Меня рвало, отец презрительно усмехнулся.
   Но тогда, вернувшись домой, я не мог глядеть на счастливо щебетавшую мать.
   Я помнил то, что сказал Бонапарт: «Высеченный солдат лишен самого главного достояния воина – чести!»
   Куда ни кинь взгляд, всюду плохо, всюду была гниль… Костя сказал:
   – Надо немедленно начинать. Общество ждет.
   Появился даже термин – «оттепель»… Оттепель после мороза отцовского царствования.
   В тот вечер честный Костя предложил немедля объявить обществу о разрыве с прошлым – о началах коренных реформ… Костя всегда прямолинеен. Я сказал:
   – Объявлять обществу мы ничего не будем… Мы вынуждены молчать, щадя честь и память папа´. Более того, мы поставим папа´ памятник… и потом… начнем реформы.
 
   Памятник поставили недалеко от той площади, где папа разгромил мятеж гвардии, сделав его последним мятежом!
 
   Севастополь бился до конца, врагу досталась груда окровавленных руин.
   «Севастополь не Москва… Хотя и после взятия Москвы мы потом были в Париже». Так сказал я народу… Храброму Косте, требовавшему продолжать воевать любой ценой, ответил словами герцога Шуазеля: «Если не можешь воевать, заключи мир».
   Мы воевать не могли: «Надо сначала восстановить могущество. Нужны реформы. Но для этого, – я повторил: – нам нужен мир».
   Условия мира были катастрофические – мы практически теряли Черное море… Костя руководил морским ведомством и потому был особенно зол.
   Но я разрешаю обсуждать мои действия только до моего решения…
 
   Я начал с главной реформы. В нашем просвещенном столетии, когда все страны Европы давно освободились от рабства, подавляющее большинство моих подданных были крепостными рабами. Два моих предшественника (дядя и отец) отлично понимали, что сделать это необходимо, и… отступили. Ибо дворянство, главная опора наша, да и церковь – все были против.
   И дядя, и отец помнили о судьбе своих отца и деда.
   Крепостное право было сутью тогдашней русской жизни… Эти милые сердцу помещичьи усадьбы – с патриархальным бытом, с великим хлебосольством, где трудились бесправные рабы… Просвещенные наши помещики, любители Вольтера, покупали, продавали, проигрывали в карты своих крепостных – и это во второй половине девятнадцатого века!.. Законы религии и брака попирались каждый день. И множество незаконных помещичьих детей становились рабами своих братьев – детей законных… Но зато при этом положении Государству не нужны были ни суд, ни многочисленная полиция для крестьян… Помещик был их судьей и полицейским – он следил за своими крестьянами… Из крепостных набиралась наша битая шпицрутенами крепостная армия… Правда, некогда она победила Бонапарта… но сейчас была повержена. И самое ужасное – никто не представлял иного порядка. Мне предстояло взорвать всю прошлую, освященную веками и церковью русскую жизнь… И, взорвав, создавать все заново – управление на местах, суд, армию.
   Двадцать три миллиона рабов с надеждой ждали моего решения…
   В переполненном дворянами зале я сказал:
   – Я решил это сделать, господа. Ибо если не дать крестьянам свободу сверху, они возьмут ее снизу.
 
   И вскоре я услышал ропот… Опасный открытый ропот.
   Я явственно услышал его после коронации в Москве.
   Я прибыл в древнюю столицу уже по-современному, не в каретах, а по железной дороге. Но прежним был малиновый звон колоколов «сорока сороков московских церквей»…
   Мы ехали с Машей по Тверской под этот перезвон и грохот артиллерийского салюта… Помню, тысячи испуганных ворон и голубей закрыли небо.
 
   Наступило оказавшееся столь трудным 26 августа. Началось все хорошо.
   Я вышел под руку с Машей на Красное крыльцо. Она была грустна и сосредоточена… Почему-то был грустен и я…
   Нас встретило солнце, ослепительно сиявшее после стольких дней дождя.
   Поставленные эстрады были переполнены публикой.
   Во всех бесчисленных московских церквах и кремлевских соборах звенели колокола. И с Красного крыльца я поклонился моему народу.
   Толпа радостно прокричала приветствия. Заиграли военные оркестры, ударил пушечный салют. Спустившись с лестницы, мы встали под балдахин, который несли высшие сановники… Процессия двинулась в собор.
   К сожалению, высшие сановники, как им и положено, были в преклонных летах, и я боялся, как бы с ними чего не случилось. И не зря боялся…
 
   В ужасающей духоте собора случилось то, чего я ожидал.
   Старик, генерал-адъютант Горчаков, держал малиновую подушку, на которой лежала золотая держава… От духоты он потерял сознание – покачнулся и упал на церковный пол… Круглая золотая держава, смешно подпрыгнув, с перезвоном покатилась по плитам собора. Все бросились поднимать ее, а я – старика. Его привели в чувство, бедный старый генерал готов был умереть. Но я нашелся, сказал громко: «Ничего, что упал здесь. Главное – стоял твердо на поле боя».
   Но тотчас последовало не лучшее продолжение…
   Облаченный в порфиру, я преклонил колена, и митрополит благословил меня. Взяв корону из рук митрополита, я возложил ее себе на голову.
   И тогда Маша, пугающе бледная, встала с трона и преклонила передо мной колена… Я надел на ее голову малую корону. Статс-дама, тоже весьма немолодая, закрепила её бриллиантовыми булавками.
   И тут опять случилось!.. Когда Маша поднялась с колен, корона упала… Старуха от волнения плохо закрепила… Какой ужас был на лице Маши!.. Я понял, что сейчас она упадет следом за короной.
   – Держись, милая, – прошептал я.
   Я снова возложил корону, и уже все четыре статс-дамы, красные от ужаса, закрепили ее шпильками… От усердия они оцарапали Маше голову.
   Мы сели на троны под выстрелы пушек и колокольный звон. Я сидел со скипетром и державой. На мне было килограммов пятнадцать орденов и регалий. Я задыхался в духоте. Бедная Маша тоже держалась из последних сил.
   Свидетелями неприятных происшествий были только первые ряды. Остальные ничего этого не видели да и мало что слышали в шуме собора. Меня удивило новое отношение людей к происходившему. Люди смеялись, болтали, некоторые взяли с собой еду и преспокойно ели во время церемонии… Попробовали бы они все это во времена отца!
   Я вышел в короне из собора. Маша в короне шла рядом. На лице ее – ни кровинки. Я тоже, вероятно, был хорош.
   Мы опять шли в грохоте пушек, звоне колоколов и криках приветствий. Шли по высокому помосту, укрытому красной материей… И я думал: только бы в завершение дня не упасть с этого помоста… Слава Богу, обошлось.
   Вечером вышли на террасу у самой крыши дворца. Внизу лежала древняя столица. Все горело иллюминацией – зубцы древних башен, колокольня Ивана Великого, соборы…
   Маша стояла рядом и несчастно шептала:
   – Корона упала… Ты меня бросишь…
   Я целовал и всю ночь любил ее.
 
   Но как сообщило Третье отделение, начали упорно распространяться слухи о дурных предзнаменованиях во время коронации.
   Третье отделение быстро их успокоило, все еще помнили железную руку папа´. Был пущен полезный слух: будто оптинские старцы предсказали, что царствование будет долгим, спокойным и благодатным.
 
   И продолжалась борьба за реформу. Мы работали за полночь. Я часто выходил с заседаний, когда пели птицы…
   Опять обсуждения, опять проволочки… Но когда противники были особенно упрямы, я заявлял просто:
   – Я так повелеваю, я так хочу.
   И они тотчас вспоминали времена папа´.
   Наступил великий день – Государственный совет, ненавидевший реформу, принял ее. Крестьян освобождали… с землей. Правда, с небольшим наделом, который они должны были выкупить при помощи государства…
   Но главное – освобождали.
 
   Мне принесли на подпись множество листов.
   Росчерками пера я должен был порвать цепь, которой было тысячу лет…
   Двадцать три миллиона русских людей должны были перестать быть рабами.
   Утром появился Костя… Он был главным помощником в этом деле…
   Я выпил кофей с ним и Машей… Потом пошел в домовую церковь. Попросил оставить меня там одного.
   Я очень долго молился один… Я хотел услышать Его голос.
   И, клянусь, услышал. Быстрыми шагами вернулся в свой кабинет. Перекрестился. Обмакнул перо – и подписал.
   Прежней вековой жизни более не существовало.
   Историческое перо подарил тогда Никсу… только оно ему не понадобилось.
 
   Какой был восторг! Толпы ждали меня… У портретов моих молились Богу. Мне приходилось выходить из дворца с другого подъезда. На разводах офицеры кричали: «Ура!» Самый страшный враг отца, эмигрант Герцен, славил меня из Лондона… Не скрою, несмотря на всё его злоязычие… было приятно.
   Все тронулось. Будто ледоход… Весна… Свобода! Во время правления отца на улицах Петербурга было малолюдно… Все сидели по департаментам или ездили в каретах. Если и выходили погулять, то старались ходить как-то сжавшись, тихо, незаметно…
   И вот мы с Костей в офицерских мундирах инкогнито вышли на Невский.
   Боже, сколько там гуляло молодежи, сколько красивых молодых лиц… Все жестикулируют, о чем-то спорят и главное – громко разговаривают!
 
   Но свободными крестьянами кто-то должен был управлять. Бесплатные управители – помещики – канули в Лету. Пришлось придумывать новую власть – земские учреждения. Создавать и новый суд… Я подписал новые «Судебные уставы», где было впервые провозглашено равенство всех перед законом… В стране вчерашних рабов я создал суд присяжных. Весь прежний уклад русской жизни менял я.
   Я был счастлив! Счастлив безмерно… когда с изумлением понял: я не угодил никому. Выяснилось, что недовольны… все! Помещики, которых спас от кровавых восстаний… Еще вчера они соглашались, что рабство противно Божьему закону. Теперь же заявляли, будто преданы обычаи отцов и разорены дворянские гнезда… Их многочисленная дворня – крепостные, работавшие слугами при доме, забывшие, что такое труд на земле, развращенные ленью, легкостью прелюбодеяний, которые так легко свершались в людских, переполненных незамужними девками, стали называть день освобождения «днем несчастья»…
   Теперь ко мне все чаще являлся по утрам полковник Кириллов, начальствующий над сыскной полицией в Третьем отделении. Едва выпив кофей, я узнавал от него печальные новости… Оказалось, что сами освобожденные крестьяне-землепашцы недовольны свободой… Кто-то распространял слухи, будто объявлена ложная свобода. Будто есть некая истинная, подлинная воля, по которой крестьяне получают много земли, и совершенно бесплатно… Эту волю дворяне от крестьян утаили… В деревне начались кровавые восстания, поджоги дворянских усадеб и прочие бунтовские радости…
   Вскоре заговорила и молодежь. Та самая молодежь, которой я дал столько свобод… Потребовали Конституцию, и немедленно… Парламент захотели в стране, где только вчера большая часть населения была в рабстве, где девяносто процентов крестьян не знают грамоты! Такова Россия!
   Все тот же Кириллов принес мне перехваченные прокламации наших нигилистов… И я прочел печатную благодарность за все, что сделал!
   «Нам нужен не помазанник Божий, не горностаевая мантия, прикрывающая наследственную неспособность, а выборный старшина, получающий за свою службу жалованье… Если царь не понимает этого и не хочет добровольно сделать уступку народу, тем хуже для него».
   Ни больше ни меньше!
   «Выход из этого гнетущего страшного положения… один – революция, революция кровавая и неумолимая, – революция, которая должна изменить радикально все, все без исключения, основы современного общества и погубить сторонников нынешнего порядка.
   Мы не страшимся ее, хотя и знаем, что прольется река крови, что погибнут, может быть, и невинные жертвы…
   Мы издадим один крик: «в топоры» – и тогда… тогда бей императорскую партию не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам!
   Помни, что тогда кто будет не с нами, тот будет против; кто будет против – тот наш враг, а врагов следует истреблять всеми способами…»
   Я читал и вспоминал об отце. О его завете – о кулаке.
   В Петербурге пошли непонятные пожары. Каждый день над городом стояло красное зарево. Выгорели целые районы… Огонь пробрался в центр – угрожал Пажескому корпусу и Публичной библиотеке… и я сам руководил тушением.
   Кириллов сказал то, что думал я сам… не хотел, но думал, думал! Это не пожары – это поджоги. Молодые люди перешли от слов к делам!
   Двор волновался… Ненавистники реформ тотчас придумали обвинять не меня, а… Костю! Будто реформы, приведшие к хаосу, – плод его дурного влияния… на меня! А сам я несчастная жертва.
   И опять приходил с докладом Кириллов… Этот Кириллов – еще молодой человек, но уже сделал прекрасную карьеру – заведует политическим сыском… И не зря. Он воистину знает все…
   Во время доклада Кириллов заговорил о другом Косте – Константине Петровиче Победоносцеве… Откуда-то знает, что я намерен сделать его главным воспитателем нового Цесаревича.
   Сначала Кириллов долго хвалил Константина Петровича. Сказал, что Победоносцев умнейший, образованнейший человек, великий законовед… И только потом перешел к сведениям, добытым людьми его профессии. Поведал, что вчера Победоносцев заявил в разговоре с фрейлиной Тютчевой: «Нет, не зря Держава покатилась в Соборе… Если вовремя не прекратить наши безумства (то бишь мои реформы!), Держава воистину скатится в бездну. И мы – с ней». В той же беседе с фрейлиной Тютчевой он обещал «привести Наследника к другому полюсу» – то есть сделать сына врагом реформ отца!
   – И в довершение, – сказал Кириллов, – он осмелился бранить Ваше Величество за то, что вы, осмелюсь процитировать, «не понимаете страны, которой правите».
   – Как странно, я, кажется, не успел сделать ему ничего хорошего… За что же он так меня бранит?
   Кириллов улыбнулся и сказал:
   – У Вашего Величества справедливое мнение о людях. Те, кто расследует человеческие тайны, его разделяют…
 
   Это было очень серьезно. Победоносцев прежде читал курс законоведения Никсу. После смерти Никса я действительно сделал его основным воспитателем Саши.
   Теперь я должен был от него освободиться…
   Если папа был недоволен служащим, он незамедлительно изгонял его со службы… Я сторонник иного – метода прабабушки Великой Екатерины… Я, наоборот, начинаю с милостей, чтобы изгнанный мог объяснить впоследствии себе и окружающим, будто отнюдь не прогнан, просто ему дали отдохнуть в заботе о его здоровье… Так вокруг меньше недовольных и, следовательно, интриг.
 
   Я решил сам поехать к Победоносцеву, чтобы все видели знак моего благоволения, прежде чем я с ним расстанусь.
   Победоносцев ждал меня в своем огромном кабинете в нижнем этаже. Посредине стоял чрезвычайных размеров громадный стол с бронзовыми львами… Были еще два стола, покрытые колоннами книг.
   Он стоял у стола, почтительно склонив голову… Необычайно худой, этакий высокий скелет с оттопыренными ушами, носом-клювом и нависшим над лицом высоченным лбом…
   – Я давно мечтал поговорить с вами, Ваше Величество… И вот сподобился, слава тебе Господи! – истово перекрестился…
   На это обязательное верноподданническое вступление я не ответил, ласково глядя на него.
   И тогда последовал его монолог:
   – Ваше Величество, поверьте, мы… иные! Мы не Европа. У нас свой путь развития. Наш Ковчег Завета – это наши традиции… Мы все должны делать не торопясь. Тихими стопами добираться до Европы… Нетерпение для нас смерти подобно. Всегда говорю извозчику: «Плачу, чтоб вез медленно». И знаю: карета не перевернется даже на наших ужасных дорогах… Европа требует, чтоб мы ввели у себя побыстрее все свободы, не понимая, как наши люди опасны в свободе. Жозеф де Местр, посол Пьемонта, умнейший человек, которого так ценил незабвенный Государь Александр Павлович, часто говаривал: «Дать в России много свобод – это то же, что дать никогда не пившему человеку много вина и ждать от него разумных действий». Есть поучительная легенда о духе разбойника Степана Разина, который заключен в скале… Только беспощадная власть и суровые законы царей сдерживают в скале анархический, бунтарский дух народа. Дикий человек с кистенем в руке жаждет выйти из скалы в наше бескрайнее поле. В свободе наш не ведавший свободы дикий человек – страшен, он весь мир вокруг себя разрушит и потом сам же себя погубит… Европейцы – люди порядка… Если негодует, вы видите: он негодует… Наш человек поприветствует, поклонится лбом в землю низко, а потом с тем же добрым лицом за горло ухватит и задушит. Перед тем не забыв перекреститься… Поверьте, Ваше Величество, вы задумали слишком много реформ сразу… Ваше Величество, я преподавал в университете и знаю, как опасны у нас молодые люди. Россия нынче опаснейше пробудилась, она от полученных свобод уже пьяная… Кровью как бы не кончилось, Ваше Величество! Как бы не появился у нас Пугачев уже с университетским образованием… Известный писатель Достоевский, мой очень хороший знакомый, который сам горячо заблуждался в молодости… замечательно сказал мне о наших молодых людях: «Если нашему молодому человеку дать карту звездного неба, он и ее тотчас исправит». Да Ваше Величество и сами видите – кажется, вы им достаточно дали, но они уже требуют всего…
   Он еще говорил… много говорил…
   Я слушал его с большим интересом. Этот умнейший человек говорил то, что внутри меня самого часто говорит другой голос… Голос папа´…
 
   Я сделаю Победоносцева главным наставником
   Саши…
   Однако возвращаюсь в ужасный день.
   Осмотрев опальные картины, поехал на прогулку в Летний сад.
   По дороге заехал в Мраморный дворец к Косте.
 
   На лестнице у мраморных статуй меня дожидалась Костина жена.
   Очень хороша, похожа на Марию Стюарт со старинного портрета… пока не начинает говорить. У нее гортанный хрипловатый голос. И к тому же ужасный французский. Как важен голос для женщины…
   Вот у нее такой нежный голос.
 
   Между тем Санни (Александра Иосифовна, супруга Константина Николаевича) шептала хрипло удивительные вещи:
   – Я очень рада, что Ваше Величество приехали. Костя не велел вам говорить… Его Высочество, как известно, великий борец с суевериями… Но я обязана рассказать… Нам всем следует быть настороже. Дело в том, что вчерашней ночью вот в этой спальне появился он… Сейчас вам все доложит Никола…
 
   По лестнице уже сбегал старший сын Кости.
   Как хорош, мерзавец, – красавец, истинный гвардеец, украшение правого фланга. Впрочем, мой Никс не хуже… Был не хуже… Никак не научусь говорить о нем в прошедшем времени…
   Красавец Никола недавно вернулся из Парижа. Костя рассказал на днях, что он полон впечатлениями – парижские музеи, театры совершенно зачаровали юношу. Но на днях я получил донесение французской полиции… Они рассказали: Никола в Париже не был ни в одном музее, ни в одном театре, зато усердно посещал притоны, где курят гашиш. И разнообразные бордели, порой самого опасного свойства, где девки могут заразить смертельными болезнями… При этом ловко дурачил приставленных к нему наших агентов… Но французских не провел. По-своему я люблю Николу, хотя, думаю, от него всем нам будет много хлопот!
   Я уже собрался показать донесение счастливому отцу… Представил, как бедный Костя вздохнет, пообещает строго с ним поговорить. Но как ему с ним говорить, если сам он открыто живет с балериной…
   Да мы все… с большими грехами. Маша права.
   И тут мне показалось, что я не без радости готовился рассказать Косте о Николе… Неужели мщу за то, что мой Николай был, а его – есть?
   Я решил не показывать французское донесение!
 
   Никола начал рассказывать:
   – Вчера ночью я поздно вернулся… – (нетрудно догадаться откуда). – И шел к себе через Белый зал. И посреди огромного зала в лунном свете… стоял он! – У Николы от возбуждения в глазах были слезы. – Император Павел Петрович, – шептал Никола, – в ночной рубашке… с кружевным воротом и большим пятном крови. Увидев меня… растворился в стене.
   – Никола был ни жив ни мертв… от страха весь пропотел, – добавила Санни неприятным голосом..
   – Я так и знал! – на лестнице показался Костя. – Опять эти бабьи рассказы. Как их любит моя жинка!
   Он придумал звать ее простонародно – «жинка». Я не могу слышать это слово. Хотя мне показалось, он нарочно не вышел меня встречать, чтобы дать Николе рассказать.
   Но Санни не унималась:
   – Ваше Величество, что вы на это скажете?
   Я пожал плечами и сказал, что могу лишь позавидовать Николе. Мне приходилось видеть нашего деда только на дурных портретах.
   Но, несмотря на шутку, на душе стало смутно.
   И это видение – дед в кровавой рубашке посреди бесконечного зала с мраморными колоннами – в лунном свете…
 
   Можно представить, как я об этом вспомнил всего через какой-то час!..
 
   И я поехал в Летний сад навстречу выстрелу.
 
   В Летнем саду я гулял с молодыми Лейхтенбергскими. Рассказывал им смешные истории из детства – о проказах их матери, моей сестры Машеньки… когда увидел её.
   День был ослепительно солнечный… В сопровождении горничной она шла по Летнему саду… Точнее, летела. Она была в маленькой шубке. И, сорвав меховую шапочку, радостно кричала:
   – Ах, Дуняша, до чего же хорошо!
   Солнце сияло. И лицо ее, запрокинутое к солнцу, тоже сияло!
   Я вмиг торопливо распрощался с милыми родственниками. Думаю, с трудом скрывая улыбки, молодые люди отправились к карете в сопровождении моего адъютанта.
   А я, избавившись и от них, и от адъютанта, быстрым шагом догнал её.
   Гулявшие – их было немало в этот солнечный день, – обнажив головы, глазели на нас…
   Она сказала:
   – Дуняша, подождите меня здесь.
   Дуняша отстала, села на скамейку.
   Мы вошли в пустую аллею…
   – Я хочу сегодня вечером показать вам картины… Это маленькая выставка во дворце…
   – Какие картины… какая выставка? – отчего-то смеясь, спросила она.
   И тут, потеряв голову, я наклонился к ней. И она, поднявшись на цыпочки, схватилась за мои плечи, поцеловала…
   И зашептала:
   – Я так люблю вас сегодня, что даже пугаюсь…
   И, держа шапочку в руках, опрометью, как мальчишка, пустилась бегом по аллее… Каштановые волосы скрылись за поворотом…
   Постоял, все еще чувствуя ее детское ясное дыхание, ее губы. Как был счастлив! Не знал тогда, что всего через несколько минут…
 
   Помню, шел по аллее к выходу и улыбался…
 
   Мне минуло сорок, когда увидел её. Я прибыл на маневры под Полтавой. Остановился в поместье моего флигель-адъютанта князя Михаила Долгорукого. Славная древнейшая фамилия. Они Рюриковичи, в их роду святой Михаил Черниговский и основатель Москвы Юрий Долгорукий…
   Помню, как после ужасного обеда отправился погулять по огромному парку. И вдруг навстречу мне идет совершеннейшая кукла – в белых панталончиках, в розовом капоре, из которого вывалилась тяжелая каштановая коса…
   На мой вопрос:
   – Как тебя зовут? – кукла ответила незабываемо:
   – Екатерина Михайловна.
   Ей было тогда одиннадцать лет!
   – А что ты здесь делаешь?
   – Ищу Императора, – все так же важно сказала она.
   За завтраком усадил на колени маленькую красотку. Она вдруг совершенно покраснела, стала пунцовой, и я… почувствовал грешную тяжесть ее тела… И тоже покраснел.
   На следующий день я уезжал. И в саду снова встретил её. Это было смешно, но она меня явно ждала.
   – О вас плохо заботятся, Ваше Величество, – сказала она, глядя на меня зелеными газельими глазами, – немедля выговорите камердинеру – у вас сорочка несвежая.
   Одиннадцатилетняя девочка разговаривала со мной, как маленькая женщина…
   Я только потом понял: она была женщиной с рождения, эта маленькая Джульетта. И, страшно сказать, я почувствовал в ней эту женщину…
   Изысканно-любезно она предложила мне показать сад. К счастью, к нам присоединился появившийся из дома отец. Прощаясь и закинув голову, чтобы встретиться со мной глазами, маленькая нимфа произнесла церемонно:
   – Ваше Величество, я навсегда запомню этот день…
 
   Прошло несколько лет. Я совсем забыл о ней, когда Адлерберг передал мне письмо от ее матери. Умер ее отец, сделавший невозможное: промотал одно из крупнейших состояний России! Семья осталась без гроша.
   Как насмешливо сказал Адлерберг: «Сумел передать детям единственный капитал – свою красивую внешность». И я тотчас вспомнил – и тяжесть тела на моих коленях, и её косу… Короче, греховно (что тут таиться, замаливать надо!) решил стать их опекуном. Заложенное и перезаложенное родовое имение перешло под мою опеку, оплатил расходы по воспитанию детей. Мальчиков определили в Пажеский корпус, а ее и ее сестру отправил в Смольный институт благородных девиц.
   Она попросила об аудиенции. И состоялась наша вторая встреча – в Петербурге.
   Вошла, сверкая зелеными глазищами в пол-лица.
   Я сообщил ей о своих распоряжениях.
   – Мне сказали о них, Ваше Величество. Я осмелюсь поблагодарить… и отказаться. Я не вправе отказываться за братьев и сестру, но за себя – отказываюсь.