Страница:
От этих мыслей Володя работает точнее и яростнее. Помогало и то, что, будучи учеником слесаря, он несколько раз работал за токарным станком. Да и Миша часто рассказывал ему о своей работе. Но сейчас никого с Володей не было. Он был уже за станком совсем один. Валентин Антонович ушёл куда-то в далёкую глубину цеха. Во всяком случае, так казалось Володе. Но вот сквозь цеховой шум до него донеслось:
- Смотри, Володя, слушай, не натужно ли идёт станок, не задыхается ли?
Но Володя и без того работал внимательно. Стружка шла у него, как паутина. У него не было уже и тени неуверенности и страха перед быстроходным и сильным станком. Володя чувствовал, что он хозяин станка, он его командир, а станок только точный, верный и беспрекословный его подчинённый.
"ЛИЧНО - ОТЛИЧНО"
Теперь Володя работал в самом главном цехе завода - снарядном. Прошло то время, когда, войдя в заводские ворота, Володя останавливался в растерянности: так много возникало сразу перед глазами узкоколейных рельсовых путей, снующих паровозиков, кирпичных громадин с зашторенными окнами, изрыгающих пар и дым и оглушающих скрежетом, стуком, грохотом и звоном точно вдребезги разбиваемых стёкол.
Не только станок, но и весь завод Володя чувствовал, ощущал, знал, как его, Володин.
В снарядном цехе он был самым молодым, но здесь называли его не просто по имени, а Владимиром Матвеевичем, совсем как взрослого. Ровесником Володи был только его сменщик. О своих товарищах по цеху, которые ему чуть не в отцы годились, он как-то сказал маме:
- Я думал, они совсем другие.
- Кто это - они?
- Ну, рабочие.
- А папа твой что - не рабочий?
- Так то ж папа.
Володя и вправду считал, что папа - он какой-то особенный: всё умеет, всё знает и никогда не ругается скверными словами. А теперь, когда папы возле Володи не было, он видел, что и тут, за этой для него в прошлом таинственной заводской стеной, такие же люди, как его отец. Здороваясь, обязательно оботрут ветошью руку: "Здорово, Матвеич! Руку-то я тебе не мазнул?" Или: "Володя, погоди, подсоблю". - "Так вам же некогда". - "Это ты, парень, брось. Дружно - не грузно, а врозь - хоть брось. Так-то, Матвеич". Совсем как отец, который сказал бы: "Во как!"
Когда Володя уходил из дома на завод, не было у него ощущения, что он идёт из семьи на работу. А вроде бы получалось так, что идёт он тоже в семью.
Как ни странно, но именно здесь, где, казалось бы, Володе не надо было применять столько физических сил и работа была интересней слесарной, спина ныла от усталости. К концу смены шумело в голове. Как же его при этом тянуло ко сну!..
"Ведь эта работа легче, легче, - говорил про себя Володя, - прижимай только резец, следи за бородкой, меняй гильзы, и всё. А там - налегай на ножовку, прижимай напильник изо всех сил и двигай им, сдирай железную шкуру болванки. Почему же там не так уставал?.." И холоднее было в слесарном цеху. Но это не тревожило. За смену раз-другой Володе приходилось пойти в кладовую за инструментом; там печурка жарко натоплена - поднесёт к ней руки, поворочается спиной, боками, грудью и, смотришь, согрелся. Короткий перерыв в работе, а всё ж таки отдых. А вот от токарного станка - ни на шаг. И всё время следи и следи за резцом и бородкой. Зазеваешься на мгновение - брак. И фронт получит меньше на один снаряд.
Вот откуда усталость.
Лисунов это понимал и как-то спросил:
- Володя, а не тяжело тебе?
Володя ответил вопросом на вопрос:
- А за самолётом кто?
- Пока никто. А там подыщем, подучим. Лишь бы другой новичок брака не наделал.
- Так вы ж, Валентин Антонович, говорили, что это со мной только так повезло, что брака не было. А всегда у всех учеников брак бывает. Говорили?
- Говорил.
- Значит, надо мне тут остаться...
Всё больше и больше снарядов требовал фронт. И Володе теперь случалось спать на заводе. Четыре часа поспал, за полчаса помылся ледяной водой прямо на дворе, в эти же полчаса поел в заводской столовой - и снова к станку с красным металлическим флажком. А на красном белыми буквами: "Токарь-отличник" - и его, Володина, фамилия.
Дома Володя бывал теперь совсем редко. Наташка бросалась к нему так стремительно, что чуть не сбивала с ног.
А вообще-то беда была с этой Наткой. Чуть только зазвонят в прихожей или хлопнут дверью, Натка обязательно кричала:
- Почтальон, почтальон! От папы письмо!
Володя останавливал сестрёнку:
- Ты же знаешь, что почтальон к нам не ходит. Она в ящик письма бросает. Ты же сама там шаришь.
- А вот и ходит, а вот и ходит!.. Когда ещё тётя Оля была, она ей приносила. Я видела.
- Так то было заказное.
- Ну и что?!
- А то.
Нет, Ната не сдавалась. Опускала голову, глаза в пол и упрямым таким голосом твердила своё, коверкая, как всегда, букву "з":
- А вот и будет! Пусть жакажное - всё равно...
Но писем от Матвея Тимофеевича не было.
Однажды утром, когда на дворе стоял только недавно ещё наступивший ноябрь, пришла настоящая зима. Володя увидел сквозь окошки, перекрещённые бумажными полосками, в утренних сумерках снежную круговерть. Небольшой был снежок, но очень уж ранний.
Володя одевался совсем бесшумно, чтобы не разбудить маму: она ведь, кроме работы, ходила ещё рыть противотанковые рвы. И вот сейчас отсыпалась, обняв рукой посапывающую Натку. Вчера вечером Галина Фёдоровна вернулась домой очень поздно и сказала Володе:
- Сегодня рыли совсем близко от вокзала. Женщины говорили, что он хвастает - парадом пройдёт по Москве.
"Он" - это известно было: Гитлер. Он и вправду бросил на Москву такую тучу самолётов, танков, солдат, что уже на окраинах слышны были тяжёлые вздохи наших орудий, которые защищали Москву.
Да, в тот по-зимнему ноябрьский день войска действительно прошли парадом по Красной площади. Только не гитлеровцы это были, а наша Красная Армия, в шапках-ушанках, запорошённых снегом, с винтовками и всем боевым снаряжением. Они пришли прямо с передовой...
Седьмого ноября тысяча девятьсот сорок первого года после парада наши бойцы, наши танки и орудия вернулись на фронт. Это они, защитники Москвы, передавали от бойца к бойцу как пароль: "Отступать некуда - позади Москва".
Об этом параде Красной Армии Володя узнал на заводе.
Тут от станочника к станочнику передавали:
- Наш был парад на Красной площади. Наш!
В эти ноябрьские и декабрьские дни сорок первого года фашисты дрогнули и покатились назад. А ведь перед этим прошли по многим странам Европы...
Так впервые под Москвой война перевалила за хребет. То наших теснили фашисты. А теперь гитлеровцы бежали, бежали, огрызаясь, как загнанный волк. Он же тоже клычится, клыки скалит, бьётся изо всех сил - шкуру свою спасает. Волк и загнанный страшен.
Под Москвой фашисты получили первый удар, а потом немало было "котлов", в которых наши войска запирали гитлеровцев, как мышей в мышеловку; были бои, когда сотни тысяч врагов оставляли за собой танки, пушки, самолёты и берёзовые кресты над могилами.
В Москве уже показывали в кино эти поля берёзовых крестов, уже выставляли на московских площадях разбитые самолёты и танки фашистов, уже не было дня, чтобы наши войска не отбили у гитлеровцев город или посёлок. А писем от Матвея Тимофеевича по-прежнему не было.
Когда грохнул пушками и расцветил всё московское небо первый салют, Ната запрыгала и завертелась, хлопая ладошками:
- Папа стреляет! Папа!..
В этот час все трое Ратиковых были дома, стояли у окна - ждали неведомый тогда, непонятно какой салют, о котором объявили по радио. Сначала стремительно взлетел пучок разноцветных, светящихся шариков. Потом шарики эти стали похожи на букет красивых цветов, и в это время глухо ударили пушки.
Галина Фёдоровна отошла от окна и вытерла ладонью мокрые щёки. Она хотела сделать это украдкой, но Володя увидел всё и сказал:
- Мама, не надо. Увидишь - вернётся... Ната, не шуми.
Наташа не слушала брата. Она стояла теперь у окна, вспышки салюта разноцветными бликами ложились на её щёки, она изо всех сил хлопала в ладоши и кричала "ура!".
А Галина Фёдоровна уткнулась в угол и тихо плакала, скрывшись за спиной Володи. Он смотрел в окно на невиданную красоту и думал о том, что не может быть такой несправедливости: Ольга Олеговна живёт, а папа никогда не вернётся. Никогда... Он даже не мог такое представить, понять. Может быть, его не будет долго, очень долго. Но - ни-ког-да?
"Нет, этого не будет, - говорил себе Володя. И при этом, как восклицательным знаком, заканчивал свою мысль словом, которое повторял маме и тысячи раз себе: - Вернётся!"
"БУДЕТЕ ПОНЯТОЙ"
Вышло так, что не вернулась Ольга Олеговна. Выяснилось это через полгода после той ночи, когда она собиралась в прихожей, а утром уехала на дачу. Правда, однажды Галина Фёдоровна слышала вечером, как соседка вошла с улицы в прихожую, щёлкнула замком своей двери и через несколько минут, громыхнув, должно быть, чемоданом или ящиком, ушла. А потом спустя месяц пришла молодая женщина-милиционер и управдом, сгорбленный старик в подшитых валенках. Он сказал Галине Фёдоровне:
- Будете понятой: комнату вашей соседки вскрывать будем.
- А что случилось? - взволнованно спросила Галина Фёдоровна.
Не любила она Ольгу Олеговну, да и за что любить-то её было, но такой уж характер всех Ратиковых - добром к каждому человеку, за добро вдвое платить, а зло забывать. И вот подсказало сердце Галине Фёдоровне недоброе, и она переспросила управдома:
- Что же с Ольгой Олеговной? Беда?
- Как сказать... - Управдом звякал большой связкой ключей. - Нету вашей Ольги Олеговны.
- Как так нету?
- А так вот. Подалась к немцам, а попала в рай.
Он отпер дверь и пропустил вперёд Галину Фёдоровну.
- Заходите...
Уже в комнате, где молодая милиционерша принялась переписывать вещи, даже какие-то безделушки, подушечки и коврики, Галина Фёдоровна узнала, что Ольга Олеговна погибла в своей даче, которая сгорела от немецкой "зажигалки".
Узнав об этом, Галина Фёдоровна подумала, что её соседка никогда не отличалась не только трудолюбием или хорошим характером, но не было у неё даже обычного ума и сообразительности. Любила говорить "как хочу, так верчу", не думая о том, возможно ли то, чего ей захотелось, и чем может кончиться её затея...
Уходя с милиционершей, управдом сказал:
- Вот она и вся история с вашей соседкой, Галина Фёдоровна.
На дачу Ольга Олеговна отправилась в те дни, когда фашисты подошли совсем близко к Москве. Но и спустя несколько лет, когда их гнали уже к самому Берлину, Галина Фёдоровна вспоминала соседку:
- Что ни говори, а жалко - погиб человек.
В этих случаях Володя молчал. А Наташа как-то сказала:
- Тётя Оля конфеты мне давала. А теперь конфетов нету...
Всё чаще и чаще салют радостно бухал пушками и расцвечивал светящимися цветами московское небо. Война шла к концу. А в семье Ратиковых с каждым днём всё меньше и меньше было надежд на возвращение Матвея Тимофеевича...
В том году Володя вспоминал поговорку отца: "Месяц апрель - ему не верь". И вправду сначала был снег, солнце и дождь вперемежку, а потом наступила летняя теплынь, и вдруг снова похолодало.
В те военные годы в Москве снег почти не убирали с тротуаров и мостовых, и потому солнце, как только стало чуть припекать, погнало по улицам целые реки.
Как-то дорогой на завод Володя увидел мальчонку, который пускал по весенней воде бумажные кораблики. Они плыли, эти треуголки, похожие на маленькие головные уборы маляров, целой флотилией. Кораблики кувыркались, опрокидывались и снова плыли, плыли, плыли...
Володя на мгновение остановился. Что это поразило его в таком, казалось бы, обыденном? Нет, не обыденном для тех дней. Четыре года тому назад Володя сам пускал кораблики и бежал за ними вслед, шлёпая по лужам. А потом война, и он как бы сразу стал взрослым. И за всё время войны он не замечал, чтобы кто-нибудь из ребят пускал кораблики. Видимо, не до того было. И вот - надо же! - целая флотилия.
Ослепительная солнечная рябь подёрнула уличный ручей. Мутная вода неслась стремительно, кораблики не опрокидывались, и Володе страсть как захотелось побежать за ними - бежать, бежать, бежать...
Всегда ему думалось: куда они плывут? Может быть, в море, которое он никогда не видел? А теперь подумал о фронте, который в ту весну был уже далеко-далеко от Москвы и подступал уже к самой столице гитлеровцев Берлину.
КАК ПО ПИСАНОМУ
Ещё несколько мгновений тому назад на фронте, за много километров от Москвы, лейтенант Шаров рассекал сжатым кулаком воздух и кричал:
- Огонь!
Пушка вздрагивала, готовая, казалось, подняться на дыбы. Выстрел забивал ватой уши. Горячая гильза выскакивала на землю, и горький запах гари смешивался с противно-сладковатым запахом порохового дыма.
И снова бойцы поворачивались, чтобы, как говорят артиллеристы, дослать снаряд. И снова, не сходя с места, передавали они из рук в руки матовый цилиндр снаряда. Отлетала предохранительная головка, снаряд проскальзывал в жерло пушки, мягко тявкал смазанный замок, и лейтенант поднимал правую руку:
- По фашистским гадам!
В это мгновение весь расчёт орудия застывал. Замковый стоял, расставив ноги, нагнувшись вперёд и вытянув правую руку к орудию. Бойцы казались статуями. Каждый оставался точно в той позе, в какой застала его команда.
- Отставить! - пронеслось по батарее.
Лейтенант Шаров вытер платком лицо, красное от возбуждения, и платок стал чёрным от пота и копоти.
- Что делать? - спросил замковый.
Он, так же как солдаты всего орудийного расчёта, стоял, не меняя позы. У лейтенанта Шарова блеснули зубы, которые казались особенно белыми на закопчённом лице. Он улыбался и молчал.
Замковый повторил вопрос:
- Так что же делать? Куда его теперь?
Он спрашивал о снаряде - о последнем снаряде, который дослали, а проще сказать, зарядили в орудие. Ведь, по правилам, заряженное орудие должно быть разряжено выстрелом...
Нет, на войне, даже в самой сложной обстановке, лейтенант Шаров не терялся. А тут?..
Замковый продолжал вопросительно смотреть на своего командира. Лейтенант Шаров улыбался, и взгляд его ничего не выражал. Улыбка так и застыла на его лице.
И тогда замковый спросил:
- Дозвольте прицелом по озеру? - и протянул вперёд руку с вытянутым указательным пальцем.
- Давай! - махнул раскрытой ладонью лейтенант Шаров.
Ствол пушки повернули, и глухо бухнул выстрел в сторону блестевшего на горизонте заболоченного озера. При этом все солдаты орудийного расчёта улыбались, как их лейтенант, завершая свою многотрудную работу так весело и радостно, как можно играть, танцевать или петь.
Когда же рассеялся дым и пар от горячего воздуха, лейтенант Шаров посмотрел на острые верхушки деревьев, как бы проследив путь снаряда. Лейтенант увидел белые облака, которые быстро бежали по голубому-голубому небу.
Так же они плыли, причудливо меняя очертания, минуту тому назад, и лес был таким же, и трава, и птицы... Но тогда была война, а теперь войны уже не было.
Солдаты артиллерийского расчёта опустили ствол пушки. Замковый открыл горячий затвор и смыл чёрный нагар белым мыльным раствором. Затем на пушку натянули зелёно-серый брезентовый чехол.
В эти мгновения такое же произошло по всей линии фронта. Солдаты разряжали винтовки, стреляя в воздух; последний раз нажал на спуск пулемётчик, а лётчик-истребитель - на гашетку.
А вот и дорога домой. В крепкую, засохшую грязь вросли обрывки зелёно-бурых мундиров, тряпки, сгнившие немецкие сапоги.
Батарея лейтенанта Шарова повернула теперь на восток - навстречу восходящему солнцу.
А из леса, раздвигая кусты, выходили на дорогу женщины в мужских брюках, с огромными рюкзаками на спине. Многие катили перед собой коляски с детьми. Ребёнок сидел сдавленный со всех сторон узлами и пакетами. Бывало, что над его головой трепетал на ветру плакатик: "Осторожно! Ребёнок!"
Лейтенант Шаров видел, как одна из матерей, вывезя коляску на дорогу, сорвала этот плакат и бросила его на землю. Как было не сделать это?! Ведь её малыш, восседая на вещевых узлах, держал в одной руке кусок ржаного русского солдатского хлеба, а в другой - алюминиевую ложку советского солдата. Наверно, немка эта несколько дней тому назад бежала в лес, наслушавшись по фашистскому радио об ужасных краснозвёздных солдатах. А возвращалась, получив из рук такого солдата хлеб и миску каши своему ребёнку...
По бокам дороги голубели на лужайках подснежники. Тёплое дыхание шло от проталин. Солнце пригрело землю, земля отдавала своё тепло, и озорной весенний ветер окутывал солдат, ласкал их.
Будто занавес, раздвигался лес. Валились огромные ели и нежно-зелёные кусты, а из-за них появлялись орудия, танки и солдаты - все в зелёных ветвях, словно лесовики. Ветки эти были теперь уже ненужной маскировкой. Солдаты сбрасывали их на землю и при этом смеялись, обнимались, целовались. Совсем незнакомые люди, иногда воины разных армий, люди разных национальностей. На этой дороге победителей появились плакаты с одним только словом: "Франс", "Америкен", "Грейтбритен".
Под этими плакатами шли люди, часто оборванные, худые, почерневшие от голода и лишений, но всё равно весёлые и радостные. Это шли освобождённые нами из плена солдаты наших союзников - французы, американцы, англичане.
Встречая батарею лейтенанта Шарова или другие части нашей Советской Армии, они кричали: "Ура!", "Виват!", бросали букетики полевых цветов, объятиями и поцелуями выражая свою любовь к нашим бойцам и безмерную им благодарность.
Лейтенант Шаров слышал, как ветер доносил едва различимые звуки: умпа, умпа, умпа, умпа! Это через ровные промежутки ударял барабан. Отрывистый голос барабана слышен был издалека-далека. Но вот батарея приблизилась к нашей музыкантской команде, и теперь к звонкому буханью примкнули голосистые трубы. Тогда все люди на весенне-радостной дороге победы запели. А было людей этих великое множество: наши советские воины и пленные всех армий, которые сражались с гитлеровцами, беженцы и узники фашистских концлагерей. Пели мужчины и женщины, старики, старухи, дети. Пели все, на разных языках и наречиях, но это была одна песня - песня радости и счастья.
Не петь нельзя было. Песня летела сама, ноги сами шли, людям было легко даже с тяжёлой ношей, и потому они смеялись и шутили, как маленькие дети.
Давно не было таким нарядным орудие батареи лейтенанта Шарова: чисто вымытое мыльным раствором, покрытое чехлом и затянутое ремнями.
Когда прогремел последний выстрел, бойцы расчёта подобрали на земле вокруг пушки все снарядные гильзы, вложили их в ящики, вроде тех, что в магазинах сохраняют бутылки.
Всё, что происходило вокруг, казалось лейтенанту Шарову необычным и очень праздничным. Но главное, всё вокруг было будто не взаправдашним, а происходящим перед ним на сцене театра, на белом экране кино или, может быть, во сне. И лейтенант думал при этом: "Напишут же когда-нибудь об этом в учебниках истории. А как напишут? Будут вызывать ребят к доске: "Расскажи про последний день войны". А как расскажут про то, что происходит сейчас, сегодня, с нами?.. Неужели они смогут забыть о том, что пережили мы, о том, какой ценой мы добыли победу и как сегодня радуемся этой победе? Нет, они не посмеют об этом забыть! Никогда!"
Кочковатой, ухабистой была дорога фронтовая. Подпрыгивали ящики с пустыми снарядными гильзами и позвякивали, как бы подыгрывая весёлой музыке оркестра.
И вот крайняя в ящике гильза последнего снаряда, подпрыгнув, выскочила из гнезда и, упав на дорогу, звякнула о камень.
- Стой! - закричал замковый.
Он был аккуратным солдатом. И раньше следил, чтобы добро, а паче всего цветной металл, не пропадало даром. А тут...
- Стой же, говорю! Гильзу подобрать надо. Сто-ой! Ну вот, стал наконец. Погоди, сейчас сбегаю. Особенная она. От последнего снаряда...
Он поднял гильзу, обтёр её какой-то ветошью и протянул лейтенанту Шарову:
- Глядите, товарищ лейтенант: роспись.
Лейтенант медленно поворачивал золотисто-матовую гильзу, закоптелую внутри, а замковый всё говорил, удивлённо ахая:
- Ишь ты, надо же, видать, мальчонка писал! Чтоб я не сошёл с этого места, мальчонка. По почерку видать...
И вместе с лейтенантом Шаровым они читали на крутых щеках отстрелянной гильзы: "Даю сверх плана на окончательную гибель фашизма! Володя Ратиков".
Несколько рук потянулось к снарядному стакану. Все солдаты артиллерийского расчёта хотели прочитать, что написал мальчик.
- Ну что ж, - сказал лейтенант Шаров, - прав оказался Володя Ратиков. Оно так и вышло: "На окончательную гибель фашизма!" Как по писаному...
ВОЙНА КОНЧИЛАСЬ
Володя Ратиков уже встал. Он начищал зубным порошком бляху на поясе. Мать гладила новую гимнастёрку. Ната вытащила из шкафа мягкие войлочные туфли и хотела положить их перед отцовской кроватью: пусть сразу переобуется, как приедет. Он ведь с работы приходил, туфли спрашивал, ботинки снимал, а военные кирзовые сапоги куда тяжелее.
Но Галина Фёдоровна взяла Нату за руку:
- Положи на место!
- Почему, мамочка?
- А я говорю: положи. - Она вытерла рукавом мокрые щёки и сказала уже более ласково: - Не надо, Наточка. Пусть полежат в шкафу. Вот так, умница...
Ната положила туфли в шкаф и подошла к брату:
- Володя!
- Что, Наточка?!
- Почему мама сказала: "Пусть полежат"? Ну скажи, Володя...
Прошли тысяча четыреста восемнадцать дней войны. Ната за это время выросла, но не настолько, чтобы мама и Володя могли говорить с ней обо всём. Она перешла уже в старшую группу. Правда, группа эта была детсадовская, но всё равно старшая. Тут девочки и особенно мальчики всё-всё знали про войну: какие у нас есть самолёты "Яки" и что такое таран, у кого папа танкист, а у кого лётчик. Были и такие дети, у которых папы не было. Они это точно знали, потому что пришла похоронка. А когда Нату спрашивали, есть у неё папа, она говорила:
- Есть. Только он без вести пропавший.
И была такая девочка в этой старшей группе, что сказала Наташе:
- Без вести. Значит, считай, что у тебя его нет.
- А вот и есть! А вот и есть! А вот и есть! - выкрикнула Ната и заплакала.
- Когда же он приедет? - спросила та злая девочка.
Ната перестала плакать, вытерла ладонью щёки и сказала:
- Скоро!
- А сколько это - скоро?
Наташа задумалась. Она и сама не знала, сколько это - скоро. Помолчала, помолчала и сказала:
- Как немцев побьют, так и приедет.
Но девчонка та не сдавалась. Ужасная она была спорщица. Совсем поперечная какая-то. Девчонка сказала:
- А их и сейчас наши бьют! Что ж папка твой не едет?!
И опять Ната не сразу ответила, а только подумала:
"Ну что, что бьют? А не совсем ещё побили. Вот как совсем побьют, так и приедет... Вот как дам тебе, не будешь дразниться..."
И няня из группы ругала ту девочку за то, что та дразнила Наташу. Нянюшка, к которой Ната много раз приставала с вопросом, что это такое: "Пропал без вести?" - говорила:
- Будут вести. Война кончится, и всем придут хорошие вести. Зачем о плохом прежде думать? Тогда, если плохое, так одно, доченька, два раза на сердце камнем ляжет: когда думаешь и когда сделается. А ты думай хорошее. Оно по-хорошему и выйдет. Поняла?
Нет, не всё поняла Наташа. Что с того, что в будущем году подходило время идти в школу? Была-то она ещё маленькой. И знала одно: кончится война и папа приедет. Слова же "пропал без вести" не могла взять в толк. И может быть, потому не разбиралась до конца в этих словах, что не хотела понимать их страшного смысла.
В это раннее утро и она и Володя проснулись от артиллерийского залпа.
- Мама! - крикнул Володя. - Который час?
Галина Фёдоровна отворила дверь.
- Дети, - сказала она, - ночью сообщили, что кончилась война. По радио объявили.
Вслед за этим грохнул и тонко зазвенел стеклом в раме артиллерийский залп. Яркий свет вспыхнул за окном.
Володя вскочил с кровати и выглянул на улицу.
Ребята и взрослые бежали по тротуару и по мостовой, подбрасывая вверх кепки и шляпы.
Чёрная тарелка репродуктора в комнате Ратиковых, та самая, что сообщила: "Война!", теперь рокотала, передавая выстрелы салюта и эхо этих радостных выстрелов. Ведь это были такие же, по сути дела, холостые и мирные выстрелы, как тот последний выстрел батареи лейтенанта Шарова снарядом Володи Ратикова.
Володя видел, как за окном незнакомые люди обнимали и целовали друг друга, а военных поднимали на руки, качали. Сквозь закрытые рамы и сюда, в комнату, доносились радостные возгласы, смех, песни, приветственные крики - всё то, что можно назвать одним словом - счастье.
А у Володи чувство радости и тяжкого горя было как-то одновременно.
Вот у самого окна высоко взлетал, хохоча и вскрикивая, невысокий человек в защитного цвета гимнастёрке с сержантскими погонами.
Мокрая прядь волос свисала на глаза, медали на гимнастёрке болтались туда-сюда, позвякивая друг о друга. Смотреть страшно было. Но когда прядь волос сержанта откидывалась назад, Володя видел его озорные, радостные глаза. Совсем не трудно было понять, что человек этот счастлив, и все те, кто с озорством качали его, тоже были весело-радостно счастливы. Они кричали "ура!", и сержант, задыхаясь, кричал "ура!".
Чем-то сержант напомнил Володе отца. А жив ли отец? Вот и мама запретила Нате достать из тумбочки его комнатные туфли. Значит, не верит, что жив, не надеется...
Этот день был днём отдыха.
Володя долго мылся над раковиной в кухне, тёр щёткой шершавые пальцы. Отец увидит эту его руку с мозолями и грубой кожей... А вернётся ли отец?
- Смотри, Володя, слушай, не натужно ли идёт станок, не задыхается ли?
Но Володя и без того работал внимательно. Стружка шла у него, как паутина. У него не было уже и тени неуверенности и страха перед быстроходным и сильным станком. Володя чувствовал, что он хозяин станка, он его командир, а станок только точный, верный и беспрекословный его подчинённый.
"ЛИЧНО - ОТЛИЧНО"
Теперь Володя работал в самом главном цехе завода - снарядном. Прошло то время, когда, войдя в заводские ворота, Володя останавливался в растерянности: так много возникало сразу перед глазами узкоколейных рельсовых путей, снующих паровозиков, кирпичных громадин с зашторенными окнами, изрыгающих пар и дым и оглушающих скрежетом, стуком, грохотом и звоном точно вдребезги разбиваемых стёкол.
Не только станок, но и весь завод Володя чувствовал, ощущал, знал, как его, Володин.
В снарядном цехе он был самым молодым, но здесь называли его не просто по имени, а Владимиром Матвеевичем, совсем как взрослого. Ровесником Володи был только его сменщик. О своих товарищах по цеху, которые ему чуть не в отцы годились, он как-то сказал маме:
- Я думал, они совсем другие.
- Кто это - они?
- Ну, рабочие.
- А папа твой что - не рабочий?
- Так то ж папа.
Володя и вправду считал, что папа - он какой-то особенный: всё умеет, всё знает и никогда не ругается скверными словами. А теперь, когда папы возле Володи не было, он видел, что и тут, за этой для него в прошлом таинственной заводской стеной, такие же люди, как его отец. Здороваясь, обязательно оботрут ветошью руку: "Здорово, Матвеич! Руку-то я тебе не мазнул?" Или: "Володя, погоди, подсоблю". - "Так вам же некогда". - "Это ты, парень, брось. Дружно - не грузно, а врозь - хоть брось. Так-то, Матвеич". Совсем как отец, который сказал бы: "Во как!"
Когда Володя уходил из дома на завод, не было у него ощущения, что он идёт из семьи на работу. А вроде бы получалось так, что идёт он тоже в семью.
Как ни странно, но именно здесь, где, казалось бы, Володе не надо было применять столько физических сил и работа была интересней слесарной, спина ныла от усталости. К концу смены шумело в голове. Как же его при этом тянуло ко сну!..
"Ведь эта работа легче, легче, - говорил про себя Володя, - прижимай только резец, следи за бородкой, меняй гильзы, и всё. А там - налегай на ножовку, прижимай напильник изо всех сил и двигай им, сдирай железную шкуру болванки. Почему же там не так уставал?.." И холоднее было в слесарном цеху. Но это не тревожило. За смену раз-другой Володе приходилось пойти в кладовую за инструментом; там печурка жарко натоплена - поднесёт к ней руки, поворочается спиной, боками, грудью и, смотришь, согрелся. Короткий перерыв в работе, а всё ж таки отдых. А вот от токарного станка - ни на шаг. И всё время следи и следи за резцом и бородкой. Зазеваешься на мгновение - брак. И фронт получит меньше на один снаряд.
Вот откуда усталость.
Лисунов это понимал и как-то спросил:
- Володя, а не тяжело тебе?
Володя ответил вопросом на вопрос:
- А за самолётом кто?
- Пока никто. А там подыщем, подучим. Лишь бы другой новичок брака не наделал.
- Так вы ж, Валентин Антонович, говорили, что это со мной только так повезло, что брака не было. А всегда у всех учеников брак бывает. Говорили?
- Говорил.
- Значит, надо мне тут остаться...
Всё больше и больше снарядов требовал фронт. И Володе теперь случалось спать на заводе. Четыре часа поспал, за полчаса помылся ледяной водой прямо на дворе, в эти же полчаса поел в заводской столовой - и снова к станку с красным металлическим флажком. А на красном белыми буквами: "Токарь-отличник" - и его, Володина, фамилия.
Дома Володя бывал теперь совсем редко. Наташка бросалась к нему так стремительно, что чуть не сбивала с ног.
А вообще-то беда была с этой Наткой. Чуть только зазвонят в прихожей или хлопнут дверью, Натка обязательно кричала:
- Почтальон, почтальон! От папы письмо!
Володя останавливал сестрёнку:
- Ты же знаешь, что почтальон к нам не ходит. Она в ящик письма бросает. Ты же сама там шаришь.
- А вот и ходит, а вот и ходит!.. Когда ещё тётя Оля была, она ей приносила. Я видела.
- Так то было заказное.
- Ну и что?!
- А то.
Нет, Ната не сдавалась. Опускала голову, глаза в пол и упрямым таким голосом твердила своё, коверкая, как всегда, букву "з":
- А вот и будет! Пусть жакажное - всё равно...
Но писем от Матвея Тимофеевича не было.
Однажды утром, когда на дворе стоял только недавно ещё наступивший ноябрь, пришла настоящая зима. Володя увидел сквозь окошки, перекрещённые бумажными полосками, в утренних сумерках снежную круговерть. Небольшой был снежок, но очень уж ранний.
Володя одевался совсем бесшумно, чтобы не разбудить маму: она ведь, кроме работы, ходила ещё рыть противотанковые рвы. И вот сейчас отсыпалась, обняв рукой посапывающую Натку. Вчера вечером Галина Фёдоровна вернулась домой очень поздно и сказала Володе:
- Сегодня рыли совсем близко от вокзала. Женщины говорили, что он хвастает - парадом пройдёт по Москве.
"Он" - это известно было: Гитлер. Он и вправду бросил на Москву такую тучу самолётов, танков, солдат, что уже на окраинах слышны были тяжёлые вздохи наших орудий, которые защищали Москву.
Да, в тот по-зимнему ноябрьский день войска действительно прошли парадом по Красной площади. Только не гитлеровцы это были, а наша Красная Армия, в шапках-ушанках, запорошённых снегом, с винтовками и всем боевым снаряжением. Они пришли прямо с передовой...
Седьмого ноября тысяча девятьсот сорок первого года после парада наши бойцы, наши танки и орудия вернулись на фронт. Это они, защитники Москвы, передавали от бойца к бойцу как пароль: "Отступать некуда - позади Москва".
Об этом параде Красной Армии Володя узнал на заводе.
Тут от станочника к станочнику передавали:
- Наш был парад на Красной площади. Наш!
В эти ноябрьские и декабрьские дни сорок первого года фашисты дрогнули и покатились назад. А ведь перед этим прошли по многим странам Европы...
Так впервые под Москвой война перевалила за хребет. То наших теснили фашисты. А теперь гитлеровцы бежали, бежали, огрызаясь, как загнанный волк. Он же тоже клычится, клыки скалит, бьётся изо всех сил - шкуру свою спасает. Волк и загнанный страшен.
Под Москвой фашисты получили первый удар, а потом немало было "котлов", в которых наши войска запирали гитлеровцев, как мышей в мышеловку; были бои, когда сотни тысяч врагов оставляли за собой танки, пушки, самолёты и берёзовые кресты над могилами.
В Москве уже показывали в кино эти поля берёзовых крестов, уже выставляли на московских площадях разбитые самолёты и танки фашистов, уже не было дня, чтобы наши войска не отбили у гитлеровцев город или посёлок. А писем от Матвея Тимофеевича по-прежнему не было.
Когда грохнул пушками и расцветил всё московское небо первый салют, Ната запрыгала и завертелась, хлопая ладошками:
- Папа стреляет! Папа!..
В этот час все трое Ратиковых были дома, стояли у окна - ждали неведомый тогда, непонятно какой салют, о котором объявили по радио. Сначала стремительно взлетел пучок разноцветных, светящихся шариков. Потом шарики эти стали похожи на букет красивых цветов, и в это время глухо ударили пушки.
Галина Фёдоровна отошла от окна и вытерла ладонью мокрые щёки. Она хотела сделать это украдкой, но Володя увидел всё и сказал:
- Мама, не надо. Увидишь - вернётся... Ната, не шуми.
Наташа не слушала брата. Она стояла теперь у окна, вспышки салюта разноцветными бликами ложились на её щёки, она изо всех сил хлопала в ладоши и кричала "ура!".
А Галина Фёдоровна уткнулась в угол и тихо плакала, скрывшись за спиной Володи. Он смотрел в окно на невиданную красоту и думал о том, что не может быть такой несправедливости: Ольга Олеговна живёт, а папа никогда не вернётся. Никогда... Он даже не мог такое представить, понять. Может быть, его не будет долго, очень долго. Но - ни-ког-да?
"Нет, этого не будет, - говорил себе Володя. И при этом, как восклицательным знаком, заканчивал свою мысль словом, которое повторял маме и тысячи раз себе: - Вернётся!"
"БУДЕТЕ ПОНЯТОЙ"
Вышло так, что не вернулась Ольга Олеговна. Выяснилось это через полгода после той ночи, когда она собиралась в прихожей, а утром уехала на дачу. Правда, однажды Галина Фёдоровна слышала вечером, как соседка вошла с улицы в прихожую, щёлкнула замком своей двери и через несколько минут, громыхнув, должно быть, чемоданом или ящиком, ушла. А потом спустя месяц пришла молодая женщина-милиционер и управдом, сгорбленный старик в подшитых валенках. Он сказал Галине Фёдоровне:
- Будете понятой: комнату вашей соседки вскрывать будем.
- А что случилось? - взволнованно спросила Галина Фёдоровна.
Не любила она Ольгу Олеговну, да и за что любить-то её было, но такой уж характер всех Ратиковых - добром к каждому человеку, за добро вдвое платить, а зло забывать. И вот подсказало сердце Галине Фёдоровне недоброе, и она переспросила управдома:
- Что же с Ольгой Олеговной? Беда?
- Как сказать... - Управдом звякал большой связкой ключей. - Нету вашей Ольги Олеговны.
- Как так нету?
- А так вот. Подалась к немцам, а попала в рай.
Он отпер дверь и пропустил вперёд Галину Фёдоровну.
- Заходите...
Уже в комнате, где молодая милиционерша принялась переписывать вещи, даже какие-то безделушки, подушечки и коврики, Галина Фёдоровна узнала, что Ольга Олеговна погибла в своей даче, которая сгорела от немецкой "зажигалки".
Узнав об этом, Галина Фёдоровна подумала, что её соседка никогда не отличалась не только трудолюбием или хорошим характером, но не было у неё даже обычного ума и сообразительности. Любила говорить "как хочу, так верчу", не думая о том, возможно ли то, чего ей захотелось, и чем может кончиться её затея...
Уходя с милиционершей, управдом сказал:
- Вот она и вся история с вашей соседкой, Галина Фёдоровна.
На дачу Ольга Олеговна отправилась в те дни, когда фашисты подошли совсем близко к Москве. Но и спустя несколько лет, когда их гнали уже к самому Берлину, Галина Фёдоровна вспоминала соседку:
- Что ни говори, а жалко - погиб человек.
В этих случаях Володя молчал. А Наташа как-то сказала:
- Тётя Оля конфеты мне давала. А теперь конфетов нету...
Всё чаще и чаще салют радостно бухал пушками и расцвечивал светящимися цветами московское небо. Война шла к концу. А в семье Ратиковых с каждым днём всё меньше и меньше было надежд на возвращение Матвея Тимофеевича...
В том году Володя вспоминал поговорку отца: "Месяц апрель - ему не верь". И вправду сначала был снег, солнце и дождь вперемежку, а потом наступила летняя теплынь, и вдруг снова похолодало.
В те военные годы в Москве снег почти не убирали с тротуаров и мостовых, и потому солнце, как только стало чуть припекать, погнало по улицам целые реки.
Как-то дорогой на завод Володя увидел мальчонку, который пускал по весенней воде бумажные кораблики. Они плыли, эти треуголки, похожие на маленькие головные уборы маляров, целой флотилией. Кораблики кувыркались, опрокидывались и снова плыли, плыли, плыли...
Володя на мгновение остановился. Что это поразило его в таком, казалось бы, обыденном? Нет, не обыденном для тех дней. Четыре года тому назад Володя сам пускал кораблики и бежал за ними вслед, шлёпая по лужам. А потом война, и он как бы сразу стал взрослым. И за всё время войны он не замечал, чтобы кто-нибудь из ребят пускал кораблики. Видимо, не до того было. И вот - надо же! - целая флотилия.
Ослепительная солнечная рябь подёрнула уличный ручей. Мутная вода неслась стремительно, кораблики не опрокидывались, и Володе страсть как захотелось побежать за ними - бежать, бежать, бежать...
Всегда ему думалось: куда они плывут? Может быть, в море, которое он никогда не видел? А теперь подумал о фронте, который в ту весну был уже далеко-далеко от Москвы и подступал уже к самой столице гитлеровцев Берлину.
КАК ПО ПИСАНОМУ
Ещё несколько мгновений тому назад на фронте, за много километров от Москвы, лейтенант Шаров рассекал сжатым кулаком воздух и кричал:
- Огонь!
Пушка вздрагивала, готовая, казалось, подняться на дыбы. Выстрел забивал ватой уши. Горячая гильза выскакивала на землю, и горький запах гари смешивался с противно-сладковатым запахом порохового дыма.
И снова бойцы поворачивались, чтобы, как говорят артиллеристы, дослать снаряд. И снова, не сходя с места, передавали они из рук в руки матовый цилиндр снаряда. Отлетала предохранительная головка, снаряд проскальзывал в жерло пушки, мягко тявкал смазанный замок, и лейтенант поднимал правую руку:
- По фашистским гадам!
В это мгновение весь расчёт орудия застывал. Замковый стоял, расставив ноги, нагнувшись вперёд и вытянув правую руку к орудию. Бойцы казались статуями. Каждый оставался точно в той позе, в какой застала его команда.
- Отставить! - пронеслось по батарее.
Лейтенант Шаров вытер платком лицо, красное от возбуждения, и платок стал чёрным от пота и копоти.
- Что делать? - спросил замковый.
Он, так же как солдаты всего орудийного расчёта, стоял, не меняя позы. У лейтенанта Шарова блеснули зубы, которые казались особенно белыми на закопчённом лице. Он улыбался и молчал.
Замковый повторил вопрос:
- Так что же делать? Куда его теперь?
Он спрашивал о снаряде - о последнем снаряде, который дослали, а проще сказать, зарядили в орудие. Ведь, по правилам, заряженное орудие должно быть разряжено выстрелом...
Нет, на войне, даже в самой сложной обстановке, лейтенант Шаров не терялся. А тут?..
Замковый продолжал вопросительно смотреть на своего командира. Лейтенант Шаров улыбался, и взгляд его ничего не выражал. Улыбка так и застыла на его лице.
И тогда замковый спросил:
- Дозвольте прицелом по озеру? - и протянул вперёд руку с вытянутым указательным пальцем.
- Давай! - махнул раскрытой ладонью лейтенант Шаров.
Ствол пушки повернули, и глухо бухнул выстрел в сторону блестевшего на горизонте заболоченного озера. При этом все солдаты орудийного расчёта улыбались, как их лейтенант, завершая свою многотрудную работу так весело и радостно, как можно играть, танцевать или петь.
Когда же рассеялся дым и пар от горячего воздуха, лейтенант Шаров посмотрел на острые верхушки деревьев, как бы проследив путь снаряда. Лейтенант увидел белые облака, которые быстро бежали по голубому-голубому небу.
Так же они плыли, причудливо меняя очертания, минуту тому назад, и лес был таким же, и трава, и птицы... Но тогда была война, а теперь войны уже не было.
Солдаты артиллерийского расчёта опустили ствол пушки. Замковый открыл горячий затвор и смыл чёрный нагар белым мыльным раствором. Затем на пушку натянули зелёно-серый брезентовый чехол.
В эти мгновения такое же произошло по всей линии фронта. Солдаты разряжали винтовки, стреляя в воздух; последний раз нажал на спуск пулемётчик, а лётчик-истребитель - на гашетку.
А вот и дорога домой. В крепкую, засохшую грязь вросли обрывки зелёно-бурых мундиров, тряпки, сгнившие немецкие сапоги.
Батарея лейтенанта Шарова повернула теперь на восток - навстречу восходящему солнцу.
А из леса, раздвигая кусты, выходили на дорогу женщины в мужских брюках, с огромными рюкзаками на спине. Многие катили перед собой коляски с детьми. Ребёнок сидел сдавленный со всех сторон узлами и пакетами. Бывало, что над его головой трепетал на ветру плакатик: "Осторожно! Ребёнок!"
Лейтенант Шаров видел, как одна из матерей, вывезя коляску на дорогу, сорвала этот плакат и бросила его на землю. Как было не сделать это?! Ведь её малыш, восседая на вещевых узлах, держал в одной руке кусок ржаного русского солдатского хлеба, а в другой - алюминиевую ложку советского солдата. Наверно, немка эта несколько дней тому назад бежала в лес, наслушавшись по фашистскому радио об ужасных краснозвёздных солдатах. А возвращалась, получив из рук такого солдата хлеб и миску каши своему ребёнку...
По бокам дороги голубели на лужайках подснежники. Тёплое дыхание шло от проталин. Солнце пригрело землю, земля отдавала своё тепло, и озорной весенний ветер окутывал солдат, ласкал их.
Будто занавес, раздвигался лес. Валились огромные ели и нежно-зелёные кусты, а из-за них появлялись орудия, танки и солдаты - все в зелёных ветвях, словно лесовики. Ветки эти были теперь уже ненужной маскировкой. Солдаты сбрасывали их на землю и при этом смеялись, обнимались, целовались. Совсем незнакомые люди, иногда воины разных армий, люди разных национальностей. На этой дороге победителей появились плакаты с одним только словом: "Франс", "Америкен", "Грейтбритен".
Под этими плакатами шли люди, часто оборванные, худые, почерневшие от голода и лишений, но всё равно весёлые и радостные. Это шли освобождённые нами из плена солдаты наших союзников - французы, американцы, англичане.
Встречая батарею лейтенанта Шарова или другие части нашей Советской Армии, они кричали: "Ура!", "Виват!", бросали букетики полевых цветов, объятиями и поцелуями выражая свою любовь к нашим бойцам и безмерную им благодарность.
Лейтенант Шаров слышал, как ветер доносил едва различимые звуки: умпа, умпа, умпа, умпа! Это через ровные промежутки ударял барабан. Отрывистый голос барабана слышен был издалека-далека. Но вот батарея приблизилась к нашей музыкантской команде, и теперь к звонкому буханью примкнули голосистые трубы. Тогда все люди на весенне-радостной дороге победы запели. А было людей этих великое множество: наши советские воины и пленные всех армий, которые сражались с гитлеровцами, беженцы и узники фашистских концлагерей. Пели мужчины и женщины, старики, старухи, дети. Пели все, на разных языках и наречиях, но это была одна песня - песня радости и счастья.
Не петь нельзя было. Песня летела сама, ноги сами шли, людям было легко даже с тяжёлой ношей, и потому они смеялись и шутили, как маленькие дети.
Давно не было таким нарядным орудие батареи лейтенанта Шарова: чисто вымытое мыльным раствором, покрытое чехлом и затянутое ремнями.
Когда прогремел последний выстрел, бойцы расчёта подобрали на земле вокруг пушки все снарядные гильзы, вложили их в ящики, вроде тех, что в магазинах сохраняют бутылки.
Всё, что происходило вокруг, казалось лейтенанту Шарову необычным и очень праздничным. Но главное, всё вокруг было будто не взаправдашним, а происходящим перед ним на сцене театра, на белом экране кино или, может быть, во сне. И лейтенант думал при этом: "Напишут же когда-нибудь об этом в учебниках истории. А как напишут? Будут вызывать ребят к доске: "Расскажи про последний день войны". А как расскажут про то, что происходит сейчас, сегодня, с нами?.. Неужели они смогут забыть о том, что пережили мы, о том, какой ценой мы добыли победу и как сегодня радуемся этой победе? Нет, они не посмеют об этом забыть! Никогда!"
Кочковатой, ухабистой была дорога фронтовая. Подпрыгивали ящики с пустыми снарядными гильзами и позвякивали, как бы подыгрывая весёлой музыке оркестра.
И вот крайняя в ящике гильза последнего снаряда, подпрыгнув, выскочила из гнезда и, упав на дорогу, звякнула о камень.
- Стой! - закричал замковый.
Он был аккуратным солдатом. И раньше следил, чтобы добро, а паче всего цветной металл, не пропадало даром. А тут...
- Стой же, говорю! Гильзу подобрать надо. Сто-ой! Ну вот, стал наконец. Погоди, сейчас сбегаю. Особенная она. От последнего снаряда...
Он поднял гильзу, обтёр её какой-то ветошью и протянул лейтенанту Шарову:
- Глядите, товарищ лейтенант: роспись.
Лейтенант медленно поворачивал золотисто-матовую гильзу, закоптелую внутри, а замковый всё говорил, удивлённо ахая:
- Ишь ты, надо же, видать, мальчонка писал! Чтоб я не сошёл с этого места, мальчонка. По почерку видать...
И вместе с лейтенантом Шаровым они читали на крутых щеках отстрелянной гильзы: "Даю сверх плана на окончательную гибель фашизма! Володя Ратиков".
Несколько рук потянулось к снарядному стакану. Все солдаты артиллерийского расчёта хотели прочитать, что написал мальчик.
- Ну что ж, - сказал лейтенант Шаров, - прав оказался Володя Ратиков. Оно так и вышло: "На окончательную гибель фашизма!" Как по писаному...
ВОЙНА КОНЧИЛАСЬ
Володя Ратиков уже встал. Он начищал зубным порошком бляху на поясе. Мать гладила новую гимнастёрку. Ната вытащила из шкафа мягкие войлочные туфли и хотела положить их перед отцовской кроватью: пусть сразу переобуется, как приедет. Он ведь с работы приходил, туфли спрашивал, ботинки снимал, а военные кирзовые сапоги куда тяжелее.
Но Галина Фёдоровна взяла Нату за руку:
- Положи на место!
- Почему, мамочка?
- А я говорю: положи. - Она вытерла рукавом мокрые щёки и сказала уже более ласково: - Не надо, Наточка. Пусть полежат в шкафу. Вот так, умница...
Ната положила туфли в шкаф и подошла к брату:
- Володя!
- Что, Наточка?!
- Почему мама сказала: "Пусть полежат"? Ну скажи, Володя...
Прошли тысяча четыреста восемнадцать дней войны. Ната за это время выросла, но не настолько, чтобы мама и Володя могли говорить с ней обо всём. Она перешла уже в старшую группу. Правда, группа эта была детсадовская, но всё равно старшая. Тут девочки и особенно мальчики всё-всё знали про войну: какие у нас есть самолёты "Яки" и что такое таран, у кого папа танкист, а у кого лётчик. Были и такие дети, у которых папы не было. Они это точно знали, потому что пришла похоронка. А когда Нату спрашивали, есть у неё папа, она говорила:
- Есть. Только он без вести пропавший.
И была такая девочка в этой старшей группе, что сказала Наташе:
- Без вести. Значит, считай, что у тебя его нет.
- А вот и есть! А вот и есть! А вот и есть! - выкрикнула Ната и заплакала.
- Когда же он приедет? - спросила та злая девочка.
Ната перестала плакать, вытерла ладонью щёки и сказала:
- Скоро!
- А сколько это - скоро?
Наташа задумалась. Она и сама не знала, сколько это - скоро. Помолчала, помолчала и сказала:
- Как немцев побьют, так и приедет.
Но девчонка та не сдавалась. Ужасная она была спорщица. Совсем поперечная какая-то. Девчонка сказала:
- А их и сейчас наши бьют! Что ж папка твой не едет?!
И опять Ната не сразу ответила, а только подумала:
"Ну что, что бьют? А не совсем ещё побили. Вот как совсем побьют, так и приедет... Вот как дам тебе, не будешь дразниться..."
И няня из группы ругала ту девочку за то, что та дразнила Наташу. Нянюшка, к которой Ната много раз приставала с вопросом, что это такое: "Пропал без вести?" - говорила:
- Будут вести. Война кончится, и всем придут хорошие вести. Зачем о плохом прежде думать? Тогда, если плохое, так одно, доченька, два раза на сердце камнем ляжет: когда думаешь и когда сделается. А ты думай хорошее. Оно по-хорошему и выйдет. Поняла?
Нет, не всё поняла Наташа. Что с того, что в будущем году подходило время идти в школу? Была-то она ещё маленькой. И знала одно: кончится война и папа приедет. Слова же "пропал без вести" не могла взять в толк. И может быть, потому не разбиралась до конца в этих словах, что не хотела понимать их страшного смысла.
В это раннее утро и она и Володя проснулись от артиллерийского залпа.
- Мама! - крикнул Володя. - Который час?
Галина Фёдоровна отворила дверь.
- Дети, - сказала она, - ночью сообщили, что кончилась война. По радио объявили.
Вслед за этим грохнул и тонко зазвенел стеклом в раме артиллерийский залп. Яркий свет вспыхнул за окном.
Володя вскочил с кровати и выглянул на улицу.
Ребята и взрослые бежали по тротуару и по мостовой, подбрасывая вверх кепки и шляпы.
Чёрная тарелка репродуктора в комнате Ратиковых, та самая, что сообщила: "Война!", теперь рокотала, передавая выстрелы салюта и эхо этих радостных выстрелов. Ведь это были такие же, по сути дела, холостые и мирные выстрелы, как тот последний выстрел батареи лейтенанта Шарова снарядом Володи Ратикова.
Володя видел, как за окном незнакомые люди обнимали и целовали друг друга, а военных поднимали на руки, качали. Сквозь закрытые рамы и сюда, в комнату, доносились радостные возгласы, смех, песни, приветственные крики - всё то, что можно назвать одним словом - счастье.
А у Володи чувство радости и тяжкого горя было как-то одновременно.
Вот у самого окна высоко взлетал, хохоча и вскрикивая, невысокий человек в защитного цвета гимнастёрке с сержантскими погонами.
Мокрая прядь волос свисала на глаза, медали на гимнастёрке болтались туда-сюда, позвякивая друг о друга. Смотреть страшно было. Но когда прядь волос сержанта откидывалась назад, Володя видел его озорные, радостные глаза. Совсем не трудно было понять, что человек этот счастлив, и все те, кто с озорством качали его, тоже были весело-радостно счастливы. Они кричали "ура!", и сержант, задыхаясь, кричал "ура!".
Чем-то сержант напомнил Володе отца. А жив ли отец? Вот и мама запретила Нате достать из тумбочки его комнатные туфли. Значит, не верит, что жив, не надеется...
Этот день был днём отдыха.
Володя долго мылся над раковиной в кухне, тёр щёткой шершавые пальцы. Отец увидит эту его руку с мозолями и грубой кожей... А вернётся ли отец?