Саид прибег к старой уловке: опустил веки, вздохнул тяжело. Затих. Но провести круглолицего было не так-то легко.
   – Ты хочешь, чтобы я ушел… Нет, я не уйду…
   Он посидел около лейтенанта. Молча. Голова, которую он оберегал от забот, опять трудилась, и Азиз стал тереть легонько виски. Вдруг поднялся:
   – Я уйду… Уйду! Но ты сам будешь искать Азиза… Будешь искать…
 
   Пришлось искать. Он вышел из барака, как только окреп. Как только ноги смогли нести его тело, не подгибаясь. Ветер хозяйничал, и в бараке к нему привыкли, но за дверью он все же захватил Саида. Качнулся, ухватился рукой за косяк. Снова поплыли перед глазами зеленые круги. Тошнота подкатилась к горлу. Но устоял. Не упал на мокрый снег.
   Снег таял. Второй день.
   Холмик посреди двора уменьшался. Снова стал похож на саван. Снова угадывалась рука Селима, простертая на земле. Белая, одетая в холодную вату.
   Люди не то грелись на солнышке, не то смотрели на холм. Ждали будто. А когда вдруг осела белая пелена и глянуло плечо Селима, все ушли в бараки. Ушел и Саид.
   Лег. Уткнулся лицом в мятую, пахнущую прелью солому. Задохнулся в ней. Задохнулся – тоской и болью.
   И вот тут он решил:
   «Ничто не берет Иуду – ни голод, ни тиф, ни случайная пуля немца, что стоит с автоматом на вышке и иногда для порядка щелкает по забору – отгоняет пленных от запретной зоны. Ничего. И он все-таки умрет. Расплатится за все. За Селима».
   Именно за Селима. Теперь понял Саид, почему расстрелянный лежит на дворе. Напоминает людям о мщении. Небо взывает к мести.
   И за себя. Нет, за тайну, что в нем, в Саиде. За нее. Во имя ее.
   Он сам вынес приговор Азизу. Прошептал его. А может, лишь мыслью повторил.
 
   Людей гнали хоронить мертвых. На высотину, в лесок, что за лагерем. Рыть могилы. Саид встал. Пошел. Его задержал старший по блоку:
   – Слаб. Не сможешь.
   – Смогу.
   – Зачем тебе это?
   – Я хочу есть. Могильщиков кормят в первую очередь.
   Он шел за Азизом. Круглолицый водил наряд к могилам: ему доверили немцы. Комендант доверил. Всего лишь два конвоира сопровождали могильщиков. Тридцать человек и два эсэсманна. Азиз не в счет. Он ответственный. И за живых, и за мертвых.
   Лопат было десять. Их несли впереди. На троих одна. Она должна работать без перерыва, люди могут меняться. Не потому, что им положен отдых. Просто у них нет сил.
   Когда завизжали ворота, распахиваясь, он улыбнулся, когда взвизгнули сзади, вздрогнул. Воля, мнимая, но воля. Конвоиры – только символ. Вокруг земля раздольная. Насколько хватает глаз – холмы и лес, лес и холмы. Там нет колючей проволоки, нет автоматов – там свобода.
   Шагали медленно. Волочили ноги. Далеко впереди – Азиз. Он указывал путь. Знал здесь каждый кустик, каждый холмик. А их набралось немало, этих холмиков. В мороз мертвых бросили в одну яму. Ее не зарывали. Сегодня надо было сбросить оттаявшую землю, иначе трупы начнут разлагаться. Появится еще один большой холм. А рядом – новая могила. Рыть ее будет Азиз. Для Селима. Он еще лежит во дворе.
   Первый десяток приступил к работе.
   Саид тоже взял лопату, но не смог бросить землю. Увидел внизу – да что там внизу! – у самого края ямы трупы. Занесенные снегом. И не занесенные – снег не шел последние дни. Голые! Кто-то раздевал мертвых. Может быть, перед погребением. Или уже в яме сдирали гимнастерки и шаровары.
   Саид передал лопату товарищу.
   – Я во вторую очередь.
   И опять не мог бросить землю, муторно делалось – мертвые, кажется, пытаются выползти, просят помощи, а на них летят комья полумерзлой земли. Тяжелые комья.
   – Я буду рыть.
   Это труднее. Ему охотно предоставляют такую возможность.
   Азиз ведет пленных за кустарник, к сосне. Высокая, голая, чуть склоненная на восток: ветры гнут ее и весной, и зимой, и летом. Согнули. Звенит хвоя в вышине. Странно звенит, будто зовет куда-то.
   – Нашел все-таки, – кривит губы в усмешке Азиз. Они двое стоят в сторонке, у сосны. Вроде выбирают место.
   – Мне нужно поговорить с тобой, – устало дышит Саид. Трудно взбираться на высотину. Трудно идти по сухому рыхлому песку, когда сапоги увязают и их надо вытягивать. Все время вытягивать.
   – Нашел, – Азиз торжествует и не может этого скрыть. Лыбится. На его круглой роже играет улыбка.
   – Поговорим один на один…
   – Бери лопату, идем.
   Опять приходится возвращаться к могиле, выпрашивать заступ, это не так уж трудно сделать, каждый рад избавиться от тяжелой работы. С лопатой на плече он поднимается к Азизу.
   Человек восемь сидят. Прямо на земле. Круглолицый оглядывает всех:
   – Отдыхайте пока. Мы поищем чистый песок.
   Чистый песок – значит, легко войдет лопата. Меньше сил отдадут могиле люди. Все кивают: хорошо.
   Азиз, как всегда, впереди. Саид сзади. Руки сжимают черенок. Теплый от солнца черенок. Даже горячий. Ладонь потеет. Не от тепла. Нет. От волнения. Да и черенок не так уж горяч. Почудилось. В голове чуть кружится. Это тоже от волнения. Внутри озноб.
   Все-таки свершится. Он готов. Только бы хватило сил, не ослабли бы руки, не выронили бы лопату. Единственное оружие.
   Азиз переваливает через гребень, спускается вниз, за предел чужого взгляда. Шагов через десять останавливается.
   «Уже сейчас! Какие-нибудь несколько минут – и все!» – думает со страхом Саид. Со страхом, потому что убивать трудно. Мерзкое чувство жалости полонит душу, жалости к Азизу. Надо подавить жалость, видеть только врага и предателя. Вообще лучше не смотреть – понимать и действовать. «Именем Союза Советских Социалистических… – повторяет про себя Саид. – Именем народа…»
   – Здесь? – Азиз поворачивает голову, смотрит как-то странно на лейтенанта.
   – Дальше… Дальше… – требует Саид.
   Снова круглолицый опускается по склону. Осторожно ставит сапоги. Нога вдруг соскальзывает, и он едва не падает. Руки беспорядочно мечутся над головой.
   Время!
   Мысленно Саид уже поднял заступ, размахнулся что есть силы.
   Время!
   Не шелохнулся, по-прежнему тяжелеет плечо. Не оторвешь.
   А, черт!
   Тишина. Пустынная даль. Все как на ладони. До того кустарника еще можно добежать, ноги донесут. А дальше. Дальше Саид рухнет на землю. Поползет. Успеет ли уползти? Немцы сразу заметят беглеца. Одна очередь из автомата. Всего одна. И конец.
   – Говори!
   Азиз опять стоит. Опять смотрит как-то странно на лейтенанта. Левая бровь медленно тянется вверх. Тянется, вздрагивая.
   Заступ на плече – никаких подозрений. Но он о чем-то догадывается. Впивается глазами в черенок, следит за пальцами Саида: они побелели от напряжения.
   – Ну, говори.
   О чем говорить? Саид не приготовил ни одного слова. Да он и не сможет произнести. Не получатся слова. Зубы разжать нельзя – застучат.
   Кивком головы показал на песок: сядем!
   – Нет, ты говори.
   Трусливый шакал. Почуял опасность, глаза забегали в страхе.
   «Так его не возьмешь, – лихорадочно решает Саид, – не дотянешься». Снимает черенок с плеча. Опускает лопату на землю. Вгоняет железо в песок. Сапогами жмет. Теперь, когда появилась отсрочка, волнение спадает. Губы слушаются!
   – Здесь похороним Селима…
   – Что ты хотел сказать мне? – бледнеет Азиз. Он жует кончик уса. Жует с остервенением.
   – Здесь ему будет хорошо.
   Азиз почти кричит:
   – Что ты хотел сказать?!
   «Шакал! Сейчас узнаешь, что я хотел сказать. Как легко сразу стало. Пришла злоба. Ненависть. Именно таким: испуганным, трусливо ничтожным должен умереть предатель. Ничего человеческого в глазах. Шакал!»
   Повернулся, хочет уйти Азиз – понял, кажется, все.
   «Именем народа…»
   Кто дал право? – вспыхивает мысль. Право – совесть моя. Право – война. Чей приговор? Родины.
   Она спросит. Ответа с меня спросит. Но еще спросит о другом. Зачем я здесь? Куда шел? И дошел ли?
   Мне помешал Азиз.
   Нет, не то.
   Его надо убрать с дороги.
   А сам ты пойдешь дальше? Сумеешь пойти?
   Нет! Через час, а может, и раньше, тебя поймают эсэсовцы и расстреляют. Не дашься? Прикончат пулей, пущенной вслед. Собаками затравят.
   Не страшно.
   Но дальше ты все-таки не пойдешь. Тебя просто не будет. Ничего не будет. Ждать твоих шагов незачем. «Двадцать шестой» выбывает из строя. Вычеркивается. Бой продолжается, но без него. «Пропал без вести…»
   Операция «Феникс» прекращается.
   Азиз уходит. Поднимается на гребень, с трудом поднимается и мгновенно задерживается там. Бросает вниз Саиду:
   – Хоронить будешь сам…
   Смотрит удивленно на лейтенанта. Удивленно, но уже без страха. Перешагивает через сломленный ветром кустик. Исчезает.
   Остается песок. Небо. Белесое небо и несколько сизо-белых облаков.
 
   Он должен был хоронить Селима завтра утром, а сегодня все решилось. Неожиданно.
   Саид лежал на соломе, прикрытый шинелью. Усталый, опустошенный. Несколько часов назад он пережил все. И ничего не совершил. Только отдал силы.
   Банка с баландой стояла рядом. Остыла давно. Пусть. Есть не хотелось. Ничего не хотелось. Тоска. Отчаяние.
   Кто-то вошел в барак. Саид даже не оглянулся. Наплевать. Но стало тихо почему-то. Необычно тихо. Пленные примолкали лишь при появлении немцев.
   В чем дело? Он повернул голову к двери. Всего десяток шагов отделял его от входного проема. Там стоял сам комендант лагеря оберштурмфюрер Штром. Коренастый, подтянутый, с бледным синеватым лицом и узкими, полузакрытыми водянистыми веками, глазами.
   Мелькнула мысль: «За мной!»
   Саид поднялся. На немеющих от слабости локтях приподнялся и застыл.
   «Я оставил Азиза живым. Он меня убивает. Легко. Без усилий каких-либо. Руками Штрома».
   – Тем, фамилии которых будут оглашены, – встать и выйти во двор, – громко и холодно объявил переводчик. Встать и выйти в одежде.
   «Фамилии которых… – повторил про себя Саид. – Что это значит?»
   Штром начал читать. Еще громче, чем переводчик. – Каждое слово отдавалось в большом высоком бараке.
   – Ниязмет Каримов.
   – Балтабай Джергенов.
   – Усен Караташ.
   – Азиз Рахман…
   Вот оно что! Сердце забилось часто. Наконец-то. Он забыл о списке. О позоре, который связывает с этим листком бумаги. Листком бумаги в руках Штрома. Комендант оглашал имена изменников. Называл тех, кого потом проклянут народ, Родина. Кого уже прокляли лежащие рядом товарищи. Молча проклинали. И запоминали имена.
   Он ждал своего имени. Натягивал шинель, торопился. Никак не мог попасть в рукав.
   На него смотрели пленные и хмурились. Недобро горели глаза их.
   Не прозвучало его имя. Застыл Саид: не ослышался ли. Уже не радостно, а тревогой зачастило сердце.
   – Повторите!
   Переводчик повернулся к Штрому.
   – Видерхолен зи битте нох айнмаль.
   Комендант так же громко еще раз перечислил фамилии. Каждую подчеркнул нажимом на согласные и долгой паузой.
   Уже пошли вызванные. К двери пошли. Первый – Азиз. Спокойно, с важностью даже. Остальные почти бежали, не оглядываясь. Боялись встретиться глазами с товарищами, какой будет эта последняя встреча. Не дружеская.
   Как медленно читает Штром! Как тянет слова переводчик.
   Где-то внутри у Саида рождается холодок отчаяния. Растет. Захлестывает. Еще немного, и его парализует мысль: «Усилия напрасны. Кончено». И тут неожиданно сработало внимание. Назвали шесть фамилий. Вышли пятеро. Шестого нет.
   Он оглядывает барак. Никто не поднимается. Напряженная, придавленная тишина. Ожидание. Шестого все-таки нет. И вдруг Саида пронизывает мысль, шестой он. Ведь его фамилия Исламбек. А ждал другую, настоящую. Едва не выдал себя.
   Комендант спрятал список. Застегивает шинель. Сейчас пальцы вгонят пуговицу в петлю. И Штром выйдет. Формальности в бараке окончены, он может считать себя свободным. Пять пленных переступили порог. Задержался шестой. Возится? Ну да. Никак не может надеть шинель. А еще солдат. Кажется, даже офицер.
   – Шнель!
   Саид уже бежит по проходу. Топает сапогами.
   – Ай… яй… яй!
   Штром качает головой. Он не любит, когда нарушают дисциплину.

Часть II. Призраки Ноенбургерштрассе

1

   Среди многочисленных событий берлинского дня оказалось и это, выраженное очень лаконичным сообщением. Те, кому положено было узнать о нем, удивленно поднимали брови или хмурились. Некоторые торопливо поднимали трубку. Звонили. Требовали уточнений. Кое-кто стучал по столу. Возмущался. Находились и скептики. Они улыбались. Хотя в те дни в Берлине улыбка, тем более скептическая, не была в моде. Восторженные овации, радость, неистовство. Но ирония, извините! Она обращала на себя внимание. Настораживала.
   Отношение к известию было самое различное. Но никто не осмелился «прикоснуться» к нему. Исправить. Нарушить истину. Тем более изменить оттенок, от которого зависело многое, если не все. Пожалуй, все. Это сделал барон фон Менке.
   Когда на стол ему положили донесение Главного управления СС, он протянул руку к карандашу и зачеркнул слово. Одно лишь слово: «убит». Надписал сверху: «скончался».
   Ничтожная поправка. Но она избавила барона от звонков сверху, от объяснений, причем не всегда убедительных. Главное, пресекала толки, очень неприятные в такой момент и, безусловно, уже возникшие: в его ведомстве не все благополучно. Далеко не все, если насильственно убирают лицо, благосклонно принятое рейхсканцлером как кандидатура для выполнения исторической роли. В сфере немецкой политики, разумеется. Убивают. Где? В Берлине. Пусть умрет сам, мало ли всяких случайностей, болезней. К тому же намек на покушение рушит здание единства, о котором так убежденно, так красноречиво говорил министр пропаганды. Да и канитель с расследованием – намеки, подозрения. Тень на друзей, собранных и действующих в особняке на Ноенбургерштрассе. Нет, нет. Только естественная смерть. И барон еще раз зачеркнул слово «убит». Затер его.
   Можно было пустить донесение по инстанции. Или лично доложить шефу. Но тут на Менке нашло сомнение. Две совершенно различные редакции не имеют права на существование. СС не подчинен барону. Из управления другой путь к центру. И, пожалуй, более короткий. Гиммлер узнает об убийстве раньше, чем Менке успеет подготовить шефа.
   Как и многие другие, получившие сообщения сегодня, барон снял трубку и попросил соединить его с гауптманном Ольшером.
   – Господин капитан…
   – Я слушаю.
   Этот молодой эсэсовец, преуспевающий по службе, добравшийся в свои тридцать пять лет до начальника отдела главного управления, не вызывал симпатий у барона. Прежде всего потому, что выскочка. Кажется, в прошлом какой-то дантист или того меньше, малообразованное существо, но удивительно настойчивое и энергичное, прямолинейно решающее задачи, которые ему предлагают сверху. Впрочем, зубодер не без собственной мысли. Он что-то думает. Торопливость, с которой он бросил донесение по всем каналам, свидетельствует не только о дисциплинированности руководителя «Тюркостштелле», но и его личных планах.
   – Господин капитан, мне бы хотелось уточнить один момент.
   – К вашим услугам, барон.
   – Не находите ли вы редакцию донесения слишком категоричной, определенной?
   – Вы имеете в виду убийство главы эмигрантского правительства Туркестана Мустафы Чокаева?
   – Смерть его, – поправил Менке.
   – Смерть в результате умышленного отравления.
   – Это ваше мнение, капитан?
   – Нет. Заключение врачей и показания свидетелей…
   – И все-таки, это ваш вывод?
   В трубке прозвучала нотка раздражения. Гауптштурмфюрер ответил сухо и холодно:
   – Так донесло гестапо.
   Гестапо! Дело хуже. Значит, есть еще один канал. Политическая полиция сообщит помимо Ольшера Гиммлеру.
   Молчание капитан расценил как поражение барона, о чем втайне мечтал и чему радовался.
   – По-моему, вас не должно огорчать это событие, – подсунул уголек своему собеседнику Ольшер. – Я не имею в виду политические соображения.
   – Господин капитан, для нас с вами, да и для всех немцев, сейчас важны только политические соображения, – тактично осадил Ольшера барон. – И в силу этого сообщение должно получить другую редакцию.
   – Когда донесение поступит к господину Геббельсу, если оно вообще поступит к нему, – съязвил капитан, – на свет родится другая редакция. А может быть, и никакой редакции. События на фронте настолько грандиозны, что газеты просто не найдут место для некролога по поводу исчезновения нашего общего друга, – капитан снова съязвил. – Пока же существует не пропагандистское сообщение, а фотография факта. Не только управлению СС, но и министерству восточных областей надо знать истину.
   – Странно, – процедил Менке.
   – Что странно, барон?
   – Странно, что вы все это говорите мне…
   – Я почувствовал в вашем вопросе сомнение и даже недоверие, – подчеркнул Ольшер.
   – Вы не ошиблись, господин капитан.
   – Иначе говоря, остминистерство настаивает на вскрытии трупа…
   – Нет… нет… – торопливо бросил барон. – Благодарю вас за информацию.
   Трубка легла на аппарат. В кабинете Менке. Капитан продолжал держать ее у лица, будто ждал еще каких-то слов. Или раздумывал. Ему хотелось многое сказать барону. Именно теперь, когда на маленьком сообщении столкнулись их взгляды. Вернее, их планы. На завтрашний день.
 
   Он все-таки положил трубку. Но сейчас же снова поднял, набрал номер.
   – Фрау Людерзен?
   – Слушаю вас, господин капитан.
   – Вы так легко узнаете мой голос?
   – Это моя обязанность, господин капитан.
   – Похвально… – Ольшер улыбнулся. Преданность и исполнительность подчиненных всегда радовала. Он умел подбирать людей. Умел распознавать их. – Мне нужен ваш муж.
   – Зондерфюрера сейчас нет.
   – Где он?
   – Поехал в Остминистерство.
   – К Менке?
   – Да.
   – Не согласовав со мной…
   – Господин капитан, это чисто формальная обязанность. Жена Чокаева настаивает, чтобы муж ее был похоронен на Бель-Альянсштрассе. В крайнем случае на Бергманштрассе.
   – Но это же старые кладбища, там почти не хоронят. Тем более теперь.
   – По особому разрешению… Барон мог бы посодействовать.
   – Барон? Хотя для покойника чего не сделаешь.
   – Конечно, конечно, господин капитан. Ольшер в какой-то степени был доволен действиями своего офицера связи. Но его немного беспокоила возможная беседа Людерзена с бароном: фон Менке безусловно станет выспрашивать, уточнять детали события, а это совсем некстати сейчас. Остминистерство не должно подозревать о существовании тайны. И тем более, что эта тайна в руках Ольшера. Старая лиса умеет перехватывать нити. Рвать их.
   – Как чувствуют себя наши подчиненные на Ноен-бургерштрассе?
   Фрау Людерзен промычала что-то неясное в трубку. Или не знала, или не решалась сказать.
   – Вы слышите меня?
   – Да, господин капитан…
   – Говорите.
   Он представил себе маленькую женщину с лукавыми карими глазками, растерянную, оглядывающуюся. Она всегда оглядывалась, когда надо было сделать решительный шаг. Видимо, считала свой ответ важным. Так показалось Ольшеру, и капитан заторопил ее:
   – Говорите.
   – Я не уверена, что одна в комнате.
   – Что за чушь.
   – Простите, господин капитан, но мне так кажется.
   – Кто же там?
   – Никого.
   – И все-таки боитесь?
   – После смерти господина Чокаева… Такой странной смерти… Мне… да и мужу…
   – Вздор. Вы ничего не поняли… И зондерфюрер ничего не понял. Секретарю немке ничего не угрожает. Кто был сегодня у вас?
   – Никого почти не было.
   – Почти?
   – Если не считать фрау Хенкель.
   – Эта бестия опять повадилась на Ноенбургерштрассе…
   – Вы о Рут?
   – Да. Что ей там нужна?
   – Она очень весела, господин капитан.
   – Ну это не так уж важно: она всегда весела.
   – Рут сказала, что господин Чокаев очень стар и мог умереть даже раньше…
   – Она была пьяна?
   – Немножко, господин капитан… Но это так идет ей. Она так хороша. Я всегда восхищаюсь. Не правда ли, господин капитан, Рут красива?
   – Вы не о том говорите, фрау Людерзен… Зачем она явилась на Ноенбургерштрассе?
   – Этого я не знаю.
   – Надо знать. – Капитан начинал сердиться. Человек сидит в приемной и ничего не видит. Спрашивается, зачем такой дуре платят деньги. Его деньги, капитана Ольшера. Ведь она числится в штате управления. Как и ее супруг зондерфюрер. Их приходится постоянно наталкивать на след, подсказывать, учить. Особенно эту пигалицу с карими глазами и вздернутым носиком. – Что она еще говорила? – строго произнес капитан.
   – Что их квартира на Кайзер-Вильгельмштрассе очень тесная. Она мечтает о собственном доме.
   – Вот что! – Капитан задумался. Мысленно он увязывал события с поведением фрау Хенкель. Для других эта миловидная женщина, экстравагантная и довольно развязная в обществе мужчин, была просто непутевой женой одного из подчиненных капитана. Для самого же капитана фрау Хенкель являлась соперницей. Особого рода. Она не могла повредить ему, не могла встать на пути, но могла спутать его карты. И именно сейчас.
   – Мне кажется, Рут имеет право на это, – проворковала фрау Людерзен.
   – Безусловно…
   – Скажите, как Хенкель отнеслась к смерти Чокаева? Она говорила что-нибудь об убийстве?
   – Да…
   – Именно?
   – Что ее удивляют люди, которым делается дурно при слове «убийство». Ведь сейчас время сильных личностей. В конце концов какая разница, отчего умер господин Чокаев. Он стар. Ему не под силу великие задачи.
   Большего не ожидал капитан и заторопился отблагодарить фрау Людерзен.
   – Передайте зондерфюреру, что он нужен мне.
   – Будет выполнено, господин капитан.
   Он положил трубку, намереваясь заняться бумагами, которых немало накопилось со вчерашнего вечера. Телефон ему не нужен больше, во всяком случае, до конца дня Ольшер не собирался никому звонить. Но аппарат вторгся в распорядок капитана своей низкой трелью.
   – Гаупштурмфюрер Ольшер слушает…
   В трубке зазвучал только что умолкнувший голос фрау Людерзен:
   – Извините, господин капитан. Я забыла сказать вам еще об одном посетителе.
   – Так…
   – Был Рудольф Берг.
   – Кто это?
   – Мне точно не известно, но муж называл его милым цербером.
   – Не понимаю.
   – Он, кажется, из гестапо…
   – Что его интересует на Ноенбургерштрассе?
   – Рудольф со мной не беседует, только кланяется… После смерти господина шефа…
   – Убийства.
   – Да, да, после убийства господина Чокаева Берг наведывался дважды.
   – Его интересует событие? Вы не заметили этого?
   В трубке раздалось знакомое мыкание фрау Людерзен: она тужилась, пытаясь подобрать нужный для капитана ответ.
   – Заметила…
   – В чем это выразилось?
   – Утешал фрау Хенкель, говорил, что не следует слишком огорчаться по поводу смерти начальника ее мужа.
   «Дура, – обругал мысленно свою собеседницу капитан. – Форменная дура. Где только нашел ее Людерзен?»
   – Все?
   – Пока все… Если вспомню еще что-нибудь, позвоню немедленно. Вы разрешите, господин капитан?
   – Не утруждайте себя, фрау Людерзен. Ваша информация была полной. Благодарю.
   Раздражение помешало капитану по достоинству оценить сообщение с Ноенбургерштрассе, и он едва не упустил возможность сделать нужный вывод. В последний момент задержал руку над аппаратом и окликнул фрау Людерзен.
   – Погодите… Этот Берг был вместе с Рут Хенкель…
   – Конечно… То есть они вошли порознь, но ушли вместе. Очень мило беседуя.
   – Хорошо…
   – Вы довольны, господин капитан?
   – Да… – Он скривил губы в отвращении. Эта дура просто неповторима. – Доволен господином Бергом…
   На этот раз Ольшер не положил, бросил трубку. Она загремела, падая на аппарат.
 
   Что такое тридцать марок в голодном Берлине? Что такое вообще деньги, если в самом приличном ресторане, где до войны играл оркестр и подавали настоящий оксеншвайцензуппе или бифштекс с кровью, сейчас предлагают как деликатес суп из костей с травой и мушель-салат? Это в «Раабе Диле», на Шперлингсгассе! Слава богу, что можно повторить и суп и мушель-салат, вернее капусту, похожую на земляных червей. Можно выпить сухого вина. Бокал. Опять-таки пользуясь традицией и добрым именем «Раабе Диле». Впрочем, Саид Исламбек не посещал «Раабе Диле», он только слышал о нем. Он довольствовался скромненьким «Фатерландом», где до войны тоже подавали бифштексы и антрекоты, а сейчас кормят все тем же мушель-салатом и иногда шпинатом с картофелем. И, конечно, приносят суррогатный кофе. Несколько раз приносят. Молча. Без удивления: все повторяют заказ. Надо набить желудок, надо как-то держаться на ногах. Всю неделю Саид поглощал шпинат и картофель, лил в себя кофе, набирался сил. А марки таяли. Тройной обед требовал тройных расходов. В кармане у Исламбека осталось шесть марок. Шесть марок и сколько-то пфеннигов. Неважно сколько. Они будут истрачены еще на несколько стаканов кофе, который Саид без удовольствия – как надоел ему кофе! – сцедит в свой всегда голодный желудок.
   Он ходит из гаштетта в гаштетт. И этому тоже никто не удивляется. А если бы и удивились, Саиду наплевать. На нем форма СС, которой немцы боятся пуще смерти. Смерть – это все-таки только смерть, а гнев эсэсовца – это гестапо, это лагерь, это муки. Куда бы и сколько бы ни ходил эсэсовец, интересоваться не следует. К тому же это не простой эсэсманн, а шарфюрер, о чем свидетельствуют знаки в петлицах. Звание не особенно высокое, но звание. Чин в Германии, какой бы он ни был, обладает магическим свойством подавлять штатских. И надо этим воспользоваться.
   Во всех экспедициях Саида по гаштеттам участвует Азиз. Новоиспеченный эсэсманн смахивает на адъютанта и ведет себя по отношению к шарфюреру с должным почтением. Во всяком случае, никто не подумает, что он компаньон, каждому понятно – это только подчиненный. Азиз хорошо изучил человеческую науку – знает, где надо быть волком, а где овечкой. В Берлине Азиз – овечка. На роже смирение и кротость.
   Его пугает чужой город, мрачный, наполненный гулом машин, звуками маршей. Из всех репродукторов – на улицах, площадях, в отелях и ресторанах – летят марши. Холодные, насыщенные громом меди. Он не понимает, о чем говорят берлинцы, о чем они спорят, чему радуются. И это тоже пугает Азиза. А Саид спокоен и уверен, не теряется на улицах, в гаштеттах, с ним легко. Надежно. У Азиза создается впечатление, что Исламбек когда-то бывал здесь, что он ходит по знакомым местам и слушает знакомую речь. Но не признается. Ну и пусть. Какое ему дело, кто поводырь, лишь бы вел и не дал оступиться в чужом городе.
   Исламбек купил книжицу и изучает немецкий язык. Успешно. С каждым днем все смелее и смелее заговаривает с немцами. Это удивительно. Азиз тоже, с первых дней плена, запасается словами, но речь берлинцев ему непонятна. Даже знакомые названия в общей речи исчезают. Он не в состоянии ухватить их, отделить, только «да», «нет», «иди сюда», «стой!» понимает, если звучат они самостоятельно.
   – Ты скоро будешь болтать не хуже самих немцев, – восхищается Азиз, слушая речь Саида.
   – Постараюсь.
   У Азиза осталось еще меньше марок – всего четыре. Ничего не поделаешь – аппетит. Не хочет Рахманов отказывать себе в лишнем бокале пива. «Мы живем один раз, – говорит он. – И, может быть, завтра будет поздно заказывать этот бокал».
   – Но ты еще хотел попробовать шурпу и меня угостить.
   – О, не расстраивай бедного Азиза напоминанием. Я рад и шпинату с картошкой.
   Ему не повезло в Берлине с первого дня. Они приехали накануне смерти Мустафы. Увидеть шефа, конечно, нельзя было – тот лежал в больнице. Правда, состояние Чокаева не вызывало опасений и следовало лишь подождать выздоровления.
   – Представляю, как будет рад Мустафа-ака появлению «племянника», – пошутил Азиз, похлопывая по плечу шарфюрера. – Надо навестить «дядюшку».
   И вдруг – смерть Мустафы. Убийство. Так восприняты все сообщения о внезапной кончине главы «правительства» Туркестана. Так воспринял и Азиз. И не только воспринял, но и забеспокоился. Он хорошо чуял перемены. Да и настроение Исламбека было симптоматичным. В день смерти Мустафы Саид ушел один в город, хотел навестить жену Чокаева Марию, поговорить с ней. Так объяснил Азизу. Вернулся затемно. Взволнованный. Напуганный вроде. Сказал, что не застал Марию. Ждал, не дождался. А утром сообщение о кончине шефа. Саид совсем расстроился. Не хотел ни есть, ни пить. С трудом Азиз уволок его на Ангальтский вокзал в гаштетт, чтобы подкрепиться.
   На Ноенбургерштрассе с ними не захотели разговаривать: «Вас вызывал Чокаев, неизвестно, зачем вы понадобились ему». «Что же теперь делать?» «Ждать до выяснения». «Помогите устроиться с жильем. Отель обходится очень дорого». «Зачем устраиваться? Может быть, вам придется вернуться назад».
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента