Страница:
Не повторяя того, что уже было сказано об уважении римских государей и наместников к иерусалимскому храму, мы лишь отметим, что уничтожение этого храма и города Иерусалима сопровождалось и во время самих событий, и после них всеми обстоятельствами, какие могли вывести из себя завоевателей и оправдать религиозные преследования самыми благовидными соображениями политической справедливости и общественной безопасности. Начиная с Нерона и до правления Антонина Пия евреи с яростным нетерпением старались вырваться из-под власти Рима, и их чувства вырывались наружу в самых неистовых резнях и бунтах. Человеческая природа содрогается при рассказе об ужасающих жестокостях, совершенных евреями в городах Египта, Кипра и Киренаики, где они жили рядом с ничего не подозревавшими местными уроженцами, предательски притворяясь их друзьями; и мы чувствуем искушение рукоплескать суровой каре, которую понес от оружия легионов фанатичный народ, чьи жуткие крайности и легковерие в том, что касалось религиозных предрассудков, словно сделали его непримиримым врагом не только римских властей, но и всего рода человеческого. Религиозное воодушевление евреев поддерживалось мнением, что закон не велит им платить налоги господину-идолопоклоннику, и выведенным ими из предсказаний их древних пророков лестным обещанием, что скоро явится Мессия-победитель, который должен разбить их оковы и дать любимцам Небес верховную власть над землей. Именно объявив себя их долгожданным освободителем и призвав всех потомков Авраама помочь свершению надежд Израиля, знаменитый Баркохебас[47] собрал грозную армию, с которой он два года сопротивлялся власти императора Адриана.
Несмотря на эти многочисленные провокации, негодование римских государей угасло после победы, и их тревоги тоже закончились вместе с днями войны и опасности. Характерная для языческой веры снисходительность и мягкий нрав Антонина Пия помогли евреям вернуть прежние привилегии и снова получить позволение делать обрезание своим детям, с тем лишь легким ограничением, чтобы никогда не наносить этот знак принадлежности к еврейскому народу на обращенного в их веру нееврея. Многочисленные остатки этого народа, хотя и были изгнаны из окрестностей Иерусалима, получили разрешение создавать и поддерживать крупные поселения как в Италии, так и в провинциях, приобретать римское гражданство, получать награды и почести на муниципальном уровне и при этом освобождались от дорогостоящих и обременительных государственных должностей. Умеренность или презрение римлян узаконили ту форму духовной полиции, которая была введена побежденной сектой. Ее патриарх, поселившийся в Тивериаде, получил право назначать низших служителей веры и апостолов, быть судьей по ее внутренним делам и получать ежегодный налог со своих рассеянных по миру братьев по вере. В главных городах империи часто возводились новые синагоги. Субботы, посты и праздники, предписанные законом Моисея или добавленные к ним традицией раввинов, отмечались самым публичным и торжественным образом. Такое мягкое обращение постепенно смягчило суровый нрав евреев. Очнувшись от грез о пророчестве и завоеваниях, они стали вести себя как мирные и трудолюбивые подданные. Их непримиримая ненависть к человечеству, вместо того чтобы прорываться наружу огнем кровавого насилия, улетучивалась как пар по менее опасным путям. Они жадно хватались за любую возможность превзойти идолопоклонников в торговле и произносили двусмысленные тайные проклятия высокомерному царству Эдомскому.
Раз евреи, с отвращением отвергая богов, которых чтил их верховный владыка и их соотечественники, все же свободно практиковали свою антиобщественную религию, должна была существовать какая-то другая причина для того, чтобы ученики Христа терпели то суровое обращение, от которого были избавлены потомки Авраама. Разница между теми и другими проста и очевидна, но по представлениям древних она была очень важной. Евреи были народом, христиане – сектой, и, если для каждого сообщества было естественно уважать святыни его соседей, члены самого сообщества обязались быть верными святыням своих предков. Голоса прорицателей, наставления философов и авторитет закона единогласно возлагали на народ эту обязанность. Евреи своим высокомерным заявлением, что они святее всех, могли вызвать у язычников мнение о себе как о ненавистном и нечистом народе, а своим презрительным отказом общаться с другими народами могли заслужить их презрение. Закон Моисея мог состоять по большей части из пустяков и нелепостей. Но все же, поскольку эти нелепости и пустяки долгие годы признавало истиной многочисленное сообщество людей, его последователей оправдывал пример остального человечества, и всеми признавалось, что они имеют право исполнять то, чем пренебрегать было бы для них преступлением. Но этот принцип, защищавший еврейскую синагогу, не обеспечивал ранней церкви ни благосклонного отношения язычников, ни безопасности. Приняв евангельскую веру, христиане, с точки зрения язычников, совершили чудовищное и непростительное преступление: разорвали священные узы обычая и воспитания, нарушили религиозные установления своей страны и дерзко презрели все, во что их отцы верили как в истину и что чтили как святыню. При этом их отступничество (если это можно так назвать) не происходило лишь частично или на местном уровне, ведь благочестивый беглец, который ушел из храмов Египта или Сирии, так же надменно обходя стороной храмы Афин или Карфагена, отказываясь искать в них прибежища. Каждый христианин с презрением отвергал суеверия своей семьи, своего города и своей провинции. Все христиане в целом единодушно отказывались иметь какое-либо дело с богами Рима, империи и человечества. Напрасно угнетаемый последователь новой веры утверждал, что имеет неотчуждаемые права на свободу вероисповедания и собственное мнение в вопросах религии. Хотя его положение могло вызвать жалость к нему, его доводы не могли быть поняты ни философствующей, ни верующей частью языческого мира. Для них то, что кто-либо видит что-то дурное в исполнении общепринятых и освященных временем религиозных обрядов, было так же удивительно, как если бы эти люди вдруг почувствовали отвращение к нравам, одежде или языку своей родины.
Удивление язычников вскоре сменилось негодованием, и самые благочестивые из людей испытали на себе несправедливое, но опасное обвинение в нечестии. Злоба и суеверие вместе побуждали обвинителей представлять христиан как сообщество безбожников, которые своим в высшей степени дерзким выступлением против религиозной конституции империи заслужили самое суровое порицание от ее гражданских должностных лиц. Они порвали (чем хвалились) со всеми видами суеверия, которые утверждало в какой-либо части мира многообразное язычество, но было не вполне ясно, какое божество и какой культ заменяют у них богов и храмы Античности. Их чистое и возвышенное представление о Верховном Существе было непонятно грубым умам языческого большинства, не способного представить себе невещественного и единственного Бога Духа, которого не изображают ни в телесном облике, ни как видимый глазами символ, которому не поклоняются в привычной для них роскошной форме – с возлияниями, празднествами, алтарями и жертвоприношениями. Мудрецы Греции и Рима, которые настолько облагородили свои умы, что осознавали существование Первопричины и видели ее свойства, по велению то ли разума, то ли тщеславия оставляли лишь себе и своим избранным ученикам право на эту философскую религиозность. Они вовсе не собирались признавать суеверия людей образцом истины, но считали, что источник этих суеверий – изначальные наклонности человеческой природы, и полагали, что любая народная разновидность веры и культа, которая имеет самонадеянность отказываться от помощи чувств, по мере своего отхода от суеверия будет все менее способна сдерживать игру блуждающего воображения и полет мечты фанатиков. Беглый взгляд, которым эти умные и ученые люди удостаивали христианское откровение, только подтверждал их поспешное мнение и убеждал их, что принцип единства Бога, к которому они могли бы отнестись с почтением, был новыми сектантами искажен в безумных порывах религиозного экстаза и уничтожен в пустых рассуждениях на отвлеченные темы. Автор знаменитого, приписываемого Лукиану диалога, рассуждая о таинственном предмете – Святой Троице, – с презрением и насмешкой показывает собственное незнание того, что человеческий разум слаб, а совершенство Бога непостижимо.
Менее удивительным могло показаться, что ученики основателя христианской веры не чтили его только как мудреца и пророка, но поклонялись ему как Богу. Язычники имели склонность усваивать любые положения любой веры, которые выглядели хотя бы в чем-то, хотя бы отдаленно и не полностью, похожими на народные мифы; а легенды о Вакхе, Геркулесе и Эскулапе в какой-то степени подготовили их воображение к появлению Сына Божьего в человеческом облике. Но их поражало то, что христиане покинули храмы тех древних героев, которые в младенческие годы мира изобрели искусства, установили законы и победили тиранов или чудовищ, и выбрали единственным предметом своего религиозного поклонения никому не известного учителя, который жил недавно среди варварского народа и пал жертвой то ли злобы своих земляков, то ли зависти римских властей. Языческое большинство, умевшее быть благодарным лишь за земные блага, отвергало бесценный дар, предложенный человечеству Иисусом из Назарета, – жизнь и бессмертие. Его неизменная кроткая стойкость во время добровольных мучений, его доброта ко всем и возвышенная простота его поступков и нрава, с точки зрения этих «людей плоти», были недостаточной компенсацией за отсутствие славы, верховной власти и успеха; и, отказываясь признать его поразительную великую победу над силами тьмы и могилы, они представляли в ложном свете или оскорбительно высмеивали двусмысленные обстоятельства рождения, бродячую жизнь и постыдную смерть божественного Создателя христианства.
Личная вина каждого христианина (в том, что он поставил свое личное чувство выше национальной религии) очень сильно отягчалась большим количеством преступников и групповым характером преступления. Хорошо известно, и уже было отмечено здесь, что римские власти подозрительно и недоверчиво относились к объединению своих подданных в любые союзы и скупо раздавали привилегии негосударственным содружествам, даже образованным с самыми безобидными или полезными целями. Религиозные собрания христиан – людей, отказавшихся от государственной религии, – выглядели гораздо менее невинно: они были незаконны в принципе и могли привести к опасным последствиям; к тому же императоры не считали, что нарушают законы справедливости, запрещая ради спокойствия общества эти тайные, иногда ночные встречи. Благочестивое неповиновение христиан заставляло воспринимать их поступки или, может быть, их замыслы как гораздо более опасные и преступные, чем на самом деле; и римские государи, которые, возможно, смягчились бы в ответ на безропотное повиновение, поскольку считали, что от того, как исполняются их приказы, зависит их честь, иногда пытались суровыми наказаниями искоренить тот дух независимости, который побуждал христиан дерзко признавать над собой власть выше власти гражданского правителя. Своей широтой и длительностью этот духовный заговор с каждым днем, казалось, все больше заслуживал ненависть очередного императора. Мы уже видели, что христиане в своем деятельном и успешном религиозном усердии постепенно проникли во все провинции и почти во все города империи. Казалось, что те, кто принимал эту веру, отрекались от своей семьи и своей родины и соединяли себя неразрывными узами со странным сообществом, которое всюду было не таким, как остальные люди. Мрачный и суровый вид христиан, их отвращение ко всем обычным делам и удовольствиям жизни и их частые предсказания будущих бедствий – все это вызывало у язычников тревожное ожидание какой-то опасности от новой секты, которая пугала их тем больше, чем меньше о ней было известно. «Какими бы ни были правила, определявшие их поведение, – пишет Плиний, – было видно, что их неуступчивость и упрямство заслуживали наказания».
Меры предосторожности, которые христиане принимали при отправлении своих церковных служб, сначала были вызваны необходимостью, но потом продолжались по их собственному желанию. Подражая жуткой таинственности, царившей на элевсинских мистериях, христиане льстили себя надеждой, что так они сделают свои священные обряды более уважаемыми в глазах языческого мира. Но эта таинственность, как часто бывает при тонких политических расчетах, обманула их ожидания и не дала желаемого результата. Язычники пришли к выводу, что христиане просто скрывают то, что постыдились бы открыть. Неправильно понятое благоразумие христиан дало возможность злобе измыслить, а легковерию и подозрительности – посчитать истиной ужасные рассказы, где христиане были описаны как самые развращенные из людей, которые в своих темных убежищах творят все мерзости, какие может измыслить испорченное воображение, и, чтобы угодить своему неизвестному богу, приносят ему в жертву все человеческие добродетели. Много было таких, кто в виде признания или рассказа описывал обряды этого отвратительного сообщества. Уверяли, «что новорожденного младенца, полностью засыпанного мукой, подносили как некий мистический символ посвящения под нож одному из верующих, который, ничего не зная, наносил много скрытых от глаз смертельных ран невинной жертве своего заблуждения; что как только это жестокое дело совершалось, сектанты пили кровь, жадно разрывали в клочья трепещущие члены и клялись со знанием вины друг перед другом вечно хранить тайну. Таким же уверенным тоном рассказчики заявляли, что за этим бесчеловечным жертвоприношением следовало подходящее к случаю представление, в котором неумеренность служила средством для возбуждения грубой похоти, и, наконец, в заранее назначенный момент свет внезапно гас, стыд оказывался изгнан, природа забыта, и по воле случая ночную тьму оскверняла кровосмесительная близость сестер и братьев, сыновей и матерей».
Но достаточно было внимательно прочесть древние речи в защиту христиан, чтобы даже самое слабое подозрение на этот счет исчезло из ума честного противника. Христиане с бесстрашием людей, которые уверены в своей безопасности потому, что невиновны, призывают должностных лиц не доверять слухам, а быть беспристрастными. Они признают, что если удастся найти хоть какие-то доказательства тех преступлений, которые им приписывает клевета, то они заслуживают самого сурового наказания. Они сами просят наказать их и бросают вызов, требуя доказательств. Одновременно они настойчиво утверждают – и это в одинаковой степени справедливо и уместно, – что обвинение невероятно настолько же, насколько бездоказательно, и задают вопрос: может ли кто-нибудь всерьез поверить, будто чистые и святые правила Евангелия, которые так часто не позволяют им испытывать самые законные радости, учили бы их совершать самые отвратительные преступления, будто большое сообщество решилось обесчестить себя в глазах своих членов и будто множество людей обоих полов и всех возрастов все вместе согласились бы нарушать те правила, которые природа и воспитание глубоко врезали в их умы? Казалось, ничто не могло ослабить или уничтожить действие таких неопровержимых оправдательных доводов, но сами защитники вели себя необдуманно: предавали общее для них дело веры, чтобы удовлетворить свою благочестивую ненависть к внутренним врагам церкви. Иногда звучали туманные намеки, что эти самые кровосмесительные празднества, которые так ложно приписывают правоверным христианам, на самом деле устраивают маркиониты, карпократиане и некоторые другие секты гностиков, которые, несмотря на то что уклонились на путь ереси, все же чувствовали как люди и руководствовались правилами христианства. Те, кто откололся от церкви, платили ей подобными же обвинениями, и со всех сторон звучали признания, что среди большинства тех, кто носит имя христиан, преобладает самая скандальная распущенность нравов. Представитель властей, язычник, который не имел ни свободного времени, ни необходимого умения для того, чтобы увидеть почти незаметную разницу между истинной христианской верой и еретическим отступлением от нее, легко мог вообразить, будто вражда виновных между собой заставила открыть их общее преступление. Для покоя или, по крайней мере, для доброго имени первых христиан эти представители властей иногда проявляли в своих поступках больше спокойствия и умеренности, чем обычно бывает у тех, кто полон религиозного пыла, и в результате тщательного расследования беспристрастно докладывали, что сектанты, отказавшиеся чтить признанных государством богов, кажутся им искренними в своих заявлениях и безупречными с точки зрения нравственности, хотя и могут быть наказаны согласно закону за свое нелепое, доходящее до крайности суеверие.
I. По мудрой воле Провидения церковь в пору своего младенчества была окутана покровом тайны, который не только защищал христиан от злобы языческого мира, но и вообще скрывал их от глаз язычников, пока вера христиан не стала зрелой, а число большим. Медленная и постепенная отмена Моисеевых обрядов стала безопасным и честным прикрытием для самых ранних приверженцев Евангелия. Поскольку они по большей части принадлежали к народу Авраама, то были отмечены знаком обрезания, совершали обряды и молитвы в Иерусалимском храме до его окончательного уничтожения, считали и закон и речи пророков подлинными откровениями Бога. Обратившиеся в новую веру неевреи, путем духовного усыновления разделявшие с Израилем его надежду, по одежде и внешнему виду тоже выглядели евреями, и их принимали за евреев; а поскольку язычники обращали меньше внимания на догмы веры и больше – на внешнюю сторону культа, новой секте, которая умело скрывала или очень слабо проявляла зачатки своего будущего величия и свои честолюбивые намерения, было позволено укрываться под защищавшим всех покровом веротерпимости, которая распространялась и на древний и прославленный еврейский народ, один из многих народов Римской империи. Возможно, уже вскоре после этого сами евреи, чей религиозный пыл был более неистовым, а вера охранялась более ревниво, заметили, что их собратья-назареяне постепенно отходят от учения синагоги. После этого они были бы рады утопить опасную ересь в крови ее сторонников. Но Небо своей волей уже успело обезоружить их злость: хотя евреи иногда могли позволить себе взбунтоваться, уголовное правосудие было уже не в их руках, и для них оказалось нелегко вселить в спокойную душу представителя властей – римлянина ту злобу, которую поддерживали в них самих религиозный пыл и предрассудки. Наместники провинций заявляли, что рады выслушать любое обвинение, которое может касаться общественной безопасности, но едва узнав, что речь идет не о делах, а о словах и спор ведется по поводу всего лишь толкования еврейских законов и пророчеств, они решали, что недостойно величия Рима всерьез обсуждать какие-то неясные различия, возникшие в умах варварского суеверного народа. Невежество и презрение становились защитой для невинно обвиненных первых христиан, и суд местного представителя властей – язычника часто оказывался для них самым надежным убежищем против ярости синагоги.
Правда, если бы мы были склонны следовать традициям слишком доверчивой древности, мы могли бы рассказать о паломничествах в дальние страны, чудесных успехах и неодинаковых смертях двенадцати апостолов; но более аккуратное расследование заставит нас усомниться, было ли дано кому-либо из тех, кто был свидетелем чудес, совершенных Христом, подтвердить собственной кровью за пределами Палестины истинность своего свидетельства[48].
Учитывая обычную продолжительность человеческой жизни, вполне естественным было бы предположить, что большинство из них скончались еще до того, как недовольство евреев переросло в ту яростную войну, которая закончилась лишь с разрушением Иерусалима. В течение долгого времени, которое прошло между смертью Христа и этим памятным восстанием, мы не можем обнаружить никаких следов нетерпимости римлян к христианской вере, если не считать того внезапного, кратковременного, но жестокого преследования, которому Нерон подверг христиан в столице империи через тридцать пять лет после первого из этих великих событий и всего за два года до второго. Характер историка-философа, которому мы в основном обязаны тем, что знаем об этом странном событии, уже сам по себе делает случившееся достойным нашего самого внимательного рассмотрения.
В десятый год правления Нерона столица империи пострадала от пожара, который свирепствовал с силой, превосходившей все, что помнили или испытали на собственном опыте предыдущие поколения. Памятники греческого искусства и римской добродетели, трофеи Пунических и Галльской войн, самые священные храмы и самые великолепные дворцы погибли в этом всесокрушающем пламени. Из четырнадцати кварталов, то есть частей, на которые делился Рим, лишь четыре уцелели полностью, три были стерты с лица земли, а остальные семь, испытав ярость огня, представляли собой печальное зрелище развалин и запустения. Бдительное правительство не упустило, кажется, ни одной меры предосторожности, которая могла бы уменьшить тяжесть столь ужасного бедствия. Императорские сады были открыты для толпы пострадавших горожан, для их удобства были построены временные дома, и большое количество зерна и других продуктов было продано им по очень низкой цене. Эдикты, определившие расположение улиц и регламентировавшие постройку частных домов, кажутся плодами самой великодушной политики. Как обычно случается в эпоху процветания, великий пожар Рима позволил за несколько лет создать новый город, более симметрично устроенный и более прекрасный, чем прежний. Но все благоразумие и вся человечность, которые Нерон проявил в этом случае, оказались недостаточны, чтобы уберечь его от подозрений со стороны народа. Тому, кто убил своих жену и мать, можно было приписать любое преступление; государь, унизивший себя и свой сан выступлениями на сцене театра, не мог не выглядеть способным на самые крайние и причудливые безумства. Слухи обвиняли императора в том, что он поджег собственную столицу, и, поскольку самые невероятные истории лучше всего усваиваются душой разъяренного народа, люди всерьез рассказывали друг другу и твердо верили, будто бы Нерон, наслаждаясь бедствием, которое сам создал, забавлялся тем, что пел, подыгрывая себе на лире, о разрушении древней Трои. Чтобы отвести от себя подозрение, которое не могла уничтожить силой деспотическая власть, император решился найти себе на замену каких-нибудь мнимых преступников. «С этой целью, – продолжает Тацит, – он подверг самым изощренным пыткам тех людей, носящих грубое простонародное имя христиане, которые уже были заслуженно заклеймены позором. Они производят свое имя и происхождение от Христа, который в годы правления Тиберия был казнен по приговору прокуратора Понтия Пилата. Это ужасное суеверие на короткое время было подавлено, но вспыхнуло вновь и не только распространилось по Иудее, родине этой вредоносной секты, но проникло даже в Рим, всеобщее убежище, которое принимает и защищает все, что есть нечистого и жестокого. Признания тех, кто был схвачен, позволили обнаружить огромное число их сообщников, и все они были приговорены не столько за то, что подожгли город, сколько за ненависть к человеческому роду. Они умерли в мучениях, и их муки были усилены оскорблениями и насмешками. Некоторых прибили гвоздями к крестам; других зашили в шкуры диких зверей и отдали на растерзание разъяренным собакам; третьих обмазали горючими составами и использовали вместо факелов, чтобы осветить ночную темноту. Местом для этого печального зрелища были выбраны сады Нерона; оно сопровождалось гонками колесниц и было почтено присутствием императора, который в одежде и в роли возничего смешался с чернью. Вина христиан действительно заслуживала самого примерного наказания, но отвращение и ненависть толпы сменились сочувствием из-за мнения, что эти несчастные были принесены в жертву не благу общества, а жестокости ревниво оберегавшего себя тирана». Те, кто следит любопытным взглядом за переворотами, происходящими с человечеством, могут отметить, что сады и цирк Нерона на Ватикане, оскверненные кровью первых христиан, были еще сильнее прославлены торжеством преследуемой религии и ее неверным применением. На этом самом месте с тех пор был построен храм, намного превышающий древнюю славу Капитолия, и воздвигли его христианские понтифики, которые, выводя свое право на власть над миром от скромного рыбака из Галилеи, сменили на троне цезарей, дали законы варварам, завоевывавшим Рим, и распространили свою духовную власть от побережья Балтики до берегов Тихого океана.
Несмотря на эти многочисленные провокации, негодование римских государей угасло после победы, и их тревоги тоже закончились вместе с днями войны и опасности. Характерная для языческой веры снисходительность и мягкий нрав Антонина Пия помогли евреям вернуть прежние привилегии и снова получить позволение делать обрезание своим детям, с тем лишь легким ограничением, чтобы никогда не наносить этот знак принадлежности к еврейскому народу на обращенного в их веру нееврея. Многочисленные остатки этого народа, хотя и были изгнаны из окрестностей Иерусалима, получили разрешение создавать и поддерживать крупные поселения как в Италии, так и в провинциях, приобретать римское гражданство, получать награды и почести на муниципальном уровне и при этом освобождались от дорогостоящих и обременительных государственных должностей. Умеренность или презрение римлян узаконили ту форму духовной полиции, которая была введена побежденной сектой. Ее патриарх, поселившийся в Тивериаде, получил право назначать низших служителей веры и апостолов, быть судьей по ее внутренним делам и получать ежегодный налог со своих рассеянных по миру братьев по вере. В главных городах империи часто возводились новые синагоги. Субботы, посты и праздники, предписанные законом Моисея или добавленные к ним традицией раввинов, отмечались самым публичным и торжественным образом. Такое мягкое обращение постепенно смягчило суровый нрав евреев. Очнувшись от грез о пророчестве и завоеваниях, они стали вести себя как мирные и трудолюбивые подданные. Их непримиримая ненависть к человечеству, вместо того чтобы прорываться наружу огнем кровавого насилия, улетучивалась как пар по менее опасным путям. Они жадно хватались за любую возможность превзойти идолопоклонников в торговле и произносили двусмысленные тайные проклятия высокомерному царству Эдомскому.
Раз евреи, с отвращением отвергая богов, которых чтил их верховный владыка и их соотечественники, все же свободно практиковали свою антиобщественную религию, должна была существовать какая-то другая причина для того, чтобы ученики Христа терпели то суровое обращение, от которого были избавлены потомки Авраама. Разница между теми и другими проста и очевидна, но по представлениям древних она была очень важной. Евреи были народом, христиане – сектой, и, если для каждого сообщества было естественно уважать святыни его соседей, члены самого сообщества обязались быть верными святыням своих предков. Голоса прорицателей, наставления философов и авторитет закона единогласно возлагали на народ эту обязанность. Евреи своим высокомерным заявлением, что они святее всех, могли вызвать у язычников мнение о себе как о ненавистном и нечистом народе, а своим презрительным отказом общаться с другими народами могли заслужить их презрение. Закон Моисея мог состоять по большей части из пустяков и нелепостей. Но все же, поскольку эти нелепости и пустяки долгие годы признавало истиной многочисленное сообщество людей, его последователей оправдывал пример остального человечества, и всеми признавалось, что они имеют право исполнять то, чем пренебрегать было бы для них преступлением. Но этот принцип, защищавший еврейскую синагогу, не обеспечивал ранней церкви ни благосклонного отношения язычников, ни безопасности. Приняв евангельскую веру, христиане, с точки зрения язычников, совершили чудовищное и непростительное преступление: разорвали священные узы обычая и воспитания, нарушили религиозные установления своей страны и дерзко презрели все, во что их отцы верили как в истину и что чтили как святыню. При этом их отступничество (если это можно так назвать) не происходило лишь частично или на местном уровне, ведь благочестивый беглец, который ушел из храмов Египта или Сирии, так же надменно обходя стороной храмы Афин или Карфагена, отказываясь искать в них прибежища. Каждый христианин с презрением отвергал суеверия своей семьи, своего города и своей провинции. Все христиане в целом единодушно отказывались иметь какое-либо дело с богами Рима, империи и человечества. Напрасно угнетаемый последователь новой веры утверждал, что имеет неотчуждаемые права на свободу вероисповедания и собственное мнение в вопросах религии. Хотя его положение могло вызвать жалость к нему, его доводы не могли быть поняты ни философствующей, ни верующей частью языческого мира. Для них то, что кто-либо видит что-то дурное в исполнении общепринятых и освященных временем религиозных обрядов, было так же удивительно, как если бы эти люди вдруг почувствовали отвращение к нравам, одежде или языку своей родины.
Удивление язычников вскоре сменилось негодованием, и самые благочестивые из людей испытали на себе несправедливое, но опасное обвинение в нечестии. Злоба и суеверие вместе побуждали обвинителей представлять христиан как сообщество безбожников, которые своим в высшей степени дерзким выступлением против религиозной конституции империи заслужили самое суровое порицание от ее гражданских должностных лиц. Они порвали (чем хвалились) со всеми видами суеверия, которые утверждало в какой-либо части мира многообразное язычество, но было не вполне ясно, какое божество и какой культ заменяют у них богов и храмы Античности. Их чистое и возвышенное представление о Верховном Существе было непонятно грубым умам языческого большинства, не способного представить себе невещественного и единственного Бога Духа, которого не изображают ни в телесном облике, ни как видимый глазами символ, которому не поклоняются в привычной для них роскошной форме – с возлияниями, празднествами, алтарями и жертвоприношениями. Мудрецы Греции и Рима, которые настолько облагородили свои умы, что осознавали существование Первопричины и видели ее свойства, по велению то ли разума, то ли тщеславия оставляли лишь себе и своим избранным ученикам право на эту философскую религиозность. Они вовсе не собирались признавать суеверия людей образцом истины, но считали, что источник этих суеверий – изначальные наклонности человеческой природы, и полагали, что любая народная разновидность веры и культа, которая имеет самонадеянность отказываться от помощи чувств, по мере своего отхода от суеверия будет все менее способна сдерживать игру блуждающего воображения и полет мечты фанатиков. Беглый взгляд, которым эти умные и ученые люди удостаивали христианское откровение, только подтверждал их поспешное мнение и убеждал их, что принцип единства Бога, к которому они могли бы отнестись с почтением, был новыми сектантами искажен в безумных порывах религиозного экстаза и уничтожен в пустых рассуждениях на отвлеченные темы. Автор знаменитого, приписываемого Лукиану диалога, рассуждая о таинственном предмете – Святой Троице, – с презрением и насмешкой показывает собственное незнание того, что человеческий разум слаб, а совершенство Бога непостижимо.
Менее удивительным могло показаться, что ученики основателя христианской веры не чтили его только как мудреца и пророка, но поклонялись ему как Богу. Язычники имели склонность усваивать любые положения любой веры, которые выглядели хотя бы в чем-то, хотя бы отдаленно и не полностью, похожими на народные мифы; а легенды о Вакхе, Геркулесе и Эскулапе в какой-то степени подготовили их воображение к появлению Сына Божьего в человеческом облике. Но их поражало то, что христиане покинули храмы тех древних героев, которые в младенческие годы мира изобрели искусства, установили законы и победили тиранов или чудовищ, и выбрали единственным предметом своего религиозного поклонения никому не известного учителя, который жил недавно среди варварского народа и пал жертвой то ли злобы своих земляков, то ли зависти римских властей. Языческое большинство, умевшее быть благодарным лишь за земные блага, отвергало бесценный дар, предложенный человечеству Иисусом из Назарета, – жизнь и бессмертие. Его неизменная кроткая стойкость во время добровольных мучений, его доброта ко всем и возвышенная простота его поступков и нрава, с точки зрения этих «людей плоти», были недостаточной компенсацией за отсутствие славы, верховной власти и успеха; и, отказываясь признать его поразительную великую победу над силами тьмы и могилы, они представляли в ложном свете или оскорбительно высмеивали двусмысленные обстоятельства рождения, бродячую жизнь и постыдную смерть божественного Создателя христианства.
Личная вина каждого христианина (в том, что он поставил свое личное чувство выше национальной религии) очень сильно отягчалась большим количеством преступников и групповым характером преступления. Хорошо известно, и уже было отмечено здесь, что римские власти подозрительно и недоверчиво относились к объединению своих подданных в любые союзы и скупо раздавали привилегии негосударственным содружествам, даже образованным с самыми безобидными или полезными целями. Религиозные собрания христиан – людей, отказавшихся от государственной религии, – выглядели гораздо менее невинно: они были незаконны в принципе и могли привести к опасным последствиям; к тому же императоры не считали, что нарушают законы справедливости, запрещая ради спокойствия общества эти тайные, иногда ночные встречи. Благочестивое неповиновение христиан заставляло воспринимать их поступки или, может быть, их замыслы как гораздо более опасные и преступные, чем на самом деле; и римские государи, которые, возможно, смягчились бы в ответ на безропотное повиновение, поскольку считали, что от того, как исполняются их приказы, зависит их честь, иногда пытались суровыми наказаниями искоренить тот дух независимости, который побуждал христиан дерзко признавать над собой власть выше власти гражданского правителя. Своей широтой и длительностью этот духовный заговор с каждым днем, казалось, все больше заслуживал ненависть очередного императора. Мы уже видели, что христиане в своем деятельном и успешном религиозном усердии постепенно проникли во все провинции и почти во все города империи. Казалось, что те, кто принимал эту веру, отрекались от своей семьи и своей родины и соединяли себя неразрывными узами со странным сообществом, которое всюду было не таким, как остальные люди. Мрачный и суровый вид христиан, их отвращение ко всем обычным делам и удовольствиям жизни и их частые предсказания будущих бедствий – все это вызывало у язычников тревожное ожидание какой-то опасности от новой секты, которая пугала их тем больше, чем меньше о ней было известно. «Какими бы ни были правила, определявшие их поведение, – пишет Плиний, – было видно, что их неуступчивость и упрямство заслуживали наказания».
Меры предосторожности, которые христиане принимали при отправлении своих церковных служб, сначала были вызваны необходимостью, но потом продолжались по их собственному желанию. Подражая жуткой таинственности, царившей на элевсинских мистериях, христиане льстили себя надеждой, что так они сделают свои священные обряды более уважаемыми в глазах языческого мира. Но эта таинственность, как часто бывает при тонких политических расчетах, обманула их ожидания и не дала желаемого результата. Язычники пришли к выводу, что христиане просто скрывают то, что постыдились бы открыть. Неправильно понятое благоразумие христиан дало возможность злобе измыслить, а легковерию и подозрительности – посчитать истиной ужасные рассказы, где христиане были описаны как самые развращенные из людей, которые в своих темных убежищах творят все мерзости, какие может измыслить испорченное воображение, и, чтобы угодить своему неизвестному богу, приносят ему в жертву все человеческие добродетели. Много было таких, кто в виде признания или рассказа описывал обряды этого отвратительного сообщества. Уверяли, «что новорожденного младенца, полностью засыпанного мукой, подносили как некий мистический символ посвящения под нож одному из верующих, который, ничего не зная, наносил много скрытых от глаз смертельных ран невинной жертве своего заблуждения; что как только это жестокое дело совершалось, сектанты пили кровь, жадно разрывали в клочья трепещущие члены и клялись со знанием вины друг перед другом вечно хранить тайну. Таким же уверенным тоном рассказчики заявляли, что за этим бесчеловечным жертвоприношением следовало подходящее к случаю представление, в котором неумеренность служила средством для возбуждения грубой похоти, и, наконец, в заранее назначенный момент свет внезапно гас, стыд оказывался изгнан, природа забыта, и по воле случая ночную тьму оскверняла кровосмесительная близость сестер и братьев, сыновей и матерей».
Но достаточно было внимательно прочесть древние речи в защиту христиан, чтобы даже самое слабое подозрение на этот счет исчезло из ума честного противника. Христиане с бесстрашием людей, которые уверены в своей безопасности потому, что невиновны, призывают должностных лиц не доверять слухам, а быть беспристрастными. Они признают, что если удастся найти хоть какие-то доказательства тех преступлений, которые им приписывает клевета, то они заслуживают самого сурового наказания. Они сами просят наказать их и бросают вызов, требуя доказательств. Одновременно они настойчиво утверждают – и это в одинаковой степени справедливо и уместно, – что обвинение невероятно настолько же, насколько бездоказательно, и задают вопрос: может ли кто-нибудь всерьез поверить, будто чистые и святые правила Евангелия, которые так часто не позволяют им испытывать самые законные радости, учили бы их совершать самые отвратительные преступления, будто большое сообщество решилось обесчестить себя в глазах своих членов и будто множество людей обоих полов и всех возрастов все вместе согласились бы нарушать те правила, которые природа и воспитание глубоко врезали в их умы? Казалось, ничто не могло ослабить или уничтожить действие таких неопровержимых оправдательных доводов, но сами защитники вели себя необдуманно: предавали общее для них дело веры, чтобы удовлетворить свою благочестивую ненависть к внутренним врагам церкви. Иногда звучали туманные намеки, что эти самые кровосмесительные празднества, которые так ложно приписывают правоверным христианам, на самом деле устраивают маркиониты, карпократиане и некоторые другие секты гностиков, которые, несмотря на то что уклонились на путь ереси, все же чувствовали как люди и руководствовались правилами христианства. Те, кто откололся от церкви, платили ей подобными же обвинениями, и со всех сторон звучали признания, что среди большинства тех, кто носит имя христиан, преобладает самая скандальная распущенность нравов. Представитель властей, язычник, который не имел ни свободного времени, ни необходимого умения для того, чтобы увидеть почти незаметную разницу между истинной христианской верой и еретическим отступлением от нее, легко мог вообразить, будто вражда виновных между собой заставила открыть их общее преступление. Для покоя или, по крайней мере, для доброго имени первых христиан эти представители властей иногда проявляли в своих поступках больше спокойствия и умеренности, чем обычно бывает у тех, кто полон религиозного пыла, и в результате тщательного расследования беспристрастно докладывали, что сектанты, отказавшиеся чтить признанных государством богов, кажутся им искренними в своих заявлениях и безупречными с точки зрения нравственности, хотя и могут быть наказаны согласно закону за свое нелепое, доходящее до крайности суеверие.
Отношение императоров к христианам
История, дело которой – записывать события прошлого, чтобы они стали поучениями для будущих веков, была бы недостойна этой почетной обязанности, если бы снисходила до того, чтобы защищать дело тиранов или оправдывать преследования. Однако следует признать, что поведение тех императоров, которые выглядят наименее благосклонными к изначальной церкви, было вовсе не таким преступным, как поступки тех современных государей, которые обратили оружие насилия и террора против религиозных взглядов какой бы то ни было части своих подданных. Карл V или Людовик XIV могли по собственным размышлениям или даже собственным чувствам составить себе верное понятие о свободе совести, обязанностях верующего и о невиновности того, кто заблуждается. Но правители и должностные лица Древнего Рима не были знакомы с теми принципами, которые побуждали и поощряли христиан быть несгибаемо упорными в вопросах истины, и не могли найти в собственных душах ничего, что могло бы побудить их самих отказаться от законного и, казалось бы, естественного подчинения священным установлениям родной страны. Эта же причина, которая наряду с другими уменьшает их вину, должна была склонять их к тому, чтобы уменьшить суровость преследований. Поскольку ими руководил не яростный религиозный пыл ханжи, а умеренность законодателя, то, должно быть, презрение нередко ослабляло, а человечность часто приостанавливала на время выполнение тех законов, которые они применяли против смиренных и безвестных последователей Христа. Общий обзор их характера и побуждений, естественно, приводит нас к следующим выводам: I. Прошло много времени, прежде чем они стали считать новых сектантов заслуживающими внимания правительства. II. Осуждая любого из своих подданных, если того обвиняли в столь необычном преступлении, они делали это осторожно и неохотно. III. Выбирая наказания, они проявляли умеренность. IV. Преследуемая церковь знала между гонениями много мирных и спокойных промежутков времени. Несмотря на беззаботное равнодушие, которое даже самые плодовитые и щедрые на подробности писатели-язычники проявляли к делам христиан, мы все же оказались в состоянии подтвердить каждое из этих вероятных предположений подлинными фактами.I. По мудрой воле Провидения церковь в пору своего младенчества была окутана покровом тайны, который не только защищал христиан от злобы языческого мира, но и вообще скрывал их от глаз язычников, пока вера христиан не стала зрелой, а число большим. Медленная и постепенная отмена Моисеевых обрядов стала безопасным и честным прикрытием для самых ранних приверженцев Евангелия. Поскольку они по большей части принадлежали к народу Авраама, то были отмечены знаком обрезания, совершали обряды и молитвы в Иерусалимском храме до его окончательного уничтожения, считали и закон и речи пророков подлинными откровениями Бога. Обратившиеся в новую веру неевреи, путем духовного усыновления разделявшие с Израилем его надежду, по одежде и внешнему виду тоже выглядели евреями, и их принимали за евреев; а поскольку язычники обращали меньше внимания на догмы веры и больше – на внешнюю сторону культа, новой секте, которая умело скрывала или очень слабо проявляла зачатки своего будущего величия и свои честолюбивые намерения, было позволено укрываться под защищавшим всех покровом веротерпимости, которая распространялась и на древний и прославленный еврейский народ, один из многих народов Римской империи. Возможно, уже вскоре после этого сами евреи, чей религиозный пыл был более неистовым, а вера охранялась более ревниво, заметили, что их собратья-назареяне постепенно отходят от учения синагоги. После этого они были бы рады утопить опасную ересь в крови ее сторонников. Но Небо своей волей уже успело обезоружить их злость: хотя евреи иногда могли позволить себе взбунтоваться, уголовное правосудие было уже не в их руках, и для них оказалось нелегко вселить в спокойную душу представителя властей – римлянина ту злобу, которую поддерживали в них самих религиозный пыл и предрассудки. Наместники провинций заявляли, что рады выслушать любое обвинение, которое может касаться общественной безопасности, но едва узнав, что речь идет не о делах, а о словах и спор ведется по поводу всего лишь толкования еврейских законов и пророчеств, они решали, что недостойно величия Рима всерьез обсуждать какие-то неясные различия, возникшие в умах варварского суеверного народа. Невежество и презрение становились защитой для невинно обвиненных первых христиан, и суд местного представителя властей – язычника часто оказывался для них самым надежным убежищем против ярости синагоги.
Правда, если бы мы были склонны следовать традициям слишком доверчивой древности, мы могли бы рассказать о паломничествах в дальние страны, чудесных успехах и неодинаковых смертях двенадцати апостолов; но более аккуратное расследование заставит нас усомниться, было ли дано кому-либо из тех, кто был свидетелем чудес, совершенных Христом, подтвердить собственной кровью за пределами Палестины истинность своего свидетельства[48].
Учитывая обычную продолжительность человеческой жизни, вполне естественным было бы предположить, что большинство из них скончались еще до того, как недовольство евреев переросло в ту яростную войну, которая закончилась лишь с разрушением Иерусалима. В течение долгого времени, которое прошло между смертью Христа и этим памятным восстанием, мы не можем обнаружить никаких следов нетерпимости римлян к христианской вере, если не считать того внезапного, кратковременного, но жестокого преследования, которому Нерон подверг христиан в столице империи через тридцать пять лет после первого из этих великих событий и всего за два года до второго. Характер историка-философа, которому мы в основном обязаны тем, что знаем об этом странном событии, уже сам по себе делает случившееся достойным нашего самого внимательного рассмотрения.
В десятый год правления Нерона столица империи пострадала от пожара, который свирепствовал с силой, превосходившей все, что помнили или испытали на собственном опыте предыдущие поколения. Памятники греческого искусства и римской добродетели, трофеи Пунических и Галльской войн, самые священные храмы и самые великолепные дворцы погибли в этом всесокрушающем пламени. Из четырнадцати кварталов, то есть частей, на которые делился Рим, лишь четыре уцелели полностью, три были стерты с лица земли, а остальные семь, испытав ярость огня, представляли собой печальное зрелище развалин и запустения. Бдительное правительство не упустило, кажется, ни одной меры предосторожности, которая могла бы уменьшить тяжесть столь ужасного бедствия. Императорские сады были открыты для толпы пострадавших горожан, для их удобства были построены временные дома, и большое количество зерна и других продуктов было продано им по очень низкой цене. Эдикты, определившие расположение улиц и регламентировавшие постройку частных домов, кажутся плодами самой великодушной политики. Как обычно случается в эпоху процветания, великий пожар Рима позволил за несколько лет создать новый город, более симметрично устроенный и более прекрасный, чем прежний. Но все благоразумие и вся человечность, которые Нерон проявил в этом случае, оказались недостаточны, чтобы уберечь его от подозрений со стороны народа. Тому, кто убил своих жену и мать, можно было приписать любое преступление; государь, унизивший себя и свой сан выступлениями на сцене театра, не мог не выглядеть способным на самые крайние и причудливые безумства. Слухи обвиняли императора в том, что он поджег собственную столицу, и, поскольку самые невероятные истории лучше всего усваиваются душой разъяренного народа, люди всерьез рассказывали друг другу и твердо верили, будто бы Нерон, наслаждаясь бедствием, которое сам создал, забавлялся тем, что пел, подыгрывая себе на лире, о разрушении древней Трои. Чтобы отвести от себя подозрение, которое не могла уничтожить силой деспотическая власть, император решился найти себе на замену каких-нибудь мнимых преступников. «С этой целью, – продолжает Тацит, – он подверг самым изощренным пыткам тех людей, носящих грубое простонародное имя христиане, которые уже были заслуженно заклеймены позором. Они производят свое имя и происхождение от Христа, который в годы правления Тиберия был казнен по приговору прокуратора Понтия Пилата. Это ужасное суеверие на короткое время было подавлено, но вспыхнуло вновь и не только распространилось по Иудее, родине этой вредоносной секты, но проникло даже в Рим, всеобщее убежище, которое принимает и защищает все, что есть нечистого и жестокого. Признания тех, кто был схвачен, позволили обнаружить огромное число их сообщников, и все они были приговорены не столько за то, что подожгли город, сколько за ненависть к человеческому роду. Они умерли в мучениях, и их муки были усилены оскорблениями и насмешками. Некоторых прибили гвоздями к крестам; других зашили в шкуры диких зверей и отдали на растерзание разъяренным собакам; третьих обмазали горючими составами и использовали вместо факелов, чтобы осветить ночную темноту. Местом для этого печального зрелища были выбраны сады Нерона; оно сопровождалось гонками колесниц и было почтено присутствием императора, который в одежде и в роли возничего смешался с чернью. Вина христиан действительно заслуживала самого примерного наказания, но отвращение и ненависть толпы сменились сочувствием из-за мнения, что эти несчастные были принесены в жертву не благу общества, а жестокости ревниво оберегавшего себя тирана». Те, кто следит любопытным взглядом за переворотами, происходящими с человечеством, могут отметить, что сады и цирк Нерона на Ватикане, оскверненные кровью первых христиан, были еще сильнее прославлены торжеством преследуемой религии и ее неверным применением. На этом самом месте с тех пор был построен храм, намного превышающий древнюю славу Капитолия, и воздвигли его христианские понтифики, которые, выводя свое право на власть над миром от скромного рыбака из Галилеи, сменили на троне цезарей, дали законы варварам, завоевывавшим Рим, и распространили свою духовную власть от побережья Балтики до берегов Тихого океана.