной зале, прилегавшей к жилым покоям царского семейства. Это была великолепная комната, казавшаяся теперь еще обширнее, чем в другое время, когда ее заполняли толпы народа, поскольку теперь возле трона стояли группами только небольшое число придворных и жрецов и несколько женщин из свиты царицы, в глубоком трауре; напротив трона сидели на полу полукругом ученые и советники царя, украшенные страусовыми перьями.
Все носило печать скорби, и однообразное жалобное завывание плакальщиц, по временам переходящее в резкий вибрирующий вопль, свидетельствовало, что и в этом дворце смерть нашла себе жертвы. Надрывный вопль доносился из внутренней части царского жилища через безмолвные комнаты.
Царская чета сидела на троне из золота и слоновой кости, обтянутом черным покрывалом. Вместо блестящего наряда, фараон и его жена были одеты в темные одежды, и царственная жена и мать, оплакивавшая своего перворожденного сына, с поникшею головой, неподвижная, опиралась на плечо своего супруга.
Фараон тоже остановившимся взором смотрел в землю, как бы скованный грезами. Царский жезл выскользнул у него из рук на колени.
Царицу оторвали от тела умершего сына, которое нужно было бальзамировать, и она только на пороге залы с трудом уняла слезы. Она и не помышляла о сопротивлении, потому что неумолимый церемониал двора требовал ее присутствия при сколько-нибудь важных аудиенциях. Из этого правила, конечно, можно было бы сделать исключение для подобного дня, но фараон потребовал ее присутствия, и она знала и одобрила цель настоящей аудиенции. Страх перед могуществом еврея Мезу, которого его соплеменники называли Моисеем, и перед его Богом, наславшим на нее такое ужасное бедствие, овладел ею всецело. У нее были еще и другие дети, которых она могла потерять; она знала Моисея с детства, и ей было известно, как высоко великий Рамсес, отец и предшественник ее супруга, ценил этого чужеземца, который был воспитан вместе с его сыновьями.
О, если бы удалось умиротворить этого человека! Но Мезу ушел вместе со своим народом, она знала его железный характер, а равно и то, что он защищен крепкою бронею не только против угроз фараона, но и против ее собственной пламенной мольбы.
Теперь царица ожидала Иосию, и если это находится в пределах человеческих сил, так именно он, сын Нуна, первого человека между евреями Таниса, мог сделать то, что признавали наилучшим для всех сторон ее супруг и Руи, престарелый первый пророк и верховный жрец Аммона, глава всего жреческого сословия страны, который в то же время носил звание верховного судьи, главного казначея и наместника, и последовал за двором из Фив в Танис.
Перед тем как царицу повели в приемный зал, она плела венки для своего дорогого покойника, и цветы лотоса, колокольчики, мальвы и ивовые листья, из которых она сплетала их, по ее желанию были принесены вслед за нею. Теперь лежали они на маленьком столике и на ее коленях; но она чувствовала себя как бы парализованной, и рука, которую она протягивала к ним, отказывалась повиноваться.
На циновке, по левую сторону от фараона, сидел Руи, первый пророк, давно уже переступивший за пределы девяностолетнего возраста. Из-подо лба, изборожденного морщинами до того, что кожа его казалась похожей на кору узловатого дуба, сверкали умные глаза, прикрытые пучками белых густых бровей, подобно прекрасным цветам среди сухих листьев, и как-то странно выделялись на общем фоне изможденной, скорченной и согбенной фигуры дряхлого пророка.
С некоторого времени старик предоставил ведение дел второму пророку Баю, но за свой сан, за свое место возле фараона и за свой стул в совете держался цепко, и, как ни мало он говорил, его мнение все-таки имело решающий перевес чаще, чем мнение многоречивого, пылкого и далеко не такого старого, как он, второго пророка.
С тех пор как моровая язва проникла во дворец, старик не отходил от фараона; однако же в этот день он чувствовал себя более бодрым, чем обыкновенно. Жаркий ветер пустыни, обессиливавший других, был для него благодетелен, так как Руи постоянно зяб, несмотря на шкуру пантеры, покрывавшую его плечи и спину, а зной этого дня согревал его старую, цепеневшую кровь.
Еврей Моисей был когда-то его учеником, и ему никогда не приходилось руководить более могучей натурой, никогда не случалось обучать юношу, богаче одаренного всеми талантами духа. Этот еврей был посвященным в высшие тайны египетского культа. Пророк ожидал от него величайших дел на благо египтян и всего жреческого сословия, и когда Моисей убил надсмотрщика, жестоко стегавшего хлыстом одного из его соплеменников, и затем убежал в пустыню, Руи так искренно оплакивал этот прискорбный поступок, точно провинился и должен был понести кару его собственный сын. Пророку удалось исходатайствовать прощение для Мезу; но когда последний вернулся в Египет и с ним произошло то, что собратья по сословию называли «отпадением», то он причинил жрецу еще более глубокое горе, чем своим бегством. Если бы он, Руи, был моложе, он возненавидел бы человека, обманувшего самые прекрасные его надежды, но старик, для которого человеческое сердце было открытой книгой и который умел заглядывать в душу своих ближних с трезвым беспристрастием светлого ума, признавался себе самому, что он сам виноват, если не предугадал перемены, происшедшей в его ученике.
Воспитанием и обучением Моисей был приготовлен к тому чтобы сделаться египетским жрецом, угодным сердцу Руи и божества; но после того, как этот еврей поднял руку на человека, с которым соединяли его человеческий ум и человеческая воля, он был потерян для египтян и сделался истинным сыном своего племени; и там, где он с твердой волей и высоким умом шел впереди, другие должны были следовать за ним.
Притом Руи знал — что именно отщепенец намерен дать своему народу, так как он сам признался в этом верховному жрецу. Моисей хотел дать веру в единого Бога. Он тогда отклонял от себя упрек в клятвопреступлении и уверял, что он нисколько не думает открывать евреям «Единого», о котором говорят египетские мистерии, а намерен возвратить их к Богу, Которому они уже служили до прихода Иосифа и его семейства в Египет. Правда, «Единый», которого признавали посвященные, во многом походил на единого Бога евреев, но именно это и успокаивало старого мудреца. Опыт говорил ему, что народная масса никогда не довольствуется единым невидимым Богом, Которого только с трудом могли понять даже некоторые из наиболее способных учеников. Мужчины и женщины из народа нуждаются в осязательных образах для всего великого, действие которого они чувствовали бы в себе и вокруг себя, и такие образы представляла им религия египтян. Какое значение могла иметь для влюбленной девушки созидающая и управляющая движением миров невидимая сила? Ее влекло к ласковой Гатор, имеющей в своих благодатных руках шнурки, связующие сердца, к могущественной богине одного с нею пола, перед нею она могла с полным доверием излить то, что удручает ее душу. Горе матери, у которой смерть хотела похитить милого ребенка, — что значило это маленькое горе для необъятно великого, управляющего всем миром Всемогущества? Но Исида, которая сама плакала в глубокой печали [26], могла ее понять. И как часто в Египте жена определяла отношение мужа к богам!
Верховный жрец довольно часто видал евреев и евреек, набожно молящихся в храмах его страны. Если Моисей и приведет их к исповеданию своего Бога, то он, Руи, опытный старик, предвидел с уверенностью, что они довольно скоро отвратятся от невидимого Духа, Который для них останется далеким и непонятным, и веселыми толпами поспешат к богам, которых они понимают.
— Там, где достаточно прибегнуть к добрым словам, нужно оставить меч и лук в покое, — возражал Руи второму пророку, настаивавшему на том, чтобы преследовать и уничтожить беглецов. — Наша страна изобилует трупами, но мы терпим недостаток в рабочих руках. Будем крепко держаться за то, что может быть потерянным для нас…
И эти кроткие слова пришлись вполне по сердцу фараону, который претерпел довольно горя и считал более благоразумным без оружия войти в клетку льва, чем еще раз идти наперекор гневу грозного еврея. Поэтому царь не внял подстрекающим словам второго пророка, уверенная, энергичная манера которого в другое время оказывала на него тем большее влияние, чем нерешительнее был он сам; успокоенный и как бы оживленный новою надеждой, фараон согласился с предложением старого Руи — послать военачальника Иосию к его соплеменникам для переговоров с ними от имени фараона.
Второй пророк в конце концов тоже одобрил этот план, так как у него появилась новая задача — подкопаться под трон, который он намеревался низвергнуть. Как только евреи снова прочно засядут в стране, вместо нерешительного царя Марнепта скипетр может быть передан в руки Сиптаха, в глазах которого никакая кара не покажется слишком тяжелой для предводителей ненавистных ему евреев.