Страница:
– Zachem? Why? – по-русски спросил Николай, удивляясь, как он понял, что она хочет, чтобы он свернул к пляжу.
– Бикоз! – сказала она. – Мэйк э торн…
Он сбавил скорость и медленно свернул на каменистую площадку над пляжем, залитым ночным прибоем. Сияющая лунная дорожка уходила вдаль по темному заливу, и там, вдали, были огни Бостона.
– Грейт! Торн ит оф! – сказала Лэсли, сама перевела ручку скоростей на «parking» и выключила двигатель.
Стало совершенно тихо, только снизу доносились всплески ленивых волн.
– Ноу… – сказала Лэсли и посмотрела ему в глаза. – Ай вона мэйк лав ту ю. Кэн ай?
И, не дожидаясь ответа, поцеловала его в губы. И от этого поцелуя он закрыл глаза. Он, Николай Уманский, профессиональный убийца, «врожденный садист» и насильник, закрыл глаза и поплыл от первого поцелуя этой рыжей американки Лэсли.
Потому что таких теплых, мягких и нежных губ он не знал в своей жизни. Может быть, так нежно матери целуют своих детей?
– Но! Ю донт мув. Ю донт мув этолл! – приказала она, удерживая его руки и не давая ему шевельнуться. И, откинув спинку сиденья, медленно раздела его, целуя своими полными губами каждый сантиметр его плеч, груди, живота и даже ног.
Он лежал с закрытыми глазами, не шевелясь и не двигаясь и только ощущая совершенно неизвестное ему прежде блаженство не насилия, не траханья, не секса, а – любви. Лэсли любила сейчас его тело, каждую его часть – любила его живот, лобок, пах, мошонку и вознесшийся в космос пенис. Она не дрочила его пальцами, как московские проститутки, не сосала и не заглатывала, а именно любила, голубила своими губами, языком, нёбом.
Он забыл свой утренний кобелиный восторг по поводу размера ее зада и сисек, он даже не заметил, когда она разделась, а только ощутил, как она накрыла его своим теплым и мягким телом – как мать накрывает одеялом ребенка.
И как ребенок ощущает материнскую грудь приоткрытыми губами, так он ощутил вдруг губами ее сосок, и открыл губы, и принял грудь, и засосал ее совсем по-детски, испытывая – наконец-то! – то теплое блаженство ребенка, которое обошло его при рождении 42 года назад в Коми АССР, в лагерной больнице.
И вдруг – импульс хрипа и слез, неожиданный даже для него самого, сотряс его тело. Словно из пещерной глубины его души изверглось все звериное, дикое, кровавое, злое, садистское – то, на чем держалась его профессия и его проклятая жизнь.
– Вотс ронг?[7] – испугалась Лэсли и замерла на нем.
Он не отвечал.
Расслабившись под ее мягким и теплым телом, он беззвучно плакал.
И она, американка, баба с совершенно другой планеты, каким-то общеженским чутьем угадала, что это хорошо, что пусть поплачет.
– Итс о’кей, – сказала она. – Итс о’кей, Ник. Ю кэн край…
Она высушила губами его слезы, а потом опять поползла по его телу вниз, снова целуя каждый миллиметр его тела.
Две недели спустя белый «линкольн-континенталь» Билла Лонгвэлла мчался из Манхэттена в Бруклин. Как многие американцы, Билл был патриотом и ездил только на американских машинах. Он миновал «близнецов» – два серебристых куба Международного торгового центра, один из которых после недавнего взрыва террористами был еще окружен машинами ремонтников, потом нырнул в Баттери-туннель, потом выскочил на мост-виадук, свернул на Бэлт-парк-уэй и погнал на юг вдоль серебристого Гудзона.
Стоял роскошный майский день, по Гудзону плыли нефтеналивные баржи, паромы с туристами и спортивные яхты. За ними в солнечном мареве парила маленькая зеленая статуя Свободы.
Под указателем «Ocean Park Way» белый «линкольн», накренясь на скорости 60 миль в час, вышел с шоссе, промчался вниз по авеню еще три квартала и свернул налево, под виадук сабвея-надземки, похожего на клавиши гигантского ксилофона. Но здесь Биллу пришлось сбавить скорость – по мостовой, лежавшей под опорами надземки, машины и пешеходы сновали, не соблюдая никаких правил движения: автомобили парковались и разворачивались как хотели, а люди переходили улицу где им вздумается или вообще останавливались посреди мостовой – просто поговорить.
На тротуарах стояли лотки с русскими матрешками, косметикой, дешевой обувью, кассетами, коробками конфет, банками с русской икрой.
А вывески магазинов, написанные хотя и по-английски, звучали странно: «GASTRONOM «STOLICHNY», «CAFE «ARBAT», «PIROGI», «WHITE ACACIA», «RESTAURANT «PRIMORSKY», «ZOLOTOY KLUCHIK», «GASTRONOM «MOSCOW»…
Перед Биллом был знаменитый Брайтон – район, заселенный русскими эмигрантами, но Биллу некогда было любоваться этой экзотикой. Он опустил стекло в окне и нетерпеливо спросил прохожего, тащившего тяжелые сумки с овощами:
– Excuse me. Where is «Sadko» restaurant?
– Gavari pa russki! – прозвучал странный ответ.
– Restaurant «Sadko».
– Ah! «Sadko»? – Мужчина поставил свои сумки на мостовую и показал за угол: – Za uglom! Understand?
– Thanks. – Билл тронул машину и тут же ударил ногой по тормозу, а рукой – по гудку, потому что две толстые бабы устроили совещание прямо перед капотом его машины.
Однако через пару минут, гудя, тормозя и дергая машину короткими рывками, он все же добрался до двери с вывеской «Restaurant «SADKO», оставил свой «линкольн» под знаком «NO PARKING» и вошел в ресторан. Здесь, в крошечном тамбуре-вестибюле, ему тут же преградил дорогу верзила-«дормэн» лет сорока, с косой челкой, двумя стальными зубами и татуировкой на левой руке:
– Zakryto! Close!
– It’s okay, – сказал ему Билл. – I need to see Mr. Blum. – Мне нужен мистер Блюм.
– Ego net. No Blum.
Но Билл был уверен, что верзила врет.
– Bullshit! Tell him: my name is Bill Longwell. No! Give him my card. – И Билл, усмехнувшись, дал ему свою визитку.
Верзила неохотно взял визитку и в сомнении посмотрел на Лонгвэлла. Совсем как пару недель назад секретарша Лонгвэлла смотрела на мистера Блюма в приемной «Nice, Clean & Perfect Agency». Однако Билл, бывший агент Интерпола, хорошо знал такие лица.
– Come on! – властно сказал он. – Do it!
Верзила, выражая фигурой сомнение, скрылся за зеркальной дверью зала ресторана.
Билл достал из кармана платок, вытер вспотевшую шею и огляделся. Стены вестибюльчика были увешаны выцветшими плакатами с лицами эстрадных певцов и певиц.
– Welcome. Zachodi! – прозвучал голос верзилы, и в открытую теперь настежь дверь Билл увидел полутемный и прокуренный зал. Посреди зала, за столиком, сидели Зиновий Блюм, какой-то рыжий бородач лет тридцати пяти и еще двое мужчин. Они играли в карты, а на столе перед ними были пепельницы, полные окурков, и пачки долларов. При виде стремительно приближающегося Билла Блюм предупредительно поднял палец:
– One moment!
Затем он открыл свои карты и в досаде швырнул их на стол.
– Shit! – выругался он и повернулся к Биллу: – What happened? Take а seat.
– Я должен поговорить с тобой один на один! – по-английски сказал Билл.
– О’кей. – Блюм жестом отпустил своих партнеров. – Садись.
Билл сел и, как только трое картежников удалились в глубину ресторана, положил перед Блюмом сложенную вчетверо газету. На ее лицевой стороне была видна фотография.
– Что это? – спросил Блюм.
Билл ткнул пальцем в фотографию:
– Смотри. Это твой человек. Николай Уманский. «Русский герой».
– Неужели?! – весело изумился Блюм и взял газету.
Действительно, на фотографии, на фоне какого-то пляжа, стоял босой и полуголый Николай Уманский со спасенным им мальчишкой и его матерью. Большая статья под названием «Russian Него Save а Boy’s Life» подробно описывала это героическое спасение.
– Что это за газета? – спросил Блюм.
– «North Shore News». Маленькая местная газетенка под Бостоном. Выходит раз в неделю.
– А как ты ее нашел?
– Очень просто. Все наши газеты публикуют полицейскую хронику, особенно местную. Две недели назад, как только ты ушел от меня, я заказал в «клипс-сервис» всю такую хронику, связанную со словом «Russian». И на всякий случай все, что будет опубликовано про персону по имени «Umansky». Это же Америка, Зиновий, у нас все на компьютерах. Час назад я получил эту газету, позвонил в редакцию и выяснил, что твой герой живет у этой мисс Лэсли Шумвэй. А ее адрес дала мне справочная: 22 Пайн-стрит, Марблхэд. Райское место, кстати. Там высадились первые британские пилигримы. Ты будешь вызывать человека из России для этой работы? Или сам справишься?
Блюм внимательно посмотрел на Билла. Его лицо замкнулось, он сказал холодно:
– Это не твое дело. – Потом покрутил перстень на руке: – Тебе это будет стоить еще десять косых. Или – нового заказа.
– Что ты имеешь в виду?
– Прошлый раз ты сказал, что получил новый заказ.
– Да. Но в такой ситуации…
– Решай, – сказал Блюм. – Или еще десять косых за этого Уманского. Или мы делаем эту работу сами, а ты даешь мне новый заказ. Как?
Николай и его учитель английского пятилетний Джонни ехали верхом по лесной тропе, посыпанной древесной щепой и стружкой специально для конных прогулок. Малыш отлично сидел в седле, словно родился в нем, что почти так и было, поскольку его дед и бабка держали на северной окраине Марблхэда конюшню с дюжиной своих лошадей и еще дюжиной чужих, за постой которых им неплохо платили. А Николай болтался на лошади без всякого шика и постоянно терял стремена, отчего Джонни заливисто хохотал на весь лес. Но Николай все равно чувствовал себя английским принцем. Джонни показывал на деревья, небо, облака и говорил: «sky», «clouds», «there are clouds in the sky», a Николай повторял за ним с жестким русским «р» и «з», но малыш, как истинный сын своей матери – школьной учительницы, терпеливо исправлял:
– No! Not «zer ar», silly boy! Say: «there a’»… Нет, не «зер ар», глупый мальчик! Скажи: тсэ а’…
– Ю a’ силли, нот ми! – обижался Николай.
– Oh, good! You speak good English! Repeat after me: there a’…
И вообще у них с Джонни с первого дня сложились прекрасные отношения. Поскольку в детстве у Николая не было никаких игрушек, он теперь запоем играл с Джонни его фантастическими самолетиками, кораблями, монстрами и «суперменами», которые трещали и стреляли лазерными лучами, водой и цветными желе. А во-вторых, Николай был прекрасным предлогом для Джонни часами смотреть телевизор: Лэсли считала, что детские передачи – лучшие учителя английского, в них на все лады и десятки раз повторялись одни и те же песенки и считалки.
Короче, жизнь у Николая была – лучше не загадаешь! С восьми утра и до трех дня, пока Джонни был в детском саду, а Лэсли учительствовала, он возился по дому – поливал и стриг траву во дворе, укрепил забор, починил гаражную дверь и желоба водостока на крыше, а в подвале обернул теплоизоляционной ватой трубы отопления, которые шли от котла совершенно голыми, из-за чего у Лэсли нагорало зимой под тысячу долларов за солярку. А кроме того, кухарничал: готовил борщи, гуляши и капустные солянки по рецептам того самого ресторана, в котором последние полгода просидел охранником… Благо, продуктов в этой Америке – завались, в магазинах полки ломятся. Когда Лэсли первый раз привезла Николая в супермаркет, ему просто плохо стало. И не потому, что он не представлял себе ТАКОЕ количество продуктов – сыров, колбас, мяса, овощей, фруктов, круп, рыбы, напитков, булок, джемов, сластей, приправ, кефиров и так далее, а из-за смертельной обиды: почему у них все есть – чистое, мытое, свежее, красивое и навалом, а в России – нет. Why? Ведь люди такие же! Ни лицом, ни глазами, ни фигурами – ничем они не лучше наших, русских. Ну – ничем абсолютно! Взять хотя бы эту Лэсли – ну, школьная учительница. И все. А у нее машина, домик, участок. Правда, дом от родителей. Но ведь у русских учительниц есть родители, а домов от них нет.
Хотя, если честно, такой учительницы Николай в России не встречал. Если днем, при Джонни, она была само Его Величество Просвещение, читала сыну (и Николаю) невинные сказки про Питера Пэна и Винни-Пуха и с мужеством Жанны д’Арк ела русские борщи и макароны по-флотски, говоря Николаю «сэнк ю, итс риали гуд!», то по ночам она обращалась в бешеную и развратную любовницу. Конечно, Николай еще в России слышал, что нет баб развращенней школьных учительниц, но там ему не пришлось их попробовать, это был не его круг. Зато здесь, под Бостоном…
Лэсли всегда тщательно мылась на ночь и заставляла Николая бриться и принимать душ перед постелью, а затем ее жаркий, жадный и верткий язык вылизывал его всего – от ушей до анального отверстия. О, анальное отверстие – это было ее коронкой! Когда ее язык добирался до этой заветной точки и начинал там свои томительно-вращательные движения, Николаю казалось, что эрекция вздымает его под облака, и он рвался к главному блюду – всадить, утопить свою возбужденную плоть в ее влажно-горячей расщелине.
Но Лэсли не спешила с главным блюдом, о нет. Она ложилась на Николая валетом – так, чтобы ее рот принял его в себя до корня и даже дальше, до горловых хрящей. И когда ее нижние губы оказывались как раз над его ртом…
Как это произошло? Как и почему он впервые взял губами эти мягкие теплые створки?
Если бы в юности, в лагере, в зоне, кто-нибудь сказал ему, что он будет целовать, лизать и высасывать ЭТО (и день ото дня это будет нравиться ему все больше!), то за такое оскорбление Николай просто обязан был бы убить.
В русском языке, при всех его великих писателях от Толстого до Чехова, даже нет слова, обозначающего этот сексуальный изыск. Как, впрочем, нет и массы других слов для названия любовных ласк даже самого обыденного характера. Например, невозможно сказать «I want to make love to you» без употребления грязных слов.
За две недели жизни у Лэсли Николай, привыкший видеть в сексе только удовлетворение похоти или то, что по-русски называется коротким и мрачным словом «yeblia», вдруг открыл совершенно иные, неизвестные ему вершины и глубины секса. И оказалось, что то, что он всегда считал главной и единственной целью – засадить и отхарить, было хотя и важным, но последним делом, блюдом на закуску.
Зато когда они заканчивали с целым курсом Лэслиных «блюд», как он угощал Лэсли такой закуской! Это уже была его коронка, не ее! Он доводил ее этой коронкой до слез, до стона, до хрипа, до крика о пощаде. Но он не знал в этом пощады, нет! Терзая ее сладкую грудь и разламывая ее пудовые ягодицы, он чувствовал себя русским богатырем, вооруженным могучей палицей в сражении с чужеземной силой. И привычные, грязные слова аккомпанировали каждому его удару: «Вот те, bliad! Вот те, kurva! Так те хорошо, paskuda?»
Лэсли заучивала эти слова совсем не ругательно, а как-то нежно, любовно. И вообще, кайф жизни Николая у Лэсли был не только и не столько в сексе, а в том удивительном состоянии райского покоя и домашности, который царил и в ее одноэтажном домике, и вокруг него, в этих зеленых и сонных городках-поселках вдоль Бостонского залива. Словно не было в мире ни Москвы с ее холодами, чеченской мафией и ожесточенной нищетой, ни Боснии, ни прочих мерзостей. То есть они были, конечно – раз в день на пятнадцать минут в программе иностранных теленовостей, – но виделись отсюда, из Нового Света, как в перевернутый бинокль, как что-то очень далекое, на другой планете. А все остальное время люди были заняты сами собой – своей работой, семьей, детьми, машинами, яхтами, травой на участке. Как марсиане…
И он, Николай Уманский, стал теперь одним из них. Он и думать забыл о своей прежней жизни, о своей папке в гэбэшном сейфе и всех тех диссидентах, адвентистах и самиздатчиках, которых он… Да что там вспоминать! То была его работа, но в другой, совершенно нездешней жизни. А теперь, здесь, он, блаженствуя, ехал верхом на спокойной кобылице Риски, повторяя за учителем Джонни английские слова и думая о том, что Лэсли, кажется, не прочь выйти за него замуж, он это нутром чует. Да и как тут не чувствовать этого, когда она и ночью, и днем – вся его, без остатка. А ему о такой жизни и не мечталось – сдобная американская баба, и этот пацан замечательный, и дом, и машина! Только расписаться с Лэсли – и он уже американский гражданин и сможет работать где душе угодно – хоть на конюшне у родителей Лэсли, хоть автомехаником в любой мастерской. Да, повезло вам, Николай Иванович, подфартило так, что душа поет…
– Someone is waiting for us, – сказал Джонни, сворачивая с лесной просеки на Пайн-стрит, к своему дому.
– Самван из вэйтинг фор ас, – автоматически повторил Николай и только в следующий миг увидел за кустами, возле дома Лэсли, этот маленький желтый мини-автобус с надписью «Construction» и двух жлобов, которые стояли у его открытого капота. Один из них – рыжий бородач, а лица второго Николай не видел, но оба они были не американцы – это Николай опознал с первого взгляда, хотя, казалось бы, все на них было американское – и куртки джинсовые, и даже кроссовки.
И холодные судороги сжали Николаю желудок, он резко пригнулся, словно в него уже выстрелили, и рухнул с лошади.
– What happened, Nick? Что случилось? – испугался Джонни. – Are you okay?
– Тсс, Джонни! Тихо! – сказал Николай задушенным голосом, взял под уздцы коня Джонни, повернул его и торопливо повел обеих лошадей назад, в лес, оглядываясь сквозь кусты на этот грузовичок и двух мужчин возле него.
– Why? What happened? – спрашивал Джонни.
– Тсс! Потом! Лэйтэ! – Николай еще не знал, как объяснить мальчишке, что случилось, а только спешно и даже как-то трусливо-спешно уводил пацана подальше в лес, который узкой полосой тянулся вдоль западной окраины Марблхэда прямо к конюшне деда Джонни. Страх, и не просто страх за себя, нет, впервые в жизни он ощутил холодный и трусливый страх за жизнь кого-то другого – этого Джонни и его матери. Что делать? Конечно, он может отвести Джонни к его деду и взять у того карабин – у старика штук пять охотничьих карабинов просто на стенах висят. Но дальше-то что? Вернуться и пристрелить этих паскуд, которые приехали по его душу? И что? И сесть за это в американскую тюрягу – ради этого он сюда приехал? А если даже не сесть, а сбежать – то куда? Назад в Россию путь заказан. И вообще – устраивать перестрелку перед домом Лэсли?
Но как же быть, Николай Иванович? Если эти суки узнали его адрес, они уже не слезут отсюда. А он не может подставлять им ни Лэсли, ни этого пацана. Не для того он спасал его, черт возьми!
– Nick, what’s happened? Tell me! – настаивал Джонни.
Но Николай отмалчивался. Господи, что за сучья жизнь! Только-только он начал жить как человек, и – кранты! И даже пацану нельзя объяснить, что случилось…
Лэсли приехала в отцовскую конюшню по его телефонному звонку. Убедившись, что за ней нет хвоста, Николай вышел из-за конюшни и подошел к ее «плимуту». Как он и просил по телефону, она привезла в пакете его пиджак с документами и деньгами. Но лицо ее было отчужденно-замкнутым.
– Can you tell me what happened?
Может ли он сказать ей, что случилось? Нет, конечно. Он просто должен уйти.
– Но. Ай хэв ту гоу. Совсем. Фор эвер. Сорри.
– You are paskuda, – вдруг сказала она.
– Йес. Ай эм.
– You are bliad!
– Йес.
– Kurva!
– Йес.
– I love you!
– Сорри. Ай хэв ту гоу. – Он повернулся и пошел прочь, потому что больше не мог этого выдержать.
– Nick! – крикнул Джонни.
Николай заставил себя не оглянуться. Чем резче он оборвет все, тем лучше для них. Когда эти брайтонские жлобы подвалят к ним, чтобы узнать, где он, Лэсли и Джонни отошьют их самым натуральным образом и с такой злостью, что тем уже не будет смысла возвращаться к ним снова. Может, они еще посидят на этом доме, покараулят или вернутся сюда через пару недель, а то и через месяц, но трогать Джонни и Лэсли им будет ни к чему, без толку. Николай Уманский – «paskuda, bliad, suka» – ушел, бросил их, исчез неизвестно куда.
Он вышел на хайвэй и поднял руку проносившемуся мимо грузовику. И хотя этот грузовик промчался не остановившись, он был уверен, что рано или поздно кто-нибудь подберет его. Америка добра.
Но Америка оказалась не добра и не зла, а – безразлична. Он простоял на дороге полтора часа, а потом пошел по обочине на запад, за заходящим солнцем, и ни одна из сотен машин, которые проносились мимо, даже не притормозила рядом с ним. Это разозлило его – он еще не знал, что в этой стране у каждого есть, как правило, лишь один шанс. Он был уверен, что за каждым поворотом дороги Америка будет подставлять ему себя, как Лэсли или та американка с «паркинсоном». И он шел по обочине, согревая себя сигаретами и злостью. Злостью на Россию, на брайтонских жлобов и вот теперь – на Америку. Какого хрена ни одна американская сука не хочет его подобрать? Эй вы, факинг американс! Да остановитесь же кто-нибудь, мать вашу в три креста! Нет, летят мимо…
В ту ночь в окрестностях Бостона было зарегистрировано среди прочих несколько странных преступлений. В Либоди и Линфилде кто-то разбил витрины супермаркета «Star» («Звезда»). В Берлингтоне были с корнем вырваны из тротуара автоматы газеты «Boston Globe», которая в этот день поместила на первой полосе фотографию Ельцина. В Ньютоне был не то ножом, не то отверткой изуродован огромный портрет Ленина на рекламном щите водки «Российская», который гласил: «Now that the party’s over, let the party begin!» – «Теперь, когда с партией покончено, начнем вечеринку!» А на рассвете в Дэдхэме полицейский патруль арестовал четырех черных подростков, вооруженных ножами и пытавшихся ограбить русского туриста, спавшего на тротуаре возле ночного бара «Sunset». Хотя одному из грабителей этот турист сломал руку, полиция сочла это самозащитой, и русский был на патрульной машине доставлен к автобусной станции, откуда по совету полицейских отбыл первым же автобусом.
Автобус шел на северо-запад, в Буффало, к этой вечной бросовой яме погоды у границы с Канадой. Проспав пять часов в мягком кресле, Николай проснулся и обнаружил за окном серую пелену дождя, которая затягивала скоростное шоссе, леса, цветные рекламные щиты и очертания окрестных плоскокрыших городков. Куда он едет? На кой shit ему какое-то Буффало и вообще вся эта новая маета, когда в райском Марблхэде остались баба и пацан, которые его любят и которые стали его семьей? Всего две недели назад он открыл для себя, что, оказывается, истинный кайф жизни вовсе не в том, чтобы гужевать, гудеть, зикать, кирять, кантоваться и бросать палки по пьяни или силком. Оказывается, играть с пятилетним пацаном в «морской бой» или даже просто ждать кого-то к обеду – уже радость! А если этот «кто-то» еще и хорошая баба, то – о чем говорить! Накормить ее вкусной едой, а ночью сделать ей такую любовь, чтобы утром она пела на кухне, готовя ему кофе, – что еще нужно в жизни? Строить коммунизм? Завоевывать Афганистан? Свергать Ельцина? Да пошли они все!..
Но как же он мог отдать это все, бросить и сбежать? Он, Уманский, который дважды зону прошел, а потом еще школу ГБ, а потом Афган и Приднестровье, – слинял перед какими-то жидами-эмигрантами с Брайтона? Да в гробу он их видел!
Он огляделся. В автобусе было восемь пассажиров – шесть черных баб и пара смуглых студентов с рюкзаками, испанцы или кубинцы. Они не то спали в обнимку, не то целовались взасос, а потом ушли в конец автобуса, исчезли там за узенькой дверью, и буквально через секунду оттуда стали доноситься гулкие и все учащающиеся удары, которые немедленно привели черных баб в веселый восторг. Затем студенты появились из-за дверцы, он – усталый, с опущенными плечами, а девчонка сияла, как новая монетка, и влажным язычком облизывала свои красные губки. Черные бабы зааплодировали и, пока эта молодая пара шла на свои места, похлопывали парня по спине: «You are good! You are really good! Are you taking orders?»
«Туалет там, что ли?» – подумал Николай и прошел в конец автобуса, открыл узкую дверцу. Действительно, там оказалась крохотная, как пенал, кабинка с красивым унитазом и раковиной умывальника величиной с ладонь. Удивляясь, как эта пара смогла втиснуться сюда да еще трахаться тут с таким гулким азартом, Николай заперся в тесной кабинке, чтобы пересчитать свои деньги. Но оказалось, что пересчитывать нечего. У него оставалось семь долларов и горсть мелочи. Он умылся под краником, вернулся на свое место и с трудом дождался очередной остановки. Сиракьюс. Билет до Нью-Йорка стоит 41 доллар, а до Бостона – 38. Он подошел к телефону-автомату, снял трубку и нажал кнопки так, как учил его Джонни: сначала цифру «1», потом «617», а потом семизначный номер. «Please, deposit two dollars and forty cents for the first three minutes», – тут же сказал автоматический женский голос, отчетливо чеканя каждое слово. Он ссыпал два доллара и сорок центов в прорезь для мелочи.
– Thank you, – сказал тот же голос и тут же сменился веселым голосом Джонни: – Hello!
Николай повесил трубку. Все в порядке. Пока все в порядке. Теперь нужно вернуться в Бостон и разобраться с этими ребятами Натана.
– Mister, are you coming?[8] – сказал ему водитель автобуса.
– Но, сэнк’ю.
Водитель поднялся в автобус, закрыл двери и отчалил. А ведь знал, сука, что у Николая билет до Буффало, но – никакой реакции, не хочешь ехать – не езжай, ты свободный человек в свободной стране, и всем тут на тебя чихать.
Николай вышел из-под козырька автовокзала и пошел сквозь дождь к гудящему машинами скоростному шоссе. Но не успел он голоснуть и второму грузовику, катившему на восток, как рядом остановилась патрульная машина и молодой черный полицейский, ленясь выйти под дождь, крикнул ему из окна:
– Неу, get out of here! (Эй, отвали отсюда!)
– Ай эм рашен турист!
– So what? Get out or I’ll lock your ass up! (Вали отсюда, или я суну твою задницу в тюрягу!)
Но это же свободная страна! И он хочет вернуться в Бостон!
– Ай хэв гоу Бостон! – сказал Николай.
– Fucking idiot, – проворчал полицейский. – Do you really want me to lock up your ass? (Идиот, ты что? Хочешь, чтобы я взял тебя за жопу?)
Николай посмотрел ему в глаза. Однако в шоколадных глазах полицейского не было никаких эмоций, кроме превосходства силы и власти. Что ж, он не станет связываться с этим негром. Если нельзя голосовать машинам, он пойдет пешком. Николай повернулся и пошел прочь от полицейского – на восток, по обочине дороги. Но через несколько шагов услышал сзади:
– Бикоз! – сказала она. – Мэйк э торн…
Он сбавил скорость и медленно свернул на каменистую площадку над пляжем, залитым ночным прибоем. Сияющая лунная дорожка уходила вдаль по темному заливу, и там, вдали, были огни Бостона.
– Грейт! Торн ит оф! – сказала Лэсли, сама перевела ручку скоростей на «parking» и выключила двигатель.
Стало совершенно тихо, только снизу доносились всплески ленивых волн.
– Ноу… – сказала Лэсли и посмотрела ему в глаза. – Ай вона мэйк лав ту ю. Кэн ай?
И, не дожидаясь ответа, поцеловала его в губы. И от этого поцелуя он закрыл глаза. Он, Николай Уманский, профессиональный убийца, «врожденный садист» и насильник, закрыл глаза и поплыл от первого поцелуя этой рыжей американки Лэсли.
Потому что таких теплых, мягких и нежных губ он не знал в своей жизни. Может быть, так нежно матери целуют своих детей?
– Но! Ю донт мув. Ю донт мув этолл! – приказала она, удерживая его руки и не давая ему шевельнуться. И, откинув спинку сиденья, медленно раздела его, целуя своими полными губами каждый сантиметр его плеч, груди, живота и даже ног.
Он лежал с закрытыми глазами, не шевелясь и не двигаясь и только ощущая совершенно неизвестное ему прежде блаженство не насилия, не траханья, не секса, а – любви. Лэсли любила сейчас его тело, каждую его часть – любила его живот, лобок, пах, мошонку и вознесшийся в космос пенис. Она не дрочила его пальцами, как московские проститутки, не сосала и не заглатывала, а именно любила, голубила своими губами, языком, нёбом.
Он забыл свой утренний кобелиный восторг по поводу размера ее зада и сисек, он даже не заметил, когда она разделась, а только ощутил, как она накрыла его своим теплым и мягким телом – как мать накрывает одеялом ребенка.
И как ребенок ощущает материнскую грудь приоткрытыми губами, так он ощутил вдруг губами ее сосок, и открыл губы, и принял грудь, и засосал ее совсем по-детски, испытывая – наконец-то! – то теплое блаженство ребенка, которое обошло его при рождении 42 года назад в Коми АССР, в лагерной больнице.
И вдруг – импульс хрипа и слез, неожиданный даже для него самого, сотряс его тело. Словно из пещерной глубины его души изверглось все звериное, дикое, кровавое, злое, садистское – то, на чем держалась его профессия и его проклятая жизнь.
– Вотс ронг?[7] – испугалась Лэсли и замерла на нем.
Он не отвечал.
Расслабившись под ее мягким и теплым телом, он беззвучно плакал.
И она, американка, баба с совершенно другой планеты, каким-то общеженским чутьем угадала, что это хорошо, что пусть поплачет.
– Итс о’кей, – сказала она. – Итс о’кей, Ник. Ю кэн край…
Она высушила губами его слезы, а потом опять поползла по его телу вниз, снова целуя каждый миллиметр его тела.
Две недели спустя белый «линкольн-континенталь» Билла Лонгвэлла мчался из Манхэттена в Бруклин. Как многие американцы, Билл был патриотом и ездил только на американских машинах. Он миновал «близнецов» – два серебристых куба Международного торгового центра, один из которых после недавнего взрыва террористами был еще окружен машинами ремонтников, потом нырнул в Баттери-туннель, потом выскочил на мост-виадук, свернул на Бэлт-парк-уэй и погнал на юг вдоль серебристого Гудзона.
Стоял роскошный майский день, по Гудзону плыли нефтеналивные баржи, паромы с туристами и спортивные яхты. За ними в солнечном мареве парила маленькая зеленая статуя Свободы.
Под указателем «Ocean Park Way» белый «линкольн», накренясь на скорости 60 миль в час, вышел с шоссе, промчался вниз по авеню еще три квартала и свернул налево, под виадук сабвея-надземки, похожего на клавиши гигантского ксилофона. Но здесь Биллу пришлось сбавить скорость – по мостовой, лежавшей под опорами надземки, машины и пешеходы сновали, не соблюдая никаких правил движения: автомобили парковались и разворачивались как хотели, а люди переходили улицу где им вздумается или вообще останавливались посреди мостовой – просто поговорить.
На тротуарах стояли лотки с русскими матрешками, косметикой, дешевой обувью, кассетами, коробками конфет, банками с русской икрой.
А вывески магазинов, написанные хотя и по-английски, звучали странно: «GASTRONOM «STOLICHNY», «CAFE «ARBAT», «PIROGI», «WHITE ACACIA», «RESTAURANT «PRIMORSKY», «ZOLOTOY KLUCHIK», «GASTRONOM «MOSCOW»…
Перед Биллом был знаменитый Брайтон – район, заселенный русскими эмигрантами, но Биллу некогда было любоваться этой экзотикой. Он опустил стекло в окне и нетерпеливо спросил прохожего, тащившего тяжелые сумки с овощами:
– Excuse me. Where is «Sadko» restaurant?
– Gavari pa russki! – прозвучал странный ответ.
– Restaurant «Sadko».
– Ah! «Sadko»? – Мужчина поставил свои сумки на мостовую и показал за угол: – Za uglom! Understand?
– Thanks. – Билл тронул машину и тут же ударил ногой по тормозу, а рукой – по гудку, потому что две толстые бабы устроили совещание прямо перед капотом его машины.
Однако через пару минут, гудя, тормозя и дергая машину короткими рывками, он все же добрался до двери с вывеской «Restaurant «SADKO», оставил свой «линкольн» под знаком «NO PARKING» и вошел в ресторан. Здесь, в крошечном тамбуре-вестибюле, ему тут же преградил дорогу верзила-«дормэн» лет сорока, с косой челкой, двумя стальными зубами и татуировкой на левой руке:
– Zakryto! Close!
– It’s okay, – сказал ему Билл. – I need to see Mr. Blum. – Мне нужен мистер Блюм.
– Ego net. No Blum.
Но Билл был уверен, что верзила врет.
– Bullshit! Tell him: my name is Bill Longwell. No! Give him my card. – И Билл, усмехнувшись, дал ему свою визитку.
Верзила неохотно взял визитку и в сомнении посмотрел на Лонгвэлла. Совсем как пару недель назад секретарша Лонгвэлла смотрела на мистера Блюма в приемной «Nice, Clean & Perfect Agency». Однако Билл, бывший агент Интерпола, хорошо знал такие лица.
– Come on! – властно сказал он. – Do it!
Верзила, выражая фигурой сомнение, скрылся за зеркальной дверью зала ресторана.
Билл достал из кармана платок, вытер вспотевшую шею и огляделся. Стены вестибюльчика были увешаны выцветшими плакатами с лицами эстрадных певцов и певиц.
– Welcome. Zachodi! – прозвучал голос верзилы, и в открытую теперь настежь дверь Билл увидел полутемный и прокуренный зал. Посреди зала, за столиком, сидели Зиновий Блюм, какой-то рыжий бородач лет тридцати пяти и еще двое мужчин. Они играли в карты, а на столе перед ними были пепельницы, полные окурков, и пачки долларов. При виде стремительно приближающегося Билла Блюм предупредительно поднял палец:
– One moment!
Затем он открыл свои карты и в досаде швырнул их на стол.
– Shit! – выругался он и повернулся к Биллу: – What happened? Take а seat.
– Я должен поговорить с тобой один на один! – по-английски сказал Билл.
– О’кей. – Блюм жестом отпустил своих партнеров. – Садись.
Билл сел и, как только трое картежников удалились в глубину ресторана, положил перед Блюмом сложенную вчетверо газету. На ее лицевой стороне была видна фотография.
– Что это? – спросил Блюм.
Билл ткнул пальцем в фотографию:
– Смотри. Это твой человек. Николай Уманский. «Русский герой».
– Неужели?! – весело изумился Блюм и взял газету.
Действительно, на фотографии, на фоне какого-то пляжа, стоял босой и полуголый Николай Уманский со спасенным им мальчишкой и его матерью. Большая статья под названием «Russian Него Save а Boy’s Life» подробно описывала это героическое спасение.
– Что это за газета? – спросил Блюм.
– «North Shore News». Маленькая местная газетенка под Бостоном. Выходит раз в неделю.
– А как ты ее нашел?
– Очень просто. Все наши газеты публикуют полицейскую хронику, особенно местную. Две недели назад, как только ты ушел от меня, я заказал в «клипс-сервис» всю такую хронику, связанную со словом «Russian». И на всякий случай все, что будет опубликовано про персону по имени «Umansky». Это же Америка, Зиновий, у нас все на компьютерах. Час назад я получил эту газету, позвонил в редакцию и выяснил, что твой герой живет у этой мисс Лэсли Шумвэй. А ее адрес дала мне справочная: 22 Пайн-стрит, Марблхэд. Райское место, кстати. Там высадились первые британские пилигримы. Ты будешь вызывать человека из России для этой работы? Или сам справишься?
Блюм внимательно посмотрел на Билла. Его лицо замкнулось, он сказал холодно:
– Это не твое дело. – Потом покрутил перстень на руке: – Тебе это будет стоить еще десять косых. Или – нового заказа.
– Что ты имеешь в виду?
– Прошлый раз ты сказал, что получил новый заказ.
– Да. Но в такой ситуации…
– Решай, – сказал Блюм. – Или еще десять косых за этого Уманского. Или мы делаем эту работу сами, а ты даешь мне новый заказ. Как?
Николай и его учитель английского пятилетний Джонни ехали верхом по лесной тропе, посыпанной древесной щепой и стружкой специально для конных прогулок. Малыш отлично сидел в седле, словно родился в нем, что почти так и было, поскольку его дед и бабка держали на северной окраине Марблхэда конюшню с дюжиной своих лошадей и еще дюжиной чужих, за постой которых им неплохо платили. А Николай болтался на лошади без всякого шика и постоянно терял стремена, отчего Джонни заливисто хохотал на весь лес. Но Николай все равно чувствовал себя английским принцем. Джонни показывал на деревья, небо, облака и говорил: «sky», «clouds», «there are clouds in the sky», a Николай повторял за ним с жестким русским «р» и «з», но малыш, как истинный сын своей матери – школьной учительницы, терпеливо исправлял:
– No! Not «zer ar», silly boy! Say: «there a’»… Нет, не «зер ар», глупый мальчик! Скажи: тсэ а’…
– Ю a’ силли, нот ми! – обижался Николай.
– Oh, good! You speak good English! Repeat after me: there a’…
И вообще у них с Джонни с первого дня сложились прекрасные отношения. Поскольку в детстве у Николая не было никаких игрушек, он теперь запоем играл с Джонни его фантастическими самолетиками, кораблями, монстрами и «суперменами», которые трещали и стреляли лазерными лучами, водой и цветными желе. А во-вторых, Николай был прекрасным предлогом для Джонни часами смотреть телевизор: Лэсли считала, что детские передачи – лучшие учителя английского, в них на все лады и десятки раз повторялись одни и те же песенки и считалки.
Короче, жизнь у Николая была – лучше не загадаешь! С восьми утра и до трех дня, пока Джонни был в детском саду, а Лэсли учительствовала, он возился по дому – поливал и стриг траву во дворе, укрепил забор, починил гаражную дверь и желоба водостока на крыше, а в подвале обернул теплоизоляционной ватой трубы отопления, которые шли от котла совершенно голыми, из-за чего у Лэсли нагорало зимой под тысячу долларов за солярку. А кроме того, кухарничал: готовил борщи, гуляши и капустные солянки по рецептам того самого ресторана, в котором последние полгода просидел охранником… Благо, продуктов в этой Америке – завались, в магазинах полки ломятся. Когда Лэсли первый раз привезла Николая в супермаркет, ему просто плохо стало. И не потому, что он не представлял себе ТАКОЕ количество продуктов – сыров, колбас, мяса, овощей, фруктов, круп, рыбы, напитков, булок, джемов, сластей, приправ, кефиров и так далее, а из-за смертельной обиды: почему у них все есть – чистое, мытое, свежее, красивое и навалом, а в России – нет. Why? Ведь люди такие же! Ни лицом, ни глазами, ни фигурами – ничем они не лучше наших, русских. Ну – ничем абсолютно! Взять хотя бы эту Лэсли – ну, школьная учительница. И все. А у нее машина, домик, участок. Правда, дом от родителей. Но ведь у русских учительниц есть родители, а домов от них нет.
Хотя, если честно, такой учительницы Николай в России не встречал. Если днем, при Джонни, она была само Его Величество Просвещение, читала сыну (и Николаю) невинные сказки про Питера Пэна и Винни-Пуха и с мужеством Жанны д’Арк ела русские борщи и макароны по-флотски, говоря Николаю «сэнк ю, итс риали гуд!», то по ночам она обращалась в бешеную и развратную любовницу. Конечно, Николай еще в России слышал, что нет баб развращенней школьных учительниц, но там ему не пришлось их попробовать, это был не его круг. Зато здесь, под Бостоном…
Лэсли всегда тщательно мылась на ночь и заставляла Николая бриться и принимать душ перед постелью, а затем ее жаркий, жадный и верткий язык вылизывал его всего – от ушей до анального отверстия. О, анальное отверстие – это было ее коронкой! Когда ее язык добирался до этой заветной точки и начинал там свои томительно-вращательные движения, Николаю казалось, что эрекция вздымает его под облака, и он рвался к главному блюду – всадить, утопить свою возбужденную плоть в ее влажно-горячей расщелине.
Но Лэсли не спешила с главным блюдом, о нет. Она ложилась на Николая валетом – так, чтобы ее рот принял его в себя до корня и даже дальше, до горловых хрящей. И когда ее нижние губы оказывались как раз над его ртом…
Как это произошло? Как и почему он впервые взял губами эти мягкие теплые створки?
Если бы в юности, в лагере, в зоне, кто-нибудь сказал ему, что он будет целовать, лизать и высасывать ЭТО (и день ото дня это будет нравиться ему все больше!), то за такое оскорбление Николай просто обязан был бы убить.
В русском языке, при всех его великих писателях от Толстого до Чехова, даже нет слова, обозначающего этот сексуальный изыск. Как, впрочем, нет и массы других слов для названия любовных ласк даже самого обыденного характера. Например, невозможно сказать «I want to make love to you» без употребления грязных слов.
За две недели жизни у Лэсли Николай, привыкший видеть в сексе только удовлетворение похоти или то, что по-русски называется коротким и мрачным словом «yeblia», вдруг открыл совершенно иные, неизвестные ему вершины и глубины секса. И оказалось, что то, что он всегда считал главной и единственной целью – засадить и отхарить, было хотя и важным, но последним делом, блюдом на закуску.
Зато когда они заканчивали с целым курсом Лэслиных «блюд», как он угощал Лэсли такой закуской! Это уже была его коронка, не ее! Он доводил ее этой коронкой до слез, до стона, до хрипа, до крика о пощаде. Но он не знал в этом пощады, нет! Терзая ее сладкую грудь и разламывая ее пудовые ягодицы, он чувствовал себя русским богатырем, вооруженным могучей палицей в сражении с чужеземной силой. И привычные, грязные слова аккомпанировали каждому его удару: «Вот те, bliad! Вот те, kurva! Так те хорошо, paskuda?»
Лэсли заучивала эти слова совсем не ругательно, а как-то нежно, любовно. И вообще, кайф жизни Николая у Лэсли был не только и не столько в сексе, а в том удивительном состоянии райского покоя и домашности, который царил и в ее одноэтажном домике, и вокруг него, в этих зеленых и сонных городках-поселках вдоль Бостонского залива. Словно не было в мире ни Москвы с ее холодами, чеченской мафией и ожесточенной нищетой, ни Боснии, ни прочих мерзостей. То есть они были, конечно – раз в день на пятнадцать минут в программе иностранных теленовостей, – но виделись отсюда, из Нового Света, как в перевернутый бинокль, как что-то очень далекое, на другой планете. А все остальное время люди были заняты сами собой – своей работой, семьей, детьми, машинами, яхтами, травой на участке. Как марсиане…
И он, Николай Уманский, стал теперь одним из них. Он и думать забыл о своей прежней жизни, о своей папке в гэбэшном сейфе и всех тех диссидентах, адвентистах и самиздатчиках, которых он… Да что там вспоминать! То была его работа, но в другой, совершенно нездешней жизни. А теперь, здесь, он, блаженствуя, ехал верхом на спокойной кобылице Риски, повторяя за учителем Джонни английские слова и думая о том, что Лэсли, кажется, не прочь выйти за него замуж, он это нутром чует. Да и как тут не чувствовать этого, когда она и ночью, и днем – вся его, без остатка. А ему о такой жизни и не мечталось – сдобная американская баба, и этот пацан замечательный, и дом, и машина! Только расписаться с Лэсли – и он уже американский гражданин и сможет работать где душе угодно – хоть на конюшне у родителей Лэсли, хоть автомехаником в любой мастерской. Да, повезло вам, Николай Иванович, подфартило так, что душа поет…
– Someone is waiting for us, – сказал Джонни, сворачивая с лесной просеки на Пайн-стрит, к своему дому.
– Самван из вэйтинг фор ас, – автоматически повторил Николай и только в следующий миг увидел за кустами, возле дома Лэсли, этот маленький желтый мини-автобус с надписью «Construction» и двух жлобов, которые стояли у его открытого капота. Один из них – рыжий бородач, а лица второго Николай не видел, но оба они были не американцы – это Николай опознал с первого взгляда, хотя, казалось бы, все на них было американское – и куртки джинсовые, и даже кроссовки.
И холодные судороги сжали Николаю желудок, он резко пригнулся, словно в него уже выстрелили, и рухнул с лошади.
– What happened, Nick? Что случилось? – испугался Джонни. – Are you okay?
– Тсс, Джонни! Тихо! – сказал Николай задушенным голосом, взял под уздцы коня Джонни, повернул его и торопливо повел обеих лошадей назад, в лес, оглядываясь сквозь кусты на этот грузовичок и двух мужчин возле него.
– Why? What happened? – спрашивал Джонни.
– Тсс! Потом! Лэйтэ! – Николай еще не знал, как объяснить мальчишке, что случилось, а только спешно и даже как-то трусливо-спешно уводил пацана подальше в лес, который узкой полосой тянулся вдоль западной окраины Марблхэда прямо к конюшне деда Джонни. Страх, и не просто страх за себя, нет, впервые в жизни он ощутил холодный и трусливый страх за жизнь кого-то другого – этого Джонни и его матери. Что делать? Конечно, он может отвести Джонни к его деду и взять у того карабин – у старика штук пять охотничьих карабинов просто на стенах висят. Но дальше-то что? Вернуться и пристрелить этих паскуд, которые приехали по его душу? И что? И сесть за это в американскую тюрягу – ради этого он сюда приехал? А если даже не сесть, а сбежать – то куда? Назад в Россию путь заказан. И вообще – устраивать перестрелку перед домом Лэсли?
Но как же быть, Николай Иванович? Если эти суки узнали его адрес, они уже не слезут отсюда. А он не может подставлять им ни Лэсли, ни этого пацана. Не для того он спасал его, черт возьми!
– Nick, what’s happened? Tell me! – настаивал Джонни.
Но Николай отмалчивался. Господи, что за сучья жизнь! Только-только он начал жить как человек, и – кранты! И даже пацану нельзя объяснить, что случилось…
Лэсли приехала в отцовскую конюшню по его телефонному звонку. Убедившись, что за ней нет хвоста, Николай вышел из-за конюшни и подошел к ее «плимуту». Как он и просил по телефону, она привезла в пакете его пиджак с документами и деньгами. Но лицо ее было отчужденно-замкнутым.
– Can you tell me what happened?
Может ли он сказать ей, что случилось? Нет, конечно. Он просто должен уйти.
– Но. Ай хэв ту гоу. Совсем. Фор эвер. Сорри.
– You are paskuda, – вдруг сказала она.
– Йес. Ай эм.
– You are bliad!
– Йес.
– Kurva!
– Йес.
– I love you!
– Сорри. Ай хэв ту гоу. – Он повернулся и пошел прочь, потому что больше не мог этого выдержать.
– Nick! – крикнул Джонни.
Николай заставил себя не оглянуться. Чем резче он оборвет все, тем лучше для них. Когда эти брайтонские жлобы подвалят к ним, чтобы узнать, где он, Лэсли и Джонни отошьют их самым натуральным образом и с такой злостью, что тем уже не будет смысла возвращаться к ним снова. Может, они еще посидят на этом доме, покараулят или вернутся сюда через пару недель, а то и через месяц, но трогать Джонни и Лэсли им будет ни к чему, без толку. Николай Уманский – «paskuda, bliad, suka» – ушел, бросил их, исчез неизвестно куда.
Он вышел на хайвэй и поднял руку проносившемуся мимо грузовику. И хотя этот грузовик промчался не остановившись, он был уверен, что рано или поздно кто-нибудь подберет его. Америка добра.
Но Америка оказалась не добра и не зла, а – безразлична. Он простоял на дороге полтора часа, а потом пошел по обочине на запад, за заходящим солнцем, и ни одна из сотен машин, которые проносились мимо, даже не притормозила рядом с ним. Это разозлило его – он еще не знал, что в этой стране у каждого есть, как правило, лишь один шанс. Он был уверен, что за каждым поворотом дороги Америка будет подставлять ему себя, как Лэсли или та американка с «паркинсоном». И он шел по обочине, согревая себя сигаретами и злостью. Злостью на Россию, на брайтонских жлобов и вот теперь – на Америку. Какого хрена ни одна американская сука не хочет его подобрать? Эй вы, факинг американс! Да остановитесь же кто-нибудь, мать вашу в три креста! Нет, летят мимо…
В ту ночь в окрестностях Бостона было зарегистрировано среди прочих несколько странных преступлений. В Либоди и Линфилде кто-то разбил витрины супермаркета «Star» («Звезда»). В Берлингтоне были с корнем вырваны из тротуара автоматы газеты «Boston Globe», которая в этот день поместила на первой полосе фотографию Ельцина. В Ньютоне был не то ножом, не то отверткой изуродован огромный портрет Ленина на рекламном щите водки «Российская», который гласил: «Now that the party’s over, let the party begin!» – «Теперь, когда с партией покончено, начнем вечеринку!» А на рассвете в Дэдхэме полицейский патруль арестовал четырех черных подростков, вооруженных ножами и пытавшихся ограбить русского туриста, спавшего на тротуаре возле ночного бара «Sunset». Хотя одному из грабителей этот турист сломал руку, полиция сочла это самозащитой, и русский был на патрульной машине доставлен к автобусной станции, откуда по совету полицейских отбыл первым же автобусом.
Автобус шел на северо-запад, в Буффало, к этой вечной бросовой яме погоды у границы с Канадой. Проспав пять часов в мягком кресле, Николай проснулся и обнаружил за окном серую пелену дождя, которая затягивала скоростное шоссе, леса, цветные рекламные щиты и очертания окрестных плоскокрыших городков. Куда он едет? На кой shit ему какое-то Буффало и вообще вся эта новая маета, когда в райском Марблхэде остались баба и пацан, которые его любят и которые стали его семьей? Всего две недели назад он открыл для себя, что, оказывается, истинный кайф жизни вовсе не в том, чтобы гужевать, гудеть, зикать, кирять, кантоваться и бросать палки по пьяни или силком. Оказывается, играть с пятилетним пацаном в «морской бой» или даже просто ждать кого-то к обеду – уже радость! А если этот «кто-то» еще и хорошая баба, то – о чем говорить! Накормить ее вкусной едой, а ночью сделать ей такую любовь, чтобы утром она пела на кухне, готовя ему кофе, – что еще нужно в жизни? Строить коммунизм? Завоевывать Афганистан? Свергать Ельцина? Да пошли они все!..
Но как же он мог отдать это все, бросить и сбежать? Он, Уманский, который дважды зону прошел, а потом еще школу ГБ, а потом Афган и Приднестровье, – слинял перед какими-то жидами-эмигрантами с Брайтона? Да в гробу он их видел!
Он огляделся. В автобусе было восемь пассажиров – шесть черных баб и пара смуглых студентов с рюкзаками, испанцы или кубинцы. Они не то спали в обнимку, не то целовались взасос, а потом ушли в конец автобуса, исчезли там за узенькой дверью, и буквально через секунду оттуда стали доноситься гулкие и все учащающиеся удары, которые немедленно привели черных баб в веселый восторг. Затем студенты появились из-за дверцы, он – усталый, с опущенными плечами, а девчонка сияла, как новая монетка, и влажным язычком облизывала свои красные губки. Черные бабы зааплодировали и, пока эта молодая пара шла на свои места, похлопывали парня по спине: «You are good! You are really good! Are you taking orders?»
«Туалет там, что ли?» – подумал Николай и прошел в конец автобуса, открыл узкую дверцу. Действительно, там оказалась крохотная, как пенал, кабинка с красивым унитазом и раковиной умывальника величиной с ладонь. Удивляясь, как эта пара смогла втиснуться сюда да еще трахаться тут с таким гулким азартом, Николай заперся в тесной кабинке, чтобы пересчитать свои деньги. Но оказалось, что пересчитывать нечего. У него оставалось семь долларов и горсть мелочи. Он умылся под краником, вернулся на свое место и с трудом дождался очередной остановки. Сиракьюс. Билет до Нью-Йорка стоит 41 доллар, а до Бостона – 38. Он подошел к телефону-автомату, снял трубку и нажал кнопки так, как учил его Джонни: сначала цифру «1», потом «617», а потом семизначный номер. «Please, deposit two dollars and forty cents for the first three minutes», – тут же сказал автоматический женский голос, отчетливо чеканя каждое слово. Он ссыпал два доллара и сорок центов в прорезь для мелочи.
– Thank you, – сказал тот же голос и тут же сменился веселым голосом Джонни: – Hello!
Николай повесил трубку. Все в порядке. Пока все в порядке. Теперь нужно вернуться в Бостон и разобраться с этими ребятами Натана.
– Mister, are you coming?[8] – сказал ему водитель автобуса.
– Но, сэнк’ю.
Водитель поднялся в автобус, закрыл двери и отчалил. А ведь знал, сука, что у Николая билет до Буффало, но – никакой реакции, не хочешь ехать – не езжай, ты свободный человек в свободной стране, и всем тут на тебя чихать.
Николай вышел из-под козырька автовокзала и пошел сквозь дождь к гудящему машинами скоростному шоссе. Но не успел он голоснуть и второму грузовику, катившему на восток, как рядом остановилась патрульная машина и молодой черный полицейский, ленясь выйти под дождь, крикнул ему из окна:
– Неу, get out of here! (Эй, отвали отсюда!)
– Ай эм рашен турист!
– So what? Get out or I’ll lock your ass up! (Вали отсюда, или я суну твою задницу в тюрягу!)
Но это же свободная страна! И он хочет вернуться в Бостон!
– Ай хэв гоу Бостон! – сказал Николай.
– Fucking idiot, – проворчал полицейский. – Do you really want me to lock up your ass? (Идиот, ты что? Хочешь, чтобы я взял тебя за жопу?)
Николай посмотрел ему в глаза. Однако в шоколадных глазах полицейского не было никаких эмоций, кроме превосходства силы и власти. Что ж, он не станет связываться с этим негром. Если нельзя голосовать машинам, он пойдет пешком. Николай повернулся и пошел прочь от полицейского – на восток, по обочине дороги. Но через несколько шагов услышал сзади: