Страница:
Самым потрясающим в его речи было то, что на третьем слове рыгнул. Сытая отрыжка… Только что, видимо, нажрался. Маленький, нахватал лишнего и не сдержал себя. Отрыжка в то время, как они, тысячи человек, падали от голода, от истощения. Им сегодня еще не давали баланду. По случаю расстрела или приезда этих гостей решили оттянуть обед. Чужая отрыжка буквально помутила сознание проголодавшихся.
– Баланду! – закричал кто-то.
Пленные загудели. Робко, но дружно. Гул прошел по толпе и не смолкал несколько минут.
– Тише, бараны, тише, – ветерком пролетел голос Азиза. Испуганный. Он боялся, что господа обидятся и уйдут. Уйдут, ничего не пообещав.
Напрасная тревога. Господа не собирались уходить. Крик о хлебе, кажется, входил в программу их встречи с пленными. Президент вдруг оживился. Обежал взглядом толпу, выискивая худые лица, гаснущие глаза, посиневшие от холода губы, рваные сапоги, обнаженные колени, – одежда тлела, расползалась. Обзор удовлетворил его. Он кивнул обладателю птичьего лица. И тот торопливо объявил:
– С вами будет говорить глава Туркестанского комитета, наш защитник и друг эффенди Чокаев.
Он. Он! Мустафа Чокаев. Уже не сходство с фотографией, а официальное представление утвердило личность президента. Саид смотрел только на него, открывал для себя будущего «соратника» и покровителя. Ждал слов. Звуков ждал, будто от этого зависело решение его, Саида, судьбы или судьбы того же Чокаева. После всего пережитого им, после взлета на гребень событий в годы революции и гражданской войны в Туркестане, после недолгого «царствования» в Коканде, после бегства через Баку в Варшаву, а потом в Париж, после долгих лет эмиграции, полных отчаяния и разочарования, он снова видит тех, кого всю жизнь, в угоду собственной идее, именовал туркестанцами, видел своих подданных – фюрер отдал их главе правительства Туркестанской империи на вечное владение. Встреча. Он ждал ее. Правда, не здесь, не в такой обстановке и не в присутствии щеголеватого унтерштурмфюрера. Он был не глуп, президент. Понимал: так не знакомятся с подданными. Со сторожевых вышек глядят автоматы, глядят на людей, к которым он явился в качестве главы «нового независимого» государства. Да и на него нацелены автоматы. И все-таки ему хотелось признания, хотелось верить в симпатию этих оборванных, голодных пленников. Трагическое заблуждение.
– Дети мои!
Боже мой! Дети. Кощунство или иезуитская лесть? Но сказано так, что слеза пробивается к горлу.
Посвистывает ветер, метель крутит над головой. До боли, до тошноты мучает голод. Стынут ноги, кровь стынет, а тут отеческое тепло: «Дети мои». Далеко, далеко дом. Родина. Там когда-то говорили им эти слова.
Трудно устоять. Трудно не откликнуться. Кто-то вытирает рукавом глаза.
– Вам трудно, дети мои… Мы пришли… мы приехали, чтобы облегчить ваши страдания.
Он сам смахивает слезу с век. Голос становится еще глуше, еще душевнее.
Саид теряется. На мгновенье. Он все знает, все понимает, видит нелепость этой церемонии сближения «правителей» и «народа», но слова подкупают. Подкупают многих. Люди забывают о лагере, о колючей проволоке, о часовых. А если и помнят, то только о немцах, о тех, кто убил Селима, кто мучает, кто морит голодом. Этот же, в серой шляпе, жалеет, сочувствует. Пришел спасти. Главное, пришел. Похоже на явление пророка. С небес, что ли.
В следующую секунду Саид уже проклинает «пророка». Ханжа! Он сочувствует пленным, к которым его прислали немцы, а они, немцы, и умертвляют этих пленных. Фюрер шлет приказ о создании нечеловеческих условий в лагере и одновременно шлет спасителей. Дьявольская комбинация.
Ну, поплачем вместе. Ну, погорюем. Потом начнем спасать. План спасения небось тоже согласован с Кальтенбруннером или Гиммлером. План «спасения» является частицей плана уничтожения.
– При встрече с фюрером я просил его быть милосердным к заблудшим туркестанцам. Он обещал. А обещание фюрера – закон.
Что тут – хвастовство, возвышение себя: Чокаев беседует с Гитлером. Каково! Значит, немцы считаются с президентом, сидят рядом, разговаривают. Такому должны верить и пленные – «заблудшие туркестанцы».
Чертовски холодно. Знобит. Саид чувствует, как горячий поток вдруг хлынул к голове, ожег виски. Что это?
Неужели!
Только бы не заболеть. Не заболеть сейчас. Он напрягает волю. Сжимает пальцы до боли. Ногти впиваются в ладони. Так он надеется унять озноб. Ему кажется, что, если победит дрожь в теле, недуг не одолеет. Не сломит.
Саид борется с врагом. Внутри. Борется и слушает.
– Вам будет лучше. Вас переведут в другой лагерь, станут кормить хорошей пищей. Оденут.
За что? За то, что мусульмане? За то, что говорим на другом языке? Во имя каких высоких идеалов фюрер идет на изменение установленных им же принципов?
Президент что-то не договаривает. Он сожалеет и обещает, роняет слезы и умильно смотрит куда-то вдаль. В будущее. А промежуток, промежуток, в котором скрыта причина предстоящих перемен, ускользает. Нет его.
…Стучат зубы. Звонко. Всего трясет. Не понять – тепло или холодно. Летит снег. Волнами. Они то стихают, и тогда мерзлая крупа сыплется отвесно, то усиливаются, и белая пыль начинает кружиться, колет лицо, слепит глаза. Только колет. Мороза он не ощущает.
За что же все-таки такие блага? Селим лежит под этим же снегом. Мертвый мусульманин Селим. А они стоят живые, и им даровано спасение. Аминов сам искал спасения, его убили за это. Им дарят.
Бараки уже в снегу. Как быстро занесло! И лагерь в снегу. Посветлел, принарядился. Не так страшен и противен, как прежде. Белыми лентами прикрылись изгороди, шапки надели вышки. Только голы и черны фигуры часовых. И автоматы черны.
Он не помнит, как оказался в бараке. Какие-то минуты выпали из сознания. От голода или слабости пошатнулся. Сам дошел до соломы, а возможно, довели товарищи. Его било в ознобе. Голова горела. Он просил пить. И кутался, кутался в шинель.
Принесли баланду.
Впервые не припал к краю котелка, не глотнул с жадностью горячую бурду.
– Воды…
Его заставили выпить баланду. Насильно почти. И кусочки брюквы толкнули в рот. Прожевал. Отправил в желудок.
Теперь стало жарко. Душно.
А снег летел по-прежнему. Через дыру в потолке проникал в барак и тихо, мирно снижался, как в театре на сцене. Был сказочным этот снег. Не таял. Насыпал горку посреди пола. Она росла, росла.
Потом Саид вдруг вспомнил. Спросил товарища:
– Они здесь? Они не уехали?
– Нет…
Другой добавил:
– У немцев, за лагерем.
Азиз подошел к нему, когда смеркалось.
– Вставай!
– Не могу.
На колени опустился Азиз, стал просить, как ребенка.
– Собери силы, встань, брат.
– Не могу.
Помолчал Азиз. Жалостливо посмотрел на больного. Поднял глаза на хоровод белых звездочек, летевших с потолка, на бугорок. Это было единственное светлое пятно в бараке. Все уже тонуло в предвечерних сумерках.
– Если сейчас не встанешь… никогда больше не встанешь, – изрек он философски. – Ночью они уедут…
Ради них он встанет. Должен встать. Снова охватил озноб, едва лишь откинул шинель, едва поднялся на локти.
– Я сказал о тебе… Ждут…
– А ты?
– Зачем спрашиваешь проводника о дороге?..
Рядом слышали. Молчали. Даже не смотрели в их сторону.
Встал. Поддержал Азиз. Помог подняться и подхватил под руку, когда пошли.
«И все-таки тебя надо убить, – подумал Саид. – Убить, как бешеного шакала… – Его качнуло. Голова пошла кругом. Если бы не Азиз, ноги не выдержали бы. – Только кто это сделает? – Саид задохнулся от невероятного усилия. – Кто? Я сам падаю».
За бараком их подхватила метель. Ударила, понесла. Он шел спотыкаясь, цепляясь носками сапог за сугробы. И снова его поддерживал Азиз. Бережно.
9
10
– Баланду! – закричал кто-то.
Пленные загудели. Робко, но дружно. Гул прошел по толпе и не смолкал несколько минут.
– Тише, бараны, тише, – ветерком пролетел голос Азиза. Испуганный. Он боялся, что господа обидятся и уйдут. Уйдут, ничего не пообещав.
Напрасная тревога. Господа не собирались уходить. Крик о хлебе, кажется, входил в программу их встречи с пленными. Президент вдруг оживился. Обежал взглядом толпу, выискивая худые лица, гаснущие глаза, посиневшие от холода губы, рваные сапоги, обнаженные колени, – одежда тлела, расползалась. Обзор удовлетворил его. Он кивнул обладателю птичьего лица. И тот торопливо объявил:
– С вами будет говорить глава Туркестанского комитета, наш защитник и друг эффенди Чокаев.
Он. Он! Мустафа Чокаев. Уже не сходство с фотографией, а официальное представление утвердило личность президента. Саид смотрел только на него, открывал для себя будущего «соратника» и покровителя. Ждал слов. Звуков ждал, будто от этого зависело решение его, Саида, судьбы или судьбы того же Чокаева. После всего пережитого им, после взлета на гребень событий в годы революции и гражданской войны в Туркестане, после недолгого «царствования» в Коканде, после бегства через Баку в Варшаву, а потом в Париж, после долгих лет эмиграции, полных отчаяния и разочарования, он снова видит тех, кого всю жизнь, в угоду собственной идее, именовал туркестанцами, видел своих подданных – фюрер отдал их главе правительства Туркестанской империи на вечное владение. Встреча. Он ждал ее. Правда, не здесь, не в такой обстановке и не в присутствии щеголеватого унтерштурмфюрера. Он был не глуп, президент. Понимал: так не знакомятся с подданными. Со сторожевых вышек глядят автоматы, глядят на людей, к которым он явился в качестве главы «нового независимого» государства. Да и на него нацелены автоматы. И все-таки ему хотелось признания, хотелось верить в симпатию этих оборванных, голодных пленников. Трагическое заблуждение.
– Дети мои!
Боже мой! Дети. Кощунство или иезуитская лесть? Но сказано так, что слеза пробивается к горлу.
Посвистывает ветер, метель крутит над головой. До боли, до тошноты мучает голод. Стынут ноги, кровь стынет, а тут отеческое тепло: «Дети мои». Далеко, далеко дом. Родина. Там когда-то говорили им эти слова.
Трудно устоять. Трудно не откликнуться. Кто-то вытирает рукавом глаза.
– Вам трудно, дети мои… Мы пришли… мы приехали, чтобы облегчить ваши страдания.
Он сам смахивает слезу с век. Голос становится еще глуше, еще душевнее.
Саид теряется. На мгновенье. Он все знает, все понимает, видит нелепость этой церемонии сближения «правителей» и «народа», но слова подкупают. Подкупают многих. Люди забывают о лагере, о колючей проволоке, о часовых. А если и помнят, то только о немцах, о тех, кто убил Селима, кто мучает, кто морит голодом. Этот же, в серой шляпе, жалеет, сочувствует. Пришел спасти. Главное, пришел. Похоже на явление пророка. С небес, что ли.
В следующую секунду Саид уже проклинает «пророка». Ханжа! Он сочувствует пленным, к которым его прислали немцы, а они, немцы, и умертвляют этих пленных. Фюрер шлет приказ о создании нечеловеческих условий в лагере и одновременно шлет спасителей. Дьявольская комбинация.
Ну, поплачем вместе. Ну, погорюем. Потом начнем спасать. План спасения небось тоже согласован с Кальтенбруннером или Гиммлером. План «спасения» является частицей плана уничтожения.
– При встрече с фюрером я просил его быть милосердным к заблудшим туркестанцам. Он обещал. А обещание фюрера – закон.
Что тут – хвастовство, возвышение себя: Чокаев беседует с Гитлером. Каково! Значит, немцы считаются с президентом, сидят рядом, разговаривают. Такому должны верить и пленные – «заблудшие туркестанцы».
Чертовски холодно. Знобит. Саид чувствует, как горячий поток вдруг хлынул к голове, ожег виски. Что это?
Неужели!
Только бы не заболеть. Не заболеть сейчас. Он напрягает волю. Сжимает пальцы до боли. Ногти впиваются в ладони. Так он надеется унять озноб. Ему кажется, что, если победит дрожь в теле, недуг не одолеет. Не сломит.
Саид борется с врагом. Внутри. Борется и слушает.
– Вам будет лучше. Вас переведут в другой лагерь, станут кормить хорошей пищей. Оденут.
За что? За то, что мусульмане? За то, что говорим на другом языке? Во имя каких высоких идеалов фюрер идет на изменение установленных им же принципов?
Президент что-то не договаривает. Он сожалеет и обещает, роняет слезы и умильно смотрит куда-то вдаль. В будущее. А промежуток, промежуток, в котором скрыта причина предстоящих перемен, ускользает. Нет его.
…Стучат зубы. Звонко. Всего трясет. Не понять – тепло или холодно. Летит снег. Волнами. Они то стихают, и тогда мерзлая крупа сыплется отвесно, то усиливаются, и белая пыль начинает кружиться, колет лицо, слепит глаза. Только колет. Мороза он не ощущает.
За что же все-таки такие блага? Селим лежит под этим же снегом. Мертвый мусульманин Селим. А они стоят живые, и им даровано спасение. Аминов сам искал спасения, его убили за это. Им дарят.
Бараки уже в снегу. Как быстро занесло! И лагерь в снегу. Посветлел, принарядился. Не так страшен и противен, как прежде. Белыми лентами прикрылись изгороди, шапки надели вышки. Только голы и черны фигуры часовых. И автоматы черны.
Он не помнит, как оказался в бараке. Какие-то минуты выпали из сознания. От голода или слабости пошатнулся. Сам дошел до соломы, а возможно, довели товарищи. Его било в ознобе. Голова горела. Он просил пить. И кутался, кутался в шинель.
Принесли баланду.
Впервые не припал к краю котелка, не глотнул с жадностью горячую бурду.
– Воды…
Его заставили выпить баланду. Насильно почти. И кусочки брюквы толкнули в рот. Прожевал. Отправил в желудок.
Теперь стало жарко. Душно.
А снег летел по-прежнему. Через дыру в потолке проникал в барак и тихо, мирно снижался, как в театре на сцене. Был сказочным этот снег. Не таял. Насыпал горку посреди пола. Она росла, росла.
Потом Саид вдруг вспомнил. Спросил товарища:
– Они здесь? Они не уехали?
– Нет…
Другой добавил:
– У немцев, за лагерем.
Азиз подошел к нему, когда смеркалось.
– Вставай!
– Не могу.
На колени опустился Азиз, стал просить, как ребенка.
– Собери силы, встань, брат.
– Не могу.
Помолчал Азиз. Жалостливо посмотрел на больного. Поднял глаза на хоровод белых звездочек, летевших с потолка, на бугорок. Это было единственное светлое пятно в бараке. Все уже тонуло в предвечерних сумерках.
– Если сейчас не встанешь… никогда больше не встанешь, – изрек он философски. – Ночью они уедут…
Ради них он встанет. Должен встать. Снова охватил озноб, едва лишь откинул шинель, едва поднялся на локти.
– Я сказал о тебе… Ждут…
– А ты?
– Зачем спрашиваешь проводника о дороге?..
Рядом слышали. Молчали. Даже не смотрели в их сторону.
Встал. Поддержал Азиз. Помог подняться и подхватил под руку, когда пошли.
«И все-таки тебя надо убить, – подумал Саид. – Убить, как бешеного шакала… – Его качнуло. Голова пошла кругом. Если бы не Азиз, ноги не выдержали бы. – Только кто это сделает? – Саид задохнулся от невероятного усилия. – Кто? Я сам падаю».
За бараком их подхватила метель. Ударила, понесла. Он шел спотыкаясь, цепляясь носками сапог за сугробы. И снова его поддерживал Азиз. Бережно.
9
– Эффенди Исламбек!
Ему протянул руку президент. Помог сесть. Позже он слышал, что Мустафа Чокаев всегда был вежлив и предупредителен, подчеркивал свое воспитание.
Тепло. Тепло, как дома. На столике чай и крошечные булочки. Настоящие булочки. Главное, чай. Он уже забыл, как он выглядит, как пахнет. Мустафа протягивает ему стакан, не пиалу, стакан, но это неважно, черт возьми. Важно, что чай. И аромат чая. Не эрзац.
Тот, кто сидит рядом с президентом, мужчина средних лет, смуглый, с большими навыкат ферганскими глазами, прижимает руку к груди, показывая этим, что хозяин угощает от всего сердца. Сам Чокаев не догадался это сделать. Или европейский этикет не позволяет ему снижаться до восточных традиций.
Саид принял стакан. Ожег пальцы, но только улыбнулся – в руках был чай.
– Эффенди Исламбек, – повторил Мустафа. Впервые он услышал это слово, обращенное к нему: «Господин». И смешно и противно. Нелепо даже. Неужели они, сидящие здесь, не понимают, как это глупо. Расчет на самое низкое в человеке. По смущению, по глазам, что ли, Саида Мустафа догадался о его мыслях и поправился.
– Вам непривычно подобное обращение… но мы, тюрки, – он подчеркнул «мы», включая сюда и Саида, – высоко ценим человеческое достоинство… Вы скоро поймете это…
Мустафа сделал паузу. Задумался. Кажется, побрел куда-то далеко, к истокам, побывал там, вздохнул и вернулся неторопливо к Саиду.
– Я надеюсь на вашу верность великой идее, на ваше понимание целей, во имя которых идет борьба… Вы образованный человек… Вы мусульманин. Сын достойных людей Туркестана…
Саид кивал. Едва-едва.
– Вы добровольно сдались в плен? – спросил как бы между прочим человек с глазами навыкат.
– Да.
Этого было недостаточно. Требовались подробности. Помог Азиз.
– Первый сдался… Сам поднял руки… Я видел…
Ухватил борт шинели, откинул, показал зачем-то грудь Саида.
– Не ранен…
И поклонился, словно представлял публике известного артиста. Или продавал товар.
– Совсем не ранен…
Человек с глазами навыкат уточнил:
– В немцев стреляли? Сколько убили немцев?
Это, видимо, имело значение. Хотя сам по себе вопрос был явно демагогическим: кто в такой ситуации скажет, что убивал. Если идет на службу к немцам, то не станет их озлоблять.
Ответил опять-таки Азиз. Он выполнял роль и адвоката, и посредника, и торговца.
– Он первый раз пошел в бой. Не стрелял еще.
Саид опять склонил голову.
А человек с глазами навыкат многозначительно посмотрел на унтерштурмфюрера: дескать, вот какие люди туркестанцы, как они любят немцев! Офицер не отреагировал на проявление верности и симпатии. Хмуро уставился в лицо Саида – он сегодня только расстрелял одного такого друга Германии. Лежит во дворе лагеря и будет лежать для устрашения.
Унтерштурмфюрер сидел на табурете и гладил овчарку, морда ее покоилась на его коленях. Великолепная зверюга с умными, внимательными глазами. Они были полны любопытства, бродили от одного говорившего к другому. Собака, кажется, что-то понимала.
Жара мучила. В теплой комнате Саид задыхался. Он с тревогой думал о сердце. Если не выдержит, если сдаст вот тут, перед Мустафой. Или потеряет сознание. Чувствовал, как застилает свет какая-то тень, как расплываются лица. И только овчарка все время была четко видна и взгляды их встречались.
– Вы нездоровы? – спросил неожиданно Чокаев.
– Простудился, – пояснил Азиз. Он стоял сзади, за левым плечом, и поддерживал локтем Саида. Незримо поддерживал.
– Крепитесь… Такое время… – сочувственно произнес президент. – Аллах биз билан.
«С нами бог». – Чокаев говорил о боге. Верил или делал это для проформы, чтобы показать близость свою к идеям Магомета, к идеям ислама.
Из глубины комнаты выплывала белая чалма с черным пятнышком эмали на ткани. Черноту рассекал маленький серебряный полумесяц. Из-под чалмы темнели лохматые брови и искрились недобрые глаза. Больше ничего не увидел Саид.
Мулла! На польской земле, в немецком лагере – мулла. Это походило на галлюцинацию. Можно было бы рассмеяться, если бы не жар, не грань забытья. Он всему верил или старался верить, дабы не выдать своего состояния.
– Бисмилляги рахмани рахим… – пропел мулла.
Он вышел к Саиду. Страшный, не обликом страшный, а самим фактом существования. Мулла рядом с теми, кто напал на его родину, кто жег, убивал. Мулла одел немецкую форму. Все, кроме чалмы, было немецким – и китель, и ремень, и шаровары. Солдат вермахта. Лишь на рукаве нашивка, и на ней купол мечети и изречение из корана: «Аллах биз билан». Не арабскими буквами. Латинскими. Чтобы и немцы могли прочесть знакомую для них по смыслу фразу. Немцы выводили на своих кинжалах: «Гот мит унс» – «С нами Бог». И здесь – «С нами Бог». На знаменах басмачей, когда они влетали в кишлаки и бросали в костры людей, были вышиты эти же слова.
Ладони обежали лицо муллы от глаз до бороды – у него была небольшая черная борода, – веки прикрылись на мгновение, губы прошептали:
– Бисмилло…
И когда веки приоткрылись вновь, недобрые искорки метнулись в сторону Саида. Ничего возвышенного, ничего божественного – только злоба. Мулла шагнул мимо человека с глазами навыкат, и тот, кажется, а может, кто другой, сунул ему в руки черную книжку. Коран.
Не знал Саид, что ожидало его. Книга вороным крылом метнулась к его лицу, к губам. Он должен был целовать эту проклятую им еще с детства книгу. Эту лживую, грязную от чужих прикосновений книгу. Брезгливость охватила его, бешеная ненависть, стыд. Все внутри было готово к протесту, к тому, чтобы отшвырнуть черное крыло, пнуть его ногой.
Его подтолкнул Азиз. Книга сама коснулась рта, сухого от жара, и сама отпорхнула.
– Бисмилло.
На снегу он снова почувствовал уколы морозных крупинок, услышал пение метели. Заунывное, погребальное. Отпевали Селима. Ветер и снег отпевали.
Он снова спотыкался, проваливался сапогами в сугробы. Вытаскивал ноги с трудом, будто они налились свинцом. Но шел. Упрямо шел, знал: упасть нельзя…
Ему протянул руку президент. Помог сесть. Позже он слышал, что Мустафа Чокаев всегда был вежлив и предупредителен, подчеркивал свое воспитание.
Тепло. Тепло, как дома. На столике чай и крошечные булочки. Настоящие булочки. Главное, чай. Он уже забыл, как он выглядит, как пахнет. Мустафа протягивает ему стакан, не пиалу, стакан, но это неважно, черт возьми. Важно, что чай. И аромат чая. Не эрзац.
Тот, кто сидит рядом с президентом, мужчина средних лет, смуглый, с большими навыкат ферганскими глазами, прижимает руку к груди, показывая этим, что хозяин угощает от всего сердца. Сам Чокаев не догадался это сделать. Или европейский этикет не позволяет ему снижаться до восточных традиций.
Саид принял стакан. Ожег пальцы, но только улыбнулся – в руках был чай.
– Эффенди Исламбек, – повторил Мустафа. Впервые он услышал это слово, обращенное к нему: «Господин». И смешно и противно. Нелепо даже. Неужели они, сидящие здесь, не понимают, как это глупо. Расчет на самое низкое в человеке. По смущению, по глазам, что ли, Саида Мустафа догадался о его мыслях и поправился.
– Вам непривычно подобное обращение… но мы, тюрки, – он подчеркнул «мы», включая сюда и Саида, – высоко ценим человеческое достоинство… Вы скоро поймете это…
Мустафа сделал паузу. Задумался. Кажется, побрел куда-то далеко, к истокам, побывал там, вздохнул и вернулся неторопливо к Саиду.
– Я надеюсь на вашу верность великой идее, на ваше понимание целей, во имя которых идет борьба… Вы образованный человек… Вы мусульманин. Сын достойных людей Туркестана…
Саид кивал. Едва-едва.
– Вы добровольно сдались в плен? – спросил как бы между прочим человек с глазами навыкат.
– Да.
Этого было недостаточно. Требовались подробности. Помог Азиз.
– Первый сдался… Сам поднял руки… Я видел…
Ухватил борт шинели, откинул, показал зачем-то грудь Саида.
– Не ранен…
И поклонился, словно представлял публике известного артиста. Или продавал товар.
– Совсем не ранен…
Человек с глазами навыкат уточнил:
– В немцев стреляли? Сколько убили немцев?
Это, видимо, имело значение. Хотя сам по себе вопрос был явно демагогическим: кто в такой ситуации скажет, что убивал. Если идет на службу к немцам, то не станет их озлоблять.
Ответил опять-таки Азиз. Он выполнял роль и адвоката, и посредника, и торговца.
– Он первый раз пошел в бой. Не стрелял еще.
Саид опять склонил голову.
А человек с глазами навыкат многозначительно посмотрел на унтерштурмфюрера: дескать, вот какие люди туркестанцы, как они любят немцев! Офицер не отреагировал на проявление верности и симпатии. Хмуро уставился в лицо Саида – он сегодня только расстрелял одного такого друга Германии. Лежит во дворе лагеря и будет лежать для устрашения.
Унтерштурмфюрер сидел на табурете и гладил овчарку, морда ее покоилась на его коленях. Великолепная зверюга с умными, внимательными глазами. Они были полны любопытства, бродили от одного говорившего к другому. Собака, кажется, что-то понимала.
Жара мучила. В теплой комнате Саид задыхался. Он с тревогой думал о сердце. Если не выдержит, если сдаст вот тут, перед Мустафой. Или потеряет сознание. Чувствовал, как застилает свет какая-то тень, как расплываются лица. И только овчарка все время была четко видна и взгляды их встречались.
– Вы нездоровы? – спросил неожиданно Чокаев.
– Простудился, – пояснил Азиз. Он стоял сзади, за левым плечом, и поддерживал локтем Саида. Незримо поддерживал.
– Крепитесь… Такое время… – сочувственно произнес президент. – Аллах биз билан.
«С нами бог». – Чокаев говорил о боге. Верил или делал это для проформы, чтобы показать близость свою к идеям Магомета, к идеям ислама.
Из глубины комнаты выплывала белая чалма с черным пятнышком эмали на ткани. Черноту рассекал маленький серебряный полумесяц. Из-под чалмы темнели лохматые брови и искрились недобрые глаза. Больше ничего не увидел Саид.
Мулла! На польской земле, в немецком лагере – мулла. Это походило на галлюцинацию. Можно было бы рассмеяться, если бы не жар, не грань забытья. Он всему верил или старался верить, дабы не выдать своего состояния.
– Бисмилляги рахмани рахим… – пропел мулла.
Он вышел к Саиду. Страшный, не обликом страшный, а самим фактом существования. Мулла рядом с теми, кто напал на его родину, кто жег, убивал. Мулла одел немецкую форму. Все, кроме чалмы, было немецким – и китель, и ремень, и шаровары. Солдат вермахта. Лишь на рукаве нашивка, и на ней купол мечети и изречение из корана: «Аллах биз билан». Не арабскими буквами. Латинскими. Чтобы и немцы могли прочесть знакомую для них по смыслу фразу. Немцы выводили на своих кинжалах: «Гот мит унс» – «С нами Бог». И здесь – «С нами Бог». На знаменах басмачей, когда они влетали в кишлаки и бросали в костры людей, были вышиты эти же слова.
Ладони обежали лицо муллы от глаз до бороды – у него была небольшая черная борода, – веки прикрылись на мгновение, губы прошептали:
– Бисмилло…
И когда веки приоткрылись вновь, недобрые искорки метнулись в сторону Саида. Ничего возвышенного, ничего божественного – только злоба. Мулла шагнул мимо человека с глазами навыкат, и тот, кажется, а может, кто другой, сунул ему в руки черную книжку. Коран.
Не знал Саид, что ожидало его. Книга вороным крылом метнулась к его лицу, к губам. Он должен был целовать эту проклятую им еще с детства книгу. Эту лживую, грязную от чужих прикосновений книгу. Брезгливость охватила его, бешеная ненависть, стыд. Все внутри было готово к протесту, к тому, чтобы отшвырнуть черное крыло, пнуть его ногой.
Его подтолкнул Азиз. Книга сама коснулась рта, сухого от жара, и сама отпорхнула.
– Бисмилло.
На снегу он снова почувствовал уколы морозных крупинок, услышал пение метели. Заунывное, погребальное. Отпевали Селима. Ветер и снег отпевали.
Он снова спотыкался, проваливался сапогами в сугробы. Вытаскивал ноги с трудом, будто они налились свинцом. Но шел. Упрямо шел, знал: упасть нельзя…
10
Ему снились сны, бесконечные сны. А может, это были и не сны. Иногда он слышал голос Азиза. Совершенно четко слышал какие-то слова. Они не запоминались, но в то мгновение звучали ясно. Он видел тогда лицо Азиза над собой. Круглое лицо с усиками, глаза удивленные, встревоженные. Губы произносили громко: «Брат!» В ушах звенело от грома.
Все-таки это был сон. Сон без начала и конца. Азиз исчезал, снова возвращался, наклонялся и смотрел долго и удивленно.
Почему удивленно? Потому, что он не умирал. Наверное, потому.
Утром, когда обходили бараки, Азиз трогал его, прислушивался к дыханию, объявлял:
– Жив.
Это тоже удивляло. Не только Азиза. На холм вывозили по утрам двадцать-тридцать человек. Бараки редели, тиф и голод косили пленных. А он жил. Видел сны. Бредил. Метался в жару, затихал. Но жил.
Дважды за это время падал снег. Ночью метелило. Свистел ветер в щелях, буйствовал. А днем стояла безмятежная тишина. Голубел краешек неба, проглядывало солнце. Бледное зимнее солнце, невысокое, короткое. Оно уходило, не успев обогреть людей.
Селим все еще лежал под снегом. То ли не было команды его убрать, то ли мешала непогода. Холмик рос, терял очертания человеческого тела, стал походить на заснеженный бугорок. Но люди знали – это могила. Могила товарища, которая скоро обнажится, откроет его перед всеми. И с ужасом ждали теплого дня. Тропки не подбегали к бугру, кружили вдали пугливо, словно боялись нарушить чистоту и покой могилы. Однажды торопливый след проскочил к подножию, но тут же осекся – повернул назад. Остались вмятины, свидетели чьей-то забывчивости или чьего-то раскаяния.
Такой застал могилу и Саид, когда сознание вернулось к нему. Нет, не увидел, а узнал. Ему сказали товарищи. Это все, что они могли рассказать после долгой разлуки: ведь он уходил от них. Почти навсегда. Чудо сберегло его. Тиф в насмешку будто оставил в бараке несколько своих жертв, забыл вроде. Слишком обильна оказалась жатва, не уследишь за всеми.
Очнулся Саид и сразу понял – произошло что-то непоправимое.
– Я бредил? – спросил он первого, кто подошел к нему.
– Бредил, – ответил тот.
– Говорил?
– Много.
– Кто был рядом со мной?
– Разные были люди… Азиз был…
Он, кажется, побледнел еще больше. Губы стали пепельно-серыми. Снова пошли круги перед глазами, но теперь уже от слабости. Забытье на минуты, а может, на часы или дни.
– Брат.
Это – Азиз. Голос неповторимый. Только он может так произносить слова – без чувства. И надо отзываться на них. Не только надо, хочется отозваться, чтобы услышать еще слова от Азиза. Много слов. Все услышать.
– Азиз.
– Узнал, брат…
Саид открыл глаза – не настежь, чуть-чуть. Прежде надо было увидеть Азиза, угадать, каков он. Чем дышит. За эти месяцы, что они вместе, выработалось умение читать мысли круглолицего по улыбке, по взгляду, по особой манере поднимать левую бровь – она выдавала растерянность.
– Здравствуй…
Именно здравствуй, так пришлось начать эту встречу после долгой разлуки. Азизу бы ответить тем же, но он вдруг вскинул глаза к нему и прошептал:
– Бисмилло…
Он играл. Играл свою новую роль. Откровенно. Значит, что-то все-таки произошло. Иначе зачем такая набожность? Зачем это свидетельство близости к тем, кто приезжал в лагерь вместе с Чокаевым?
Улыбка, знакомая улыбка, и поднятая левая бровь! Смущен Азиз, а может, и растерян.
– Они уехали? – спросил Саид.
Нелепый вопрос. Неужели «они» могли находиться в лагере все это время? Уехали в ту же ночь. И это знает каждый, но Саид «отсутствовал», он может не знать. Поэтому Азиз объяснил:
– Да, брат.
И отвернулся. Не захотел встретиться взглядом с Саидом.
– А ты не уехал?
– Никто не уехал.
– Почему?
Снова вскинул глаза к небу Азиз, к той самой дыре в крыше, через которую сыпал снежок в день расстрела Селима, а сейчас струился голубой свет неба. Полуденного зимнего неба.
– Тебе это лучше известно.
Вернул глаза к лицу Саида, усмехнулся. Шакалья усмешка, если только шакалы способны на такое.
– Ты всегда спрашивал меня, – продолжал Азиз, – куда дели того, куда другого… О слепом спрашивал.
– О Селиме не спрашивал, – заметил как бы для уточнения Саид.
Скривил губы Азиз. Кажется, он весь скривился – и лицо, и голова, и плечи. Выругался:
– Собака…
Неизвестно, к кому это относилось. Наверное, к Саиду. Хотя нет. Вот он уже снова улыбнулся, снова поднял глаза вверх. Его прервали вопросом, но не сбили с мысли.
– Ты о многом спрашивал меня, Саиджан, теперь пришла моя очередь задавать вопросы.
– Не считаешь ли ты, что я побывал за это время в раю и получил совет от самого пророка, – пошутил лейтенант.
Азиз оживился. Без наигранности, без фальши! Огорчение, которое только что пробежало тенью по его лицу, исчезло. Он весь загорелся любопытством.
– Да, да… Ты беседовал с пророком.
Если бы лейтенант не знал Азиза, то наверняка счел бы его помешанным: за такой долгий срок могла стрястись беда с головой Рахманова. Не выдержала. Но Саид знал. Слишком хорошо знал своего не по собственной воле обретенного друга и потому только насторожился, ожидая козыря, который должен был выпасть в этой игре Азизу. Ожидать пришлось всего несколько секунд.
– Пророк поведал тебе много интересного, – приглушая голос, сказал круглолицый. Он был, как и прежде, круглолицым. Все осунулись, вытянулись, обнажили кости, он сберег себя, даже румянец не поблек. Многие пали в лагере, а Азиз стоял крепко на ногах. «Я такой человек, – шутил он, – что во вред кому, то мне на пользу. От баланды у меня улучшается пищеварение».
Не баландой держался Рахманов. С кухни ему перепадали отходы – картофель, свекла. Как благонадежный он ходил по поручениям в деревню – с немцами и один. Шарил в сараях и погребах. Эсэсовцы смотрели на эти «забавы» сквозь пальцы. Пленные поговаривали, что Азиз за такое доверие платит дань конвоирам и начальнику караула. Правда, комендант лагеря намекнул как-то предприимчивому снабженцу, что, если он попадется, взыскано будет со всех русских. Пленные объявили бойкот круглолицему: они не хотели принимать вину на себя, расплачиваться за его проступки, позориться перед крестьянами. Но Азиз успокоил их: «Крестьяне сами дают. Человек человеку помогает в беде. Да и как можно не помочь, когда в воротах стоит эсэсманн. На их месте я бы отдал не только лишний, но и последний кусок хлеба». Он еще острил, этот круглолицый.
– Счастливые люди, которые удостаиваются внимания пророка, – Азиз даже вздохнул завистливо. – Как тебе удалось заслужить такое внимание?
Удочка брошена, теперь начнет тянуть неторопливо, осторожно. «Клюнул я не сейчас, – подумал Саид. – Клюнул в бреду. Но что именно он услышал, почему заинтересовался? Как узнать? Просто его не раскроешь. А надо раскрыть, иначе каждый последующий шаг окажется роковым. Главное, заставить Азиза обронить хотя бы самую ничтожную крупинку, тонюсенькую ниточку. Уцепиться за нее».
– Бог милостив, – в тон ответил Саид. Началась переброска мяча – из рук в руки.
– Милостив, но и прозорлив, – вернул мяч Саиду Азиз. – Он видит достойного.
– Мы ли не достойны в своих страданиях.
Круглолицый принял мяч и тотчас отбросил.
– Достойны, но не все. Есть достойные из достойных.
Все то же, все на том же самом месте. Ни один не хотел ступить в сторону, на тропу, которая повела бы к цели.
«Значит, он мало знает. Во всяком случае, испытывает меня. По его мнению, тревога, вызванная одним лишь намеком на существование тайны, вызовет растерянность. Начну перебирать сокровенное и проболтаюсь. Пока лучше прекратить поединок. Пусть Азиз начнет снова, сделает другой заход, более удобный для меня».
Саид закрыл глаза, устало вздохнул. Пошевелил губами:
– Круги… круги какие-то…
Азиз посмотрел пытливо на друга. Не встал сразу, выжидал: может, вернутся силы, заговорит снова. Нет, будто засыпает или впадает в забытье.
Мерно, притаенно, как ослабевший в недуге человек, дышал Саид. Синеватые веки лежали тяжело, мертво. Такой не бредит. Перегорел, остыл, ни теплинки внутри.
Ждать нечего. Встал Азиз и ушел.
Он не смог совсем уйти. Он вернулся с баландой и хлебом. Стал кормить Саида. Сколько раз повторялась подобная церемония в течение нескольких месяцев плена. И Саид знал, и Азиз знал – это кормежка смертника. Так было со всеми, кого избирал жертвой круглолицый. Двоих, а может, и десятерых, он «откормил». Последним был Селим. Трижды брался за лейтенанта. И трижды переносил срок расплаты. Откладывал.
Саид принимал из рук Азиза пайки хлеба, запеченную свеклу, горячую и сладкую. Вареные картофелины, кофе, пахнувшее жженой брюквой. Принимал и глядел ему в глаза – скоро ли расплата. Ответа не было. Была добрая братская улыбка. Сейчас он кормил за тайну, покупал ее. И, видимо, дорого стоила эта тайна. Азиз старался изо всех сил.
Саид молчал. Вернее, говорил. Говорили оба. О многом и часто, но обходили главное. Саид бродил в потемках. Осторожно бродил, боясь оступиться.
Наедине с собой он был откровенен, перебирал все, что могло попасть в руки Рахманова. Многое составляло ценность для Азиза. Но что именно?
Первым не выдержал круглолицый. Уже когда Саид стал подниматься, сидел, облокотясь на дощатую стену, Азиз уронил крупинку:
– Ты друг… а может, брат Чокаева?
Неожиданная крупинка. Необъяснимая. Сердце заныло.
– Теперь мы братья…
– Нет. Не теперь… Раньше…
– Может быть, и раньше… Ты тоже побратался с Чокаевым еще дома… Потому и поднял руки…
– Врешь! Ты первый…
– Возможно, я… на секунду раньше…
– Э-э… Я ничего не знал о нем, – решительно отмахнулся круглолицый… – А ты… Ты…
– Что я?..
Азиз замер, остановились слова. В пути. Сам остановил их. Решал что-то. Потом выпалил – была не была.
– Нажант, Сюр ла Мер, 7.
Ах, вот оно что. Азиз знает адрес Мустафы. От него. Саида, узнал. Проговорился, значит. Что же еще знает?
– В каком кишлаке эта улица? – с грубой издевкой спросил Саид.
– В Париже…
– А ты не ошибся?
– Ха! За кого ты меня считаешь… – Без тени смущения, нисколько не таясь, Азиз забрался под шинель, повозился там и извлек огрызок бумаги. Газетной. На этом огрызке было выведено что-то чернильным карандашом. – Сюр ла Мер, семь, – прочел круглолицый и улыбнулся от удовольствия. Добавил по-тюркски: – Ет-тинчи. Ну как, брат?..
– Хорошо.
Саид тоже улыбнулся. И тоже с удовольствием.
– Только напрасно трудился. По этому адресу мы к нему не попадем.
Вскинул левую бровь Азиз. Наклонил голову – он был несколько озадачен таким оборотом дела.
– Э-э, брат, не морочь голову. Она и так у меня лопается от забот…
– Не увеличивай их. Мустафа живет сейчас в Берлине… Я опоздал в гости к своему дядюшке ровно на полтора года…
– А ты шел в Париж?..
– Теперь это уже не имеет значения…
– Нет, нет… А все остальное?
– Что…
– Э-э. Ты хитрый… Ты очень хитрый, брат…
«Что же все-таки я сказал ему? Какая тайна запечатлена на этом лоскутке бумаги? Немного написано. Если все о Чокаеве, то опасность не так уже велика, хотя осведомленность пленного о главе Туркестанского комитета сама по себе подозрительна. Дьявол этот Азиз, он чует тайну. Надо отвести его от нее».
Все-таки это был сон. Сон без начала и конца. Азиз исчезал, снова возвращался, наклонялся и смотрел долго и удивленно.
Почему удивленно? Потому, что он не умирал. Наверное, потому.
Утром, когда обходили бараки, Азиз трогал его, прислушивался к дыханию, объявлял:
– Жив.
Это тоже удивляло. Не только Азиза. На холм вывозили по утрам двадцать-тридцать человек. Бараки редели, тиф и голод косили пленных. А он жил. Видел сны. Бредил. Метался в жару, затихал. Но жил.
Дважды за это время падал снег. Ночью метелило. Свистел ветер в щелях, буйствовал. А днем стояла безмятежная тишина. Голубел краешек неба, проглядывало солнце. Бледное зимнее солнце, невысокое, короткое. Оно уходило, не успев обогреть людей.
Селим все еще лежал под снегом. То ли не было команды его убрать, то ли мешала непогода. Холмик рос, терял очертания человеческого тела, стал походить на заснеженный бугорок. Но люди знали – это могила. Могила товарища, которая скоро обнажится, откроет его перед всеми. И с ужасом ждали теплого дня. Тропки не подбегали к бугру, кружили вдали пугливо, словно боялись нарушить чистоту и покой могилы. Однажды торопливый след проскочил к подножию, но тут же осекся – повернул назад. Остались вмятины, свидетели чьей-то забывчивости или чьего-то раскаяния.
Такой застал могилу и Саид, когда сознание вернулось к нему. Нет, не увидел, а узнал. Ему сказали товарищи. Это все, что они могли рассказать после долгой разлуки: ведь он уходил от них. Почти навсегда. Чудо сберегло его. Тиф в насмешку будто оставил в бараке несколько своих жертв, забыл вроде. Слишком обильна оказалась жатва, не уследишь за всеми.
Очнулся Саид и сразу понял – произошло что-то непоправимое.
– Я бредил? – спросил он первого, кто подошел к нему.
– Бредил, – ответил тот.
– Говорил?
– Много.
– Кто был рядом со мной?
– Разные были люди… Азиз был…
Он, кажется, побледнел еще больше. Губы стали пепельно-серыми. Снова пошли круги перед глазами, но теперь уже от слабости. Забытье на минуты, а может, на часы или дни.
– Брат.
Это – Азиз. Голос неповторимый. Только он может так произносить слова – без чувства. И надо отзываться на них. Не только надо, хочется отозваться, чтобы услышать еще слова от Азиза. Много слов. Все услышать.
– Азиз.
– Узнал, брат…
Саид открыл глаза – не настежь, чуть-чуть. Прежде надо было увидеть Азиза, угадать, каков он. Чем дышит. За эти месяцы, что они вместе, выработалось умение читать мысли круглолицего по улыбке, по взгляду, по особой манере поднимать левую бровь – она выдавала растерянность.
– Здравствуй…
Именно здравствуй, так пришлось начать эту встречу после долгой разлуки. Азизу бы ответить тем же, но он вдруг вскинул глаза к нему и прошептал:
– Бисмилло…
Он играл. Играл свою новую роль. Откровенно. Значит, что-то все-таки произошло. Иначе зачем такая набожность? Зачем это свидетельство близости к тем, кто приезжал в лагерь вместе с Чокаевым?
Улыбка, знакомая улыбка, и поднятая левая бровь! Смущен Азиз, а может, и растерян.
– Они уехали? – спросил Саид.
Нелепый вопрос. Неужели «они» могли находиться в лагере все это время? Уехали в ту же ночь. И это знает каждый, но Саид «отсутствовал», он может не знать. Поэтому Азиз объяснил:
– Да, брат.
И отвернулся. Не захотел встретиться взглядом с Саидом.
– А ты не уехал?
– Никто не уехал.
– Почему?
Снова вскинул глаза к небу Азиз, к той самой дыре в крыше, через которую сыпал снежок в день расстрела Селима, а сейчас струился голубой свет неба. Полуденного зимнего неба.
– Тебе это лучше известно.
Вернул глаза к лицу Саида, усмехнулся. Шакалья усмешка, если только шакалы способны на такое.
– Ты всегда спрашивал меня, – продолжал Азиз, – куда дели того, куда другого… О слепом спрашивал.
– О Селиме не спрашивал, – заметил как бы для уточнения Саид.
Скривил губы Азиз. Кажется, он весь скривился – и лицо, и голова, и плечи. Выругался:
– Собака…
Неизвестно, к кому это относилось. Наверное, к Саиду. Хотя нет. Вот он уже снова улыбнулся, снова поднял глаза вверх. Его прервали вопросом, но не сбили с мысли.
– Ты о многом спрашивал меня, Саиджан, теперь пришла моя очередь задавать вопросы.
– Не считаешь ли ты, что я побывал за это время в раю и получил совет от самого пророка, – пошутил лейтенант.
Азиз оживился. Без наигранности, без фальши! Огорчение, которое только что пробежало тенью по его лицу, исчезло. Он весь загорелся любопытством.
– Да, да… Ты беседовал с пророком.
Если бы лейтенант не знал Азиза, то наверняка счел бы его помешанным: за такой долгий срок могла стрястись беда с головой Рахманова. Не выдержала. Но Саид знал. Слишком хорошо знал своего не по собственной воле обретенного друга и потому только насторожился, ожидая козыря, который должен был выпасть в этой игре Азизу. Ожидать пришлось всего несколько секунд.
– Пророк поведал тебе много интересного, – приглушая голос, сказал круглолицый. Он был, как и прежде, круглолицым. Все осунулись, вытянулись, обнажили кости, он сберег себя, даже румянец не поблек. Многие пали в лагере, а Азиз стоял крепко на ногах. «Я такой человек, – шутил он, – что во вред кому, то мне на пользу. От баланды у меня улучшается пищеварение».
Не баландой держался Рахманов. С кухни ему перепадали отходы – картофель, свекла. Как благонадежный он ходил по поручениям в деревню – с немцами и один. Шарил в сараях и погребах. Эсэсовцы смотрели на эти «забавы» сквозь пальцы. Пленные поговаривали, что Азиз за такое доверие платит дань конвоирам и начальнику караула. Правда, комендант лагеря намекнул как-то предприимчивому снабженцу, что, если он попадется, взыскано будет со всех русских. Пленные объявили бойкот круглолицему: они не хотели принимать вину на себя, расплачиваться за его проступки, позориться перед крестьянами. Но Азиз успокоил их: «Крестьяне сами дают. Человек человеку помогает в беде. Да и как можно не помочь, когда в воротах стоит эсэсманн. На их месте я бы отдал не только лишний, но и последний кусок хлеба». Он еще острил, этот круглолицый.
– Счастливые люди, которые удостаиваются внимания пророка, – Азиз даже вздохнул завистливо. – Как тебе удалось заслужить такое внимание?
Удочка брошена, теперь начнет тянуть неторопливо, осторожно. «Клюнул я не сейчас, – подумал Саид. – Клюнул в бреду. Но что именно он услышал, почему заинтересовался? Как узнать? Просто его не раскроешь. А надо раскрыть, иначе каждый последующий шаг окажется роковым. Главное, заставить Азиза обронить хотя бы самую ничтожную крупинку, тонюсенькую ниточку. Уцепиться за нее».
– Бог милостив, – в тон ответил Саид. Началась переброска мяча – из рук в руки.
– Милостив, но и прозорлив, – вернул мяч Саиду Азиз. – Он видит достойного.
– Мы ли не достойны в своих страданиях.
Круглолицый принял мяч и тотчас отбросил.
– Достойны, но не все. Есть достойные из достойных.
Все то же, все на том же самом месте. Ни один не хотел ступить в сторону, на тропу, которая повела бы к цели.
«Значит, он мало знает. Во всяком случае, испытывает меня. По его мнению, тревога, вызванная одним лишь намеком на существование тайны, вызовет растерянность. Начну перебирать сокровенное и проболтаюсь. Пока лучше прекратить поединок. Пусть Азиз начнет снова, сделает другой заход, более удобный для меня».
Саид закрыл глаза, устало вздохнул. Пошевелил губами:
– Круги… круги какие-то…
Азиз посмотрел пытливо на друга. Не встал сразу, выжидал: может, вернутся силы, заговорит снова. Нет, будто засыпает или впадает в забытье.
Мерно, притаенно, как ослабевший в недуге человек, дышал Саид. Синеватые веки лежали тяжело, мертво. Такой не бредит. Перегорел, остыл, ни теплинки внутри.
Ждать нечего. Встал Азиз и ушел.
Он не смог совсем уйти. Он вернулся с баландой и хлебом. Стал кормить Саида. Сколько раз повторялась подобная церемония в течение нескольких месяцев плена. И Саид знал, и Азиз знал – это кормежка смертника. Так было со всеми, кого избирал жертвой круглолицый. Двоих, а может, и десятерых, он «откормил». Последним был Селим. Трижды брался за лейтенанта. И трижды переносил срок расплаты. Откладывал.
Саид принимал из рук Азиза пайки хлеба, запеченную свеклу, горячую и сладкую. Вареные картофелины, кофе, пахнувшее жженой брюквой. Принимал и глядел ему в глаза – скоро ли расплата. Ответа не было. Была добрая братская улыбка. Сейчас он кормил за тайну, покупал ее. И, видимо, дорого стоила эта тайна. Азиз старался изо всех сил.
Саид молчал. Вернее, говорил. Говорили оба. О многом и часто, но обходили главное. Саид бродил в потемках. Осторожно бродил, боясь оступиться.
Наедине с собой он был откровенен, перебирал все, что могло попасть в руки Рахманова. Многое составляло ценность для Азиза. Но что именно?
Первым не выдержал круглолицый. Уже когда Саид стал подниматься, сидел, облокотясь на дощатую стену, Азиз уронил крупинку:
– Ты друг… а может, брат Чокаева?
Неожиданная крупинка. Необъяснимая. Сердце заныло.
– Теперь мы братья…
– Нет. Не теперь… Раньше…
– Может быть, и раньше… Ты тоже побратался с Чокаевым еще дома… Потому и поднял руки…
– Врешь! Ты первый…
– Возможно, я… на секунду раньше…
– Э-э… Я ничего не знал о нем, – решительно отмахнулся круглолицый… – А ты… Ты…
– Что я?..
Азиз замер, остановились слова. В пути. Сам остановил их. Решал что-то. Потом выпалил – была не была.
– Нажант, Сюр ла Мер, 7.
Ах, вот оно что. Азиз знает адрес Мустафы. От него. Саида, узнал. Проговорился, значит. Что же еще знает?
– В каком кишлаке эта улица? – с грубой издевкой спросил Саид.
– В Париже…
– А ты не ошибся?
– Ха! За кого ты меня считаешь… – Без тени смущения, нисколько не таясь, Азиз забрался под шинель, повозился там и извлек огрызок бумаги. Газетной. На этом огрызке было выведено что-то чернильным карандашом. – Сюр ла Мер, семь, – прочел круглолицый и улыбнулся от удовольствия. Добавил по-тюркски: – Ет-тинчи. Ну как, брат?..
– Хорошо.
Саид тоже улыбнулся. И тоже с удовольствием.
– Только напрасно трудился. По этому адресу мы к нему не попадем.
Вскинул левую бровь Азиз. Наклонил голову – он был несколько озадачен таким оборотом дела.
– Э-э, брат, не морочь голову. Она и так у меня лопается от забот…
– Не увеличивай их. Мустафа живет сейчас в Берлине… Я опоздал в гости к своему дядюшке ровно на полтора года…
– А ты шел в Париж?..
– Теперь это уже не имеет значения…
– Нет, нет… А все остальное?
– Что…
– Э-э. Ты хитрый… Ты очень хитрый, брат…
«Что же все-таки я сказал ему? Какая тайна запечатлена на этом лоскутке бумаги? Немного написано. Если все о Чокаеве, то опасность не так уже велика, хотя осведомленность пленного о главе Туркестанского комитета сама по себе подозрительна. Дьявол этот Азиз, он чует тайну. Надо отвести его от нее».