Я молчал. Она торопливо продолжала:
   – Я не нищая, Ваше Величество, я – бедная. Это иное. Я княгиня Долгорукая. И хотела бы оградить себя от подаяний…
   Я смотрел на прекрасное лицо – гнев идет юным красавицам. Я сказал строго:
   – Вы можете не подчиниться мне как человеку, желающему заменить вам отца. Но вы не смеете не подчиниться мне как Государю, – и, засмеявшись, прибавил: – Надеюсь, помните, своеволие отправило на плаху не одного из славных Долгоруких…
   Но, видимо, в этом вопросе юмор был ей недоступен:
   – Что ж, если Вашему Величеству понадобится моя жизнь…
   Ответ был очень удачен для меня.
   – Ну, конечно, понадобится, милый ребенок… – сказал я отечески. Засмеялся, поднялся: – Я очень прошу вас, милая Катенька, в память о нашей старой дружбе принять… – И неожиданно для себя… обнял ее.
   Мы молча стояли, обнявшись. Она… дрожала.
   Я отпустил ее. Расплакалась и убежала, нарушив все правила этикета.
 
   С тех пор началось…
   Честно говоря, после тех объятий я был уверен, что все случится как обычно. То есть стремительно и прекрасно.
   Но произошло необычное… Сперва встречи на людях. Потом безумные объятия в моей карете, молчаливые поцелуи… и её яростные слезы… Мои грешные руки… И ее шепот: «Нет! Нет!»
   Я вел себя, как пятнадцатилетний лицеист!
   И до сих пор – ничего.
 
   На днях в первый раз её привезли во дворец… Сообщил ей, что хотел бы, чтобы она ушла из Смольного и стала фрейлиной Императрицы, с которой я уже переговорил.
   Маша сказала мне тогда:
   – Воля Вашего Величества священна. Но спрячьте свои глаза, мой друг!
   Бедная Маша помнила «эти глаза»… Почти тридцать лет прошло с тех пор, как я глядел на нее «этими глазами». Но я уже не помнил.
 
   Однако отказалась она. Преспокойно посмела отказаться.
   Сказала:
   – О нет, Ваше Величество, это спящий и пустой мир. Оживает он только на балах и при вечернем свете… В этом мире мишуры царствуют туалеты и бриллианты, которые будете дарить мне вы, ибо мы беднее церковных крыс. И все вокруг станут их обсуждать, а я буду еще одной ряженой куклой… Вашей куклой.
   – Что же вы хотите?
   И она ответила словами, которые теперь произносит молодежь:
   – Служить Отечеству.
   Невероятно! Как изменилась жизнь, как изменилась страна. Я хорошо помню дворец при отце… В самом воздухе его было что-то благоговейное. Люди во дворце говорили шепотом, ходили, горбясь, в каком-то полупоклоне – чтобы казаться меньше и услужливее… Все было наполнено присутствием Богом данного Повелителя. Теперь совсем не то… Маленькая воспитанница Смольного института спокойно не приняла предложение своего Государя. И, самое удивительное – это результат изменений, которые совершил я.
 
   Думая об этом, шел к выходу из Летнего сада… Собака бежала впереди. Я радостно отвечал – кивал людям, торопливо снимавшим шапки. Должно быть, улыбался им – был от счастья как пьяный.
 
   Оставались минуты.
 
   Вышел из сада. Был четвертый час.
   У решетки Летнего сада стояла толпа зевак. Так всегда, когда выхожу из Летнего сада после ежедневной прогулки. Полицейский прогуливался вдоль толпы, увидев меня, вытянулся.
   Рядом с моей коляской скучал жандармский унтер-офицер. Заметил меня и тоже вытянулся. Я подобрал длинные полы шинели, готовясь сесть в коляску. Жандарм помогал сесть…
   И в этот момент в тишине замершей почтительно толпы услышал оглушительный хлопок. Выстрел.
   Тотчас из испуганно расступившейся толпы выскочил кто-то молодой, высокий… Бросился наутек по набережной в сторону моста.
   Но полицейский уже рванулся за ним…
   Оцепенев… я смотрел, как они бегут.
   Прошли мгновения, я услышал голос жандарма, в который раз повторявшего:
   – Ваше Величество, надо ехать… Здесь могут быть еще злодеи… Ваше Величество! Надо ехать, прошу Вас.
   А я все стоял – смотрел, как полицейский, догнав молодого, опрокинул его на землю, вырвал пистолет, бил им наотмашь по лицу…
   Тот жалко защищал свое лицо от ударов. И вопил одно и то же:
   – Ребята, пожалейте, я за вас стрелял! Пожалейте!
   – Да прекратите, наконец! – крикнул я. – И уведите мерзавца!
   Сел в коляску, и мы поехали.
   – Ваше Величество, может, изменим путь? – спросил кучер.
   Я не сразу сообразил, о чем он.
   – Может, не надо нам по Миллионной? Злодеи знают наш обычный путь и могут…
   – Обычным маршрутом! – приказал я.
   Не хватало еще, чтобы я прятался в собственной столице!
 
   Но ведь стреляли! Стреляли! На своего царя впервые при народе посягнули! И это после всего, что сделал для России.
 
   Та же ночь на 5 апреля 1866 года.
   Дописано мною в два часа ночи.
 
   Не смог заснуть. Решил вернуться к случившемуся.
   Вижу некую мистическую линию… Слышу шепот моего Ангела, который предупреждал весь день… и которого я не услышал!
 
   Боже мой, что происходит сейчас, после выстрела?
   Столица сошла с ума. Все вспомнили свою любовь к Государю, вспомнили все, что сделал. Всюду пение «Боже, царя храни»…
   Пришел Кириллов. Сообщил мне обстоятельства покушения. Они меня поразили…
   Вот его рассказ:
   «Мы допросили всех, кто был в толпе. Оказалось, что в момент выстрела стоявший рядом со злодеем не дал ему убить Ваше Величество… Отвел руку злодея, Ваше Величество. Точнее, сам Господь его рукой отвел злодейскую руку. Этот простой русский человек по фамилии Комиссаров родом из Костромы. Из Костромы был родом и Иван Сусанин, заплативший своей жизнью, спасая вашего августейшего предка… Если Вашему Величеству будет угодно, мы привезем его во дворец…»
 
   Я распорядился привезти немедленно.
   Мистика! Мистика в параде портретов предков! Мистика – в видении Николы, мистика – в спасении!
   Поехал в Казанский собор – отслужил благодарственный молебен…
   Вернулся во дворец. В беломраморном Николаевском зале выстроились бесконечные делегации. Меня встретило поистине громовое ура.
   Привели мещанина… Белобрысый, плюгавый, глаза испуганно бегают – не самый приятный господин. Но ведь спас, отвел злодейскую руку! Обнял его и пожаловал дворянство. Теперь он Комиссаров-Костромской.
   И вновь – громовое ура.
 
   Мне было интересно, что написал в дневнике Саша…
   По моей просьбе, следуя традиции, идущей от отца, Кириллов приносит мне (но только когда я ему велю) выписки из дневника Наследника. Я решился на это, ибо обязан знать обо всем, что связано с будущностью страны…
   Саша записал: «Можно безошибочно сказать, что весь Петербург высыпал на улицу. Движение, волнение невообразимое… Беготня во все стороны, преимущественно к Зимнему дворцу, крики, в которых чаще всего слышатся «Каракозов!», «Комиссаров!», угрожающие ругательства по адресу первого, восторженные восклицания по адресу второго; группы народа, пение «Боже, царя храни»… И страшнейшее ура.
   Папа крепко поцеловал меня. Он любит меня, я счастлив».

Мои записки
(Записки князя В-го)

   Пришла очередь после записок повелителя рассказать о себе…
   Рассказ незаметного муравья, который тем не менее столько определил в истории несчастной Родины!
   Сейчас, подводя итоги жизни и вспоминая человеческую комедию, которой был свидетелем, преисполненный презрения, я все чаще повторяю слова тетки: «Человеческая порода осуждена Господом либо грозить, либо ползать». Впрочем, господин Кириллов сказал получше: «Наш народ «или Сидору в ноги, или Ивану в рыло…»
 
   Род наш прежде знаменит был и славой, и великим богатством. Нас разорил отец…
   Начиналась его карьера ярко.
   В начале века был он светский лев, вождь молодого Петербурга. Служил, конечно же, в самом блестящем – в кавалергардском полку. В то время все были галломанами. Но отец никогда не был, как все. Он придумал быть англоманом и денди. Дендизм – это искусство жить. Та манера одеваться, тот ресторан, та любовница, та дуэль, те привычки… Главная гордость денди – быть не как все, уметь нарушать правила… но в пределах правил! Быть эксцентричным и непредсказуемым, но оставаться в рамках хорошего тона и безупречной светскости… И в этом доходить до конца.
   В какой восторг пришли почитатели отца, когда мой родитель покинул самый престижный кавалергардский полк и перешел в Ахтырский – только из-за того что мундир ахтырцев, по его мнению, был изысканнее. И лишь когда офицеры кавалергарды получили бальные красные вицмундиры с серебряными аксельбантами, все то же чувство прекрасного заставило отца немедля вернулся. Вкус заставлял его свершать опасные поступки. Возмущенный безвкусием туалета графа Р., отец вызвал его за это на дуэль. Перед тем как поднять пистолет, он в последний раз потребовал от графа сменить сюртук, оскорбивший истинного денди.
   К сожалению, граф отказался и был убит…
   И конечно, был он верховодом веселых потех тогдашних молодых людей, почитавших обязанностью дружить и с Вакхом, и с Венерой. Он был законодатель прославленного гвардейского пьянства… Это отец придумал расставлять рюмки с коньяком на бесконечной лестнице в штабе корпуса кавалергардов. Причем чем выше ступень, тем больше на ней стояло рюмок, которые надлежало выпить. И как правило, только он умудрялся подняться на последнюю ступеньку, откуда, пошатываясь, глядел вниз на лестницу, укрытую телами павших товарищей.
   Без сомнения, преуспел он и в «науке страсти нежной, которую воспел Назон», – преуспеть в ней считалось также обязательным. Походы в бордели, любовница-цыганка – для души и тела, соблазненные дамы высшего света – для репутации. Важно было не только соблазнить даму, но и выставить на веселое поругание ее рогатого и, как правило, титулованного мужа.
   Особенно почетным среди молодых повес было увести чью-то горячо любимую любовницу. Отец соблазнил знаменитую балерину Машеньку Д. – любовницу конногвардейца графа Л. Граф, естественно, вызвал его, они стрелялись на популярных среди конногвардейцев шести шагах расстояния. Граф стрелял первым, нервничал и промазал. Отец расхохотался и выстрелил в воздух.
   Граф уже хотел броситься к нему с объятиями, но отец остановил его.
   – Я надеюсь, мы не шутки пришли шутить. Я выстрелил в воздух, потому что забрал ваше. Но вы уж постарайтесь попасть в меня. Ибо следующим выстрелом я вас непременно убью.
   И он уперся в него знаменитым своим дуэльным взглядом. Пронзительный, холодный взгляд… У несчастного заходила рука, и он опять промахнулся. После чего отец хладнокровно убил его… Император Александр Первый обожал отца, и дело замяли.
   Во время войны с Наполеоном в возрасте двадцати одного года отец получил крест – храбро дрался в знаменитой Битве народов при Лейпциге… Раненный, остался на поле боя… Когда русские войска вступили в Париж, был в почетном карауле при Императоре…
   Во время Венского конгресса он отличился и на другом столь же привычном для него поле сражения – ведь там собрались все красавицы Европы… Он заработал целый список наград Амура. Среди его славных трофеев была госпожа Б. – вдова одного из главных героев прошедшей войны, правнучка первой нашей Императрицы. Правда, вскоре оказалось, что Государь также пленен этой Венерой, и отец поспешил исполнить долг верноподданного…
   Со славой вернулся он в Россию…
   В это время он переживал пик, высшую точку своей карьеры. Самый блестящий молодой человек Петербурга, его ценил Государь. Все уже ждали его назначения адъютантом Императора…
   И вот в этот момент был он то ли осчастливлен, то ли наказан судьбою. Он полюбил… Откуда в этом любвеобильном Дон Жуане родилась поистине роковая страсть – загадка души человеческой. Впрочем, она была достойна самой пылкой любви. Одна из самых знатных и красивейших невест России, умна и добродетельна – воистину совершенство обитало тогда в Петербурге. Но имелось два печальнейших обстоятельства: она была невестой другого и любила другого.
   Отец безумствовал! Но все напрасно… Чтобы не видеть ее, собирался даже покинуть любезное наше Отечество.
   Однако Бог судил иначе.
   В это время умер Александр Первый, вступил на престол Николай Первый. И состоялось знаменитое восстание декабристов…
   По всему Петербургу шли аресты. Самые блестящие молодые люди из знатнейших фамилий очутились в казематах Петропавловской крепости… Из крепости их возили через мост во дворец, где их допрашивал сам Император.
   Очутился в тюрьме и жених нашей красавицы…
   Отец, конечно же, состоял в тайном обществе, но, к счастью, на площади не был. За несколько дней до бунта он взял отпуск из-за болезни деда и находился в имении… Но само участие в обществе должно было навлечь на него неумолимое наказание. Он и был допрошен, однако, к великому изумлению петербургского света, отделался выговором. Более того, новый Государь, беспощадный к мятежникам, оставил отца на службе. Все расценили это как объявление конца преследований. Но незлобивость Государя коснулась только отца и на нем закончилась. Пятерых повесили. Жениха красавицы вместе с остальными бунтовщиками повезли в Сибирь на каторжные работы. Тогда иные невесты и жены поехали на каторгу вслед за женихами и мужьями. Ждали подвига и от нее. Но то ли она не решилась, то ли родители не позволили… Она осталась в Петербурге.
   И вскоре мой отец мог считать себя счастливейшим из смертных – она отдала ему руку и сердце.
 
   Вот тогда-то и началось таинственное… На пике блестящей карьеры отец вдруг вышел в отставку и затворился в одном из своих поместий. Здесь произошла с ним удивительнейшая метаморфоза: великолепный денди стремительно превратился в обычного пьяницу и мота… Обожавший прежде словесность, он теперь ничего не читал. Объявил, что читать в России нынче нечего, ибо люди мыслящие у нас не пишут, а пишущие не мыслят… Отныне он пил до бесчувствия, играл до бесчувствия и разорялся…
   В короткий срок умудрился спустить не только свое огромное состояние, но и богатейшее женино приданое. Он будто торопился все уничтожить.
   Вскоре у него осталось лишь одно небольшое имение… Причем любовь к жене таинственно переросла… в ненависть! Рассказывали, что пьяный он избивал ее. Несчастная красавица мучилась недолго – ранняя чахотка помогла ей покинуть наш бренный мир. А отец продолжал пить и брюхатить крепостных девок.
   Ваш покорный слуга и родился от крепостной. Трое детей до меня – от разных дворовых девок – так и остались крепостными. Мои босоногие братья бегали по имению. Отец называл их «моими дорогими выблядками». И меня постигла бы их участь. Но в это время отец увлекся идеей столетней жизни. Он подружился с неким графом Тарновским, очень нашим безумцем… Русский безумец если на чем-нибудь помешан, то до конца. Этот был помешан на долголетии. Он уверял, что можно дожить в здравии и бодрости до ста пятидесяти лет как минимум… Один из секретов, которым он поделился с отцом, состоял в том, что человек не должен помнить, сколько ему лет. Годы создают ощущение старости – это и есть наш главный убийца. Поэтому отец запретил справлять в деревне дни рождения… И конечно, надо было сосредоточиться на правильной пище, которая отныне состояла из ключевой воды, нагретой на солнце, овощей и фруктов. Лекарства принимать строжайше запрещалось, только природная аптека – травы и снадобья…
   Граф объявил, что если человек будет жить так с детства, то полтораста лет ему обеспечены, и при этом – никаких болезней.
   Отец решил проверить теорию на мне, благо я только что родился. Впрочем, как обычно, вскоре он остыл к предприятию, но ко мне успел привязаться, даже, можно сказать, полюбил меня… Уж очень я был похож на него и лицом, и даже тембром голоса. И воспитал он меня как дворянского сына…
   Я его смертельно боялся. Лица его не помню, помню только руку – морщинистую, как срез дерева. И то, как цепко, больно приглаживал он этой рукой мои густые кудри.
   Государь, по-прежнему к нему благоволивший, разрешил усыновить меня и дать мне свою фамилию и титул.
 
   В 1855 году император Николай умер.
   Новый император тотчас освободил всех декабристов, которых тридцать лет держал в тюрьмах и ссылках его злопамятный родитель.
   Они вновь появились в петербургском обществе – печальные тени прежних блестящих офицеров – старики, согнутые лишениями и временем.
   В петербургских салонах их чествовали. Все ждали, что отец немедля отправится в Петербург на встречу с друзьями буйной молодости.
   Но он остался в имении и продолжал пить и развратничать.
 
   Впоследствии наш родственник Федор Михайлович Достоевский очень интересовался моим отцом, и некоторые характерные словечки старика Карамазова взяты у него. Но особенно интересовался он загадочнейшей дуэлью «проклятого кавалергарда» – так назвал он моего отца.
   Я тогда был отправлен в Петербург, готовиться к поступлению в гимназию, жил у тетки и не видел эту историю. Уже после смерти отца старый слуга Васильич подробно рассказал её мне…
   К отцу приехали два старых господина. Отец, видно, ждал их и сам вышел встретить. Приехавшие очень кратко поговорили с ним. После чего отец приказал принести пистолеты…
   Дуэль произошла в нашем парке. Отец не утратил своего страшного умения. По команде «сходитесь» тотчас выстрелил. И убил приехавшего…
   Назначили разбирательство. Но уже при начале оного отец отправился вслед за своей жертвой. Объявлено было – от удара. Но поговаривали, будто он принял яд. Во всяком случае, вскрытие тела в завещании он запретил, как делали все самоубийцы. Хотел быть похоронен по обряду и в фамильном склепе.
   Он оставил мне имение – заложенное и перезаложенное.
   К завещанию был приложен листок бумаги, разделенный на две части. Справа было написано: «Моих умерших четверо. Я сам. Моя первая жена. Моя вторая жена. Мертворожденная дочь от крестьянки». Слева значилось: «Убитые мной на дуэлях» и шли четыре имени убитых. Под этим была подведена черта и стояло резюме отца: «С Богом – в расчете».
* * *
   После смерти отца я остался жить у тетки, в ее огромном доме на Фонтанке. Дом соседствовал со знаменитым Третьим отделением – нашей всесильной тайной полицией.
   Тетка отца ненавидела. Ненавидела так же пылко, как когда-то любила и поклонялась. Она была очень богата, бездетна и всю свою любовь обрушила на меня. Называла меня Красавчик. У нее была отвратительная привычка больно тереть рукой мои непокорные волосы, приводя их в порядок… Она обожала обсуждать с гостями мою внешность, привлекая к этим разговорам и меня…
   – Боже, как он красив! Какие у него реснички… Зачем тебе такие длинные, отдай их мне, Красавчик!
   И мерзко хрустела пальцами. Я ее очень не любил, а она меня очень любила, прости меня Господи.
 
   Зима в Петербурге нарядна… В сыром Копенгагене, где я нынче живу, мне часто снится: крепкий морозец, узоры на огромных венецианских окнах… И под руководством тетки начинается мое мучительное одевание – теплые штаники, гетры, шубка, шапка, башлык поверх шапки, варежки. Да еще муфту привяжут… И вот по устланной ковром мраморной лестнице, поздоровавшись со швейцаром в черной с золотом ливрее, выходим на улицу. Двери с зеркальными стеклами захлопнулись. Подали карету, везут в Летний сад… Пар от лошадей на морозе… Веселый кучер Степан в поддевке. Останавливаемся у золотой решетки Летнего сада… Голубые тени на мерцающем на солнце снегу… Красно-бурый гранит набережной покрыт легким снежком, в солнце сверкает искрами… И так мне хорошо! Прежде чем меня отведут в сад, успеваю варежкой сделать на изморози какой-нибудь рисуночек.
 
   Мне было одиннадцать лет, когда Государь отменил крепостное право. Тогда у меня начались идейные ссоры с теткой.
   Была она любимой фрейлиной покойной матери Государя Николая Павловича. После ее смерти при дворе более не появлялась, хотя приглашалась на все придворные празднества. К новому Государю относилась прохладно – отмену крепостного права, как многие помещики, именовала несчастьем.
   И вся хронология прошлой жизни у нее делилась так: до «несчастья» и после.
   Я же готов был жизнь отдать за Государя. Я никогда не забывал, что мои предки рождались, жили и умирали в этом вековом рабстве. И новый Государь дал нам свободу.
   Помню, как в Летнем саду впервые я увидел Государя. Он гулял с собакой. Я шел за ним на некотором отдалении, вместе с нашим слугой Фирсом. И мечтал…
   О, как я мечтал, чтоб появился убийца, а я непременно грудью защитил бы его!
   И на руках его умер.
   Это был как бы медовый месяц пылкой любви между царем и всей прогрессивной Россией. Пьяные от счастья и свободы солнечные годы.
 
   Но уже скоро пошли слухи о таинственных революционерах. И начались студенческие волнения. Петербург наблюдал невиданное…
   Мы возвращались с прогулки из Летнего сада… Огромная демонстрация кричащих молодых людей, окруженная жандармами, шла по набережной. Впереди, будто возглавляя ее, ехал на коне бледный петербургский градоначальник, которого тетка «знала еще в пеленках».
   А потом заполыхали таинственные пожары. Каждую ночь над городом стояло зарево… Пожары приписывали все тем же революционерам, «обнаглевшим от полученных свобод». Фирс рассказал, что на почтамте задержали прокламации с призывами к убийству царя… Тетка торжествовала: «Вот они, плоды вашей воли», – обращалась она, конечно же, ко мне.
   Тетка мечтала для меня о военной карьере.
   – Ну погляди, какой ты красавец. Ты, как твой проклятый отец, истинный кавалергард… Покойный Государь (Николай Первый) любил порядок. В конногвардейском полку служили только высокие брюнеты, а в кавалергардах – такие же рослые блондины.
   Глаза тетки туманились… Она молча, с нежной улыбкой, сидела у камина – видно, вспоминала, как галантны были кавалергарды-блондины и как от них не отставали конногвардейцы-брюнеты.
 
   Излишне говорить, что, назло тетке, я объявил: военным быть не желаю, хочу поработать на земле, как мои предки-крестьяне, и посему буду поступать в Московскую земледельческую академию.
   Как она ненавидела, когда я вспоминал о материнском роде! И как мне нравилось дразнить своевольную старуху.
 
   Но была еще главная мечта, о которой я не говорил никому…
   В те годы гремели литераторы – Тургенев, Чернышевский. Герои литературные были реальней живых людей. Помню, с каким упоением я читал «Отцы и дети»… Герой романа, все и всех отрицающий, – Базаров был тогда главным моим кумиром. И словечко «нигилист» (так называли в романе все отрицающего Базарова) стало официальным наименованием всех свободомыслящих молодых людей России. Передовые идейные девушки влюблялись только в нигилистов…
   Я разговаривал с теткой исключительно цитатами из книг.
   – Милая тетушка, – говорил я, указывая на картины, украшавшие гостиную, – Не кажется ли вам, что наше общество, имеющее в своей среде столько голодных и бедных и при этом тратящее деньги на искусство, следует сравнить с голодным дикарем, украшающим себя побрякушками?
   – Вы хотите назвать побрякушками картины великих мастеров?
   – Именно, дорогая тетушка. Ценность имеет только то, что реально полезно. А это – хлам.
   – И Леонардо да Винчи тоже хлам? – попадалась на удочку тетушка (у нее был один его рисунок, которым она очень гордилась).
   – Именно. И Рафаэль, и любимый вами Пушкин – все совершеннейший хлам. На помойку их!
   И далее начинались крики взбешенной тетушки.
 
   Каждый вечер я обязан был молиться. Бога я побаивался, но все-таки не устоял перед искусом и спросил у тети цитатой из модного критика, очередного властителя моих дум:
   – Не кажется ли вам, любезнейшая тетушка, что мир, созданный Господом, несколько своеобразен? Он напоминает гигантскую кухню, где повара ежеминутно рубят, потрошат и поджаривают… друг друга. Попавши в такое странное общество, юное существо прямо из утробы матери тотчас переходит в какой-нибудь котел и поглощается одним из поваров. Но не успел еще повар проглотить свой обед, как он сам, с не дожёванным куском во рту, уже сидит в котле и обнаруживает достоинства, свойственные хорошей котлете…
   Боже, что с ней было… Как она кричала и крестилась, а я… я хохотал!
   И видимо, тогда она решила пригласить ко мне строгого гувернера.
 
   В это время публиковался Федор Михайлович Достоевский. Он только что выпустил «Преступление и наказание»… Роман тогда гремел – идея, что все дозволено, коли есть цель, была популярной у молодежи. Нас волновало Преступление. Наказание же мы пропускали, оно казалось довеском для цензуры… И действительно, что такое жизнь жалкой ненужной старушонки, если цель великая! Я гнал от себя мысль, но не думать не мог…
   Мысль была простая: убил бы я тетку, если бы нужно было для высокой цели?
   Мой гордый, страшный ответ себе: «Непременно!»
   Меня прошиб пот после этого ответа, хотя в глубине души я знал, что не смог бы! Никогда не смог бы!
 
   Так что нетрудно догадаться: главным и тайным моим желанием было стать писателем. И в академию я поступал, чтоб быть ближе к земле, то есть к народу.
   Каков был мой восторг, когда я узнал, что Аня Сниткина, находившаяся в отдаленном родстве с моей крепостной матерью, должна была стать стенографисткой у самого Достоевского! Я потребовал, чтоб ее к нам пригласили. Тетка относилась к писателям презрительно. Она сказала, что этот Достоевский был государственным преступником, осужденным на казнь. Только неизреченной милостью прежнего Государя он спасся, его помиловали, и он отбывал каторгу… Следует ли приглашать стенографистку каторжника в порядочный дом?!