Перед сном Лилька закрылась в ванной, а я держал себя за руки, чтобы не забраться в барсетку. Потом мы легли. Впервые за много дней время едва перевалило за полночь, а Лиля уже спала. Я лежал рядом, таращился в темноту и думал, что она станет делать с пистолетом, если проснется часика так в четыре. Вариантов было немного, но все какие-то глупые. Я заснул.
   С утра мы разъехались каждый по своим делам, а вечером снова были дома. Второй вечер Лилька никуда не уходила, и я не выдержал. Проходя через полутемную прихожую, я подцепил ее барсетку на палец. Не было там пистолета!
   Через полчасика после этого открытия меня стало колотить и потряхивать. Шутки шутками, а пистолет у Лильки, и она про это знает. Нет, она не просто знает, она с этим согласна. Потому что пистолет нашла, перепрятала, и сидим мы с ней дома при полном кворуме и боевой готовности.
   Сидим мы с ней вечер, сидим второй, сидим третий, и ничего ровным счетом у нас не происходит. Ничего кроме того, что Лилька становится тихой и ласковой и в один из вечеров даже готовит по всем правилам плов, как учил ее еще убиенный Самандаров. И тут, екарный бабай, я понимаю, что до Лильки мой намек дошел и что жизнь наша еще не отменяется. На радостях я варю гусарский пунш, мы его пьем, и Лилечка моя смотрит на меня как тогда, когда она раздумала умирать от гриппа и сказала мне „Милый“. Ну, ладно. Длится этот наш медовый месяц неделю, а потом я прихожу вечером с Самандаровым, потому что Лилька посулила нам какое-то особенное мясо.
   Так. Лильки нет, мяса нет, а со мной что-то начинает происходить, потому что Самандаров сажает меня в кресло и говорит: „Ты его иди, ты ищи его, но не бей. Он баба умный. Хороший“. Легко ему говорить. Но я пошел. То есть я поехал, а когда приехал, оказалось, что это казино, откуда я деньги выносил. А в затылок мне голос Самандарова: „Сутьба!“ Я обернулся, а он сзади. Когда залез? „Иди, – говорю, – отсюда ради Христа, воин аллаха!“ Он терпеть не может, когда я его воином аллаха называю. Но я старше, я главней, я – бабай. Скривился и ушел. А мне этот автопробег по местам боевой славы ни к чему. Но у меня такое ощущение, что вольвик мой сам заводится, сам баранку крутит, сам дорогу выбирает. И оказываемся мы с ним на Вознесенском, где я Лилькиными бутылками торговал. Я выхожу из машины около моста через канал и осматриваюсь по сторонам, а что я ищу, про это лучше не спрашивать. Снег идет, прохожие его месят, а больше ничего не происходит. И вот я уже берусь за дверцу, но тут не знаю уже каким местом чувствую – только что Лилька была здесь. И от этого мне хочется умереть, потому что ясно теперь, куда она кинулась отсюда, а видеть ее там, это мне, пацаны…
   А я все равно еду и ставлю машину у славного заведения бар „Нектар“ и ни от кого уже не прячусь. Сижу в машине, а швейцар из бара рыло свое об стекло давит, ждет, когда я к ним пожалую. Проходит двадцать минут, является Лилька. Является, что характерно, пешком и прямо к парадной музыканта. Там она останавливается, что-то нащупывает в кармане, и тут я понимаю, что хватит уже любоваться! Я кидаюсь к ней, перебегаю улицу и вижу, что она вставила в трещину на фасаде маленькую свечечку и щелкает теперь вокруг нее зажигалкой. „Привет, – говорю я ей, – а мы с Самандаровым тебя ждали“. – „И напрасно ждали, – отвечает, – ты мне, Ванька, намекнул яснее некуда. Или думаешь, я твою шутку с двумя барсетками не поняла?“ Ах ты, думаю, черт! Она же сейчас в себя выстрелит. Лилька – не я. Она пустым пистолетом целиться не будет и под мост не пойдет, чтобы в воду стрелять. „Да, – говорит Лилька, – ты, Ванечка, прав. Хватит мне твою кровь пить“. Вы секите, в чем прикол. Она решили, что я ее приговорил. И тут я возьми да и ляпни: „Стреляй. Мне не веришь, так там всю правду узнаешь“. – „О‘кей! – говорит Лилька. – Я тебе оттуда шепну словечко“. И тут я ей крюком под левую челюсть, так у нее зубы и щелкнули. Она, конечно, повалилась как мешок, а я ствол у нее из кармана выхватил, усадил ее на тротуар, поцеловал и пошел.
   – И пришел, – сказал коммерсант. – Все-таки ты, Перстницкий, козел. Подумаешь, ствол отобрал. Она уже сто раз колес нажралась, в Фонтанке утопилась, в метро, блин горелый, под поезд прыгнула – только брызги в разные стороны! А ты, мудило, оперу разводишь, под несчастненького косишь. Может, бабе застрелиться прикольно, может, у нее на таблетки аллергия, а холодной воды она боится. Так дай ты ей, чего ей хочется! Ну, заел ты ее своей любовью. И себя заел, и ее.
   И тут загремели ключи, и нас с наркоманом потребовали на выход. Оказалось, что накануне он голый ходил по Гороховой с плакатом „Дорогие женщины, я весь ваш!“ „Так ведь праздник“, – сказал наркоман, и его увезли неведомо куда. Мне же вернули ремень и шнурки, и пока я проталкивал тесемочки в ботиночные дырки, в отделение вошла женщина. Не было никаких сомнений – это она, героиня нашей сегодняшней ночи, и след от удара на левой скуле просвечивал сквозь макияж. Но, черт побери, кто же мог подумать, что она хороша так ! Бедный Перстницкий! Как жить рядом с такой красотой? Все менты, кого я мог сосчитать, встали и стояли с дурацкими мордами. А у меня-то кроме морды еще и штаны сваливались! За ней шел прихрюкивающий от тучности мужчина. „Ступай, – сказал мне дежурный офицер, отгребая меня рукой в сторону, – сгинь!“. Я так и выкатился на улицу с ремнем в руках.
   Полтора часа я ждал, чтобы взглянуть на нее еще раз. Через полтора часа Перстницкий вышел на свободу. Тучный мужчина уехал в лоснящемся авто, а Иван с Лилей пошли по Садовой к Никольскому собору. Я их обогнал и встал у них на пути.
   – Мадам, – сказал я. – С праздником вас.
   Перстницкий чему-то обрадовался и закричал как ненормальный:
   – Лилька! Мы с ним целую ночь сидели на нарах! Нет, вы представляете, они не поймали ту девчонку с пистолетом. И я чист и свободен.
   Они пригласили меня к себе, и мы пили виски среди белых диванов. Нет, я бы нипочем не стал жить с такой женщиной! Я бы смотрел на нее день и ночь, и жизнь бы остановилась.
   Да! Менты у нее не взяли денег. Ни копейки!
   На другой день я зашел в это отделение. А коммерсанта, похоже, упекут.

Искусство уводить чужих жен

   Из всех жизненных благ, которые Филипп Гордеев постиг и испытал к тридцати восьми годам, он более всего ценил свою утреннюю праздность. Праздность эта была совершенно невинна и не связывалась ни с дерзкими прогулами, ни с теми удобными заболеваниями, о которых ни один врач не может сказать ничего определенного. Нет, нет и нет! За то Гордеев и любил эту утреннюю пустоту, что она доставалась без каких-либо усилий. Она падала на него, как падает спелое яблоко к ногам бредущего по саду. Настало время… И совесть ёрзаньем своим не причиняла неудобств.
   Просто приходил ни с того ни с сего день, и Филипп просыпался в несусветную рань от внезапной бодрости. Утро, огромное, как нетронутый материк, простиралось перед Филиппом, грядущая праздность своими куполами уходила ввысь, и неизбежные труды едва брезжили сквозь двухчасовую пустоту. Объяснить себе эту пустоту Гордеев не пытался, он лишь видел, что пока она длится, каждое, даже самое ничтожное деяние, наполняющее ее, приобретает неожиданный вес. На первых порах Гордееву казалось, что приславшие пустоту ожидают от него чего-то несравненно большего, чем приготовление завтрака и неспешное чтение за едой, но как-то во время одной из таких блистательных пауз он сообразил, что ожидай его благодетели радикально иных свершений, вряд ли они стали бы вознаграждать его восторгом, столь захватывающим и полным.
   С тех пор Филипп успокоился и даже перестал задумываться, откуда берется утренняя пауза. Лишь изредка, как эхо посещающей его пустоты, он ощущал благодарность, исходящую от него и никому специально не адресованную.
   Итак, в одно из блистательных утр, а именно тринадцатого сентября 2001 года в половине седьмого часа Филипп Гордеев, осыпанный каплями из душа, как молодой лопух росою, достал из холодильника бледный калач и заварил кофе. Оставалось начать главную часть праздника, и тут позвонили. Гордеев так удивился, что забыл надеть хотя бы трусы.
   На площадке стоял Кукольников. Молча он шагнул в квартиру и закрыл за собой дверь.
   – Если мы сейчас не поговорим, – сказал Кукольников, – черт знает что будет.
   Вот тут зазвонил телефон. Георгий Кукольников сделал извиняющее движение рукой, и Филипп увидел багровую полосу, которая начиналась от запястья и уходила под закатанный рукав (сентябрь стоял теплый). Гордеев почему-то расстроился из-за этой ссадины и еще успел удивиться своему расстройству, когда из трубки повалил голос Максима Родченко.
   – Необходимо увидеться, – сказал Родченко. А Кукольников, прищурившись, сказал, что он знает, кто это звонит ни свет ни заря и что он скажет сейчас Гордееву. Максим, однако, не стал пускаться в подробности, он сказал, что подойдет к семи вечера, и тем закончил.
   Теперь Филипп и Георгий сидели друг против друга, пили кофе и откусывали каждый от своей половинки калача.
   – Ты уже догадался? – спросил Георгий. – И где ж ты был? – спросил он, чуть-чуть даже и негодуя, когда выяснилось, что Филипп действительно ничего не знает. – В общем, мы с Соней… Да ты что на самом деле.? Проклятье! Ну, хорошо. Только оденься! Я, знаешь, никак не рассчитывал, что придется рассказывать. А к тому же ты голый. Черт! Как-то все по-дурацки. Ну, как будто сам про себя сплетничаю.
   „Я слишком занят собой“, – думал Гордеев, пока его гость повествовал. – Мои друзья брели по краю пропасти, а я – ничего. А что я? Они же сами еще на той неделе ничего про себя не знали. Батюшки мои, сколько же лет они знакомы, и вот пожалуйста – пробило… Инкубационный период, черт дери!»
   – …никакой пошлости вроде «муж застал» не было. Знаешь, Филь, случись такая пакость, Сонька бы умерла. Безо всяких там художественных преувеличений. Умерла бы и все. А так ее совесть замучила. Она до часу ночи дотерпела, а как стали ложиться, так во всем и созналась. Я теперь думаю, она хотела, чтобы Макс ее пристукнул.
   – Стой. Откуда ты про час ночи знаешь?
   – Знаю. Меня с кровати скинуло, на часах – час. Я – туда. Прибегаю, дверь открыта, а изнутри – удары по мягкому. Ты про Макса кой-чего не знаешь, а я сразу подумал: он ее бьет. Помнишь, у них толстый ковер висит, так Макс этот ковер хлестал резиновым шлангом.
   Филипп отлично помнил этот ковер. Персидское семейство попивало чаек, и павлин полыхал хвостом.
   – Как он меня увидел, так персов бить перестал.
   – Вы подрались. Господи, а что Соня?
   Лицо Кукольникова просияло.
   – Умница! Понимаешь ты, умница! Спряталась милая за тахту и нам совершенно не мешала.
   – Ладно. И что?
   – Да ничего. А ты что думал? Вот она, вот я. Вот Макс. Если Макс ее сразу не порешил, значит, он захочет до меня добраться. Это – раз. Он за мной будет охотиться. И в конце концов я его пришибу. Не беспокойся, пришибу. Это – два.
   Филипп почувствовал себя как мышь в банке.
   – Гоша, – сказал он, – хочешь, я вас всех помирю?
   – Хочу, – сказал Кукольников. – Очень хочу. Но я же и Соньку хочу. Вот помири нас, чтобы Сонька мне досталась. А? То-то. Нет, Филя, ты нас не мири, ты ее побереги. Нам уже не остановиться, а я за нее боюсь.
   – Очень хорошо, – сказал Гордеев. – Мне к ним вселиться или на время ваших побоищ ее к себе брать? Так сказать, в обозе прятать.
   – Не знаю, – сказал Гоша очень серьезно, – знал бы, все сам устроил.
   Если подумать, так все это было подло. Гоша Кукольников даже в смятенном своем сознании придерживал одну коротенькую, но основательную мысль: никуда Гордеев не денется. Поюлит, пострадает наедине с собой, а там придумает что надо. То есть, конечно, Гоша не оттачивал эту идею до совершенства (благороден был человек по самому большому счету и без скидок), а, вернее всего, и не подозревал о ней, но Гордеев-то знал, что все его друзья рано или поздно начинают вынашивать такую мысль, и лежит она у них в аварийном запасе до поры до времени. Положа руку на сердце, он бы даже сказал, что эта уверенность в том, что его, Филиппа Гордеева, в случае надобности всегда можно прищучить, была неназываемой, но необходимейшей составляющей его приятельств и дружб. И сам Гордеев знал это лучше всех.
   – Слушай, – сказал он, – может, нам Сонечку украсть? Мы ее где-нибудь поселим, а там оно как-нибудь…
   Но Гоша сказал, что он эту хренотень уже обдумал и что невинные жертвы ни к чему.
   – Ты не понимаешь, Макс еще тот фрукт.
   Они принялись выстраивать иные планы, но уж было ясно – Гордееву не отвертеться. Между тем, попивая кофеек, Филипп обнаружил, что его великая пауза приемлет все эти рассуждения как деяния, достойные ее пустоты. А иначе почему бы он был так спокоен, а кофе, который он заварил вторично, получился рублей на сто вкуснее сорта, обозначенного на пачке?
   Вечером точно в назначенный час явился Максим. Сквозь рано поредевшие волосы у макушки просвечивало багровое вздутие. Стараясь не глядеть на шишку, Филипп заварил кофе. Он подумал, что знай Макс о его утренних восторгах, не стал бы он откладывать встречу, но тут же оказалось, что никаких восторгов Максу и не требуется. Он потрогал голову, поморщился и выложил из сумки на стол два кастета и три небольших, но очень страшных ножа.
   – Выбирай, – сказал Родченко, – и не думай, что тебе удастся сладить с ним без этого.
   Состояние утренней пустоты не то чтобы вернулось, но вспомнилось вдруг необычайно ясно. Все эти орудия заключали в себе свою особую пустоту. Эта пустота отталкивала от стальных граней кофейные чашки, блюдца с подсыхающими коричневыми каплями, ложки и ноздреватые ломти кекса, купленного к приходу Макса.
   – Софьи ему не видать! – сказал Родченко и поиграл кастетами. – Мне много не дадут. Я из ревности. У меня свидетели. А она пропадет. А я тебя и прошу, чтобы она не пропала.
   Разговоры о мире Родченко отклонил.
   – А если он тебя? – спросил Гордеев. Макс упер кастет в кастет и некоторое время стоял, наблюдая, как вздуваются вены.
   – Чудак, – сказал он. – Сами разберетесь. Меня ж не будет.
   От страшного железа Филипп отказался. Макс значительно сказал:
   – Ага.
   Но никак это «ага» не объяснил. Собрал свои приспособления в сумку, и они допили кофе, толкуя о том о сем.
   Весь следующий день Филипп провел на кафедре, ожидая развития событий. Очумевшие после лета студенты маялись у дверей и жужжали, раздраженные коллеги искали прошлогодние скрижали с расписанием занятий и ворчали, расколотый кафедральный телефон надрывался едва слышно, и только мобильник Гордеева молчал. Около трех часов дня он не выдержал этой пытки и позвонил Кукольникову.
   – Хреново! – сказал тот. – Хуже и не бывает. Кошка чего-то нажралась, заблевала мне все. – Потом до него дошло, о чем тревожится Гордеев, и он заговорил отчетливо и зло: Сонька дома. Родченко около моей парадной отирался, делал вид, что арбуз покупает. Если я узнаю, что он ее запер, если он ее под замком держит… Слушай, Филя, это же твое дело!
   – Гоша, он тебя убьет.
   – Не лезь в чужие дела, – сказал Кукольников сварливо. – Лучше подумай, что я над тобой сделаю, если с Сонькой что-нибудь случится.
   Положив трубку, Гордеев обнаружил, что студенты и коллеги смотрят на него с интересом.
   – В нашей компании приняты дружеские розыгрыши, – сказал Гордеев.
   Он думал про Софью, представлял себе, как она, запертая, расхаживает по квартире, как принимается ни с того ни с сего причесываться или, накрасив ногти, сидит, разведя нарядные пальцы. Потом он вспомнил, как не то Кукольников, не то Родченко назвал Софью Сонеткой, и ему страшно захотелось выяснить, кто же это был на самом деле.
   – В конце концов, – сказал Филипп, глядя на воду за окном, – моя ответственность может наступить совершенно неожиданно.
   На набережной его нагнала студентка с дивной фамилией Мамай и сказала, что хочет писать у него курсовую.
   – Вот так так, – сказал Филипп, – ну и ну. А в прошлом году у нас не было студентки с такой фамилией.
   – Я вышла замуж, – прошелестела студентка.
   – Вышла замуж за Мамая, – рассеянно проговорил Гордеев и спохватился. – Простите великодушно!
   Он сымпровизировал три темы и велел госпоже Мамай позвонить ему вечером и назвать свой выбор.
   Однако кто назвал Соню Сонеткой?
   В тот двор, куда смотрели окна супругов Родченко, Гордеев пришел не то чтобы помимо воли, но как-то для себя незаметно. Он сел на лавочку против фонтана с остатками гипсового ребенка и начал всматриваться. Закатное солнце набросило на окна слепящие пламенные драпировки, и нельзя было рассмотреть, задернуты ли портьеры на окнах, за которыми скрывалась Соня. А примета меж тем была верная. Стоило Софье остаться дома одной, как она немедленно задергивала занавеси и расхаживала по квартире нагишом. Макс бесился, требовал пристойности, много раз грозился сорвать портьеры, но поделать ничего не мог. Единственная уступка, которой добился Максим, – заслышав его звонок, Софья одевалась. Интересно было, что перипетии этой борьбы супруги от друзей не скрывали. Однажды, когда все четверо пили молодое вино в гостях у Макса и Сони и в который раз обсуждали внутриквартирное благочиние, Соня, развеселившись, рассказала об одной своей знакомой, которая, принимаясь за мытье окон (седьмой этаж, вид на Невский проспект), надевала наилучшее нижнее белье. При этом Сонина подруга говорила: «Представь, я падаю и вот – лежу. И все это ужасно, но Господь смотрит на меня и видит, что я готовилась. И все прохожие, и участковый смотрят и видят, что эта женщина из приличной семьи». – «При чем здесь это?» – спросил тогда Макс. «А при том, – сказала расшалившаяся и чуть опьяневшая Соня, – что я и без кружевных трусов всегда готова. Ну, скажи мне, муж, я ведь лучше любых кружев? Ага! Значит, я всегда готова, чтобы Бог меня к себе взял и увидел, как я у него хорошо получилась и как я за собой следила, чтобы не испортить его работу. А из окон падать необязательно».
   Тут набежало закатное облачко, и стало видно, что портьеры задернуты. Филипп вошел в парадную, поднялся к знакомой двери и позвонил.
   Оказалось, что и в самом деле Соня сидит под замком.
   – Филя, милый, – сказала она, – не расстраивайтесь, – я все равно не могу ходить.
   Гордеев рванул дверь.
   – Ничего страшного, – поспешно сказала Соня, – мужчины уронили на меня кое-что из мебели. Я очень боюсь, Филя. Только Гоше не говорите. Они друг друга поубивают. А вы знаете что? Вы купите мне мороженого. Только обязательно смородиновое и две порции. Я не то чтобы есть хочу, а мне грустно.
   Когда Филипп с мороженым в руках вошел во двор, Соня загремела задвижками, распахнула окно и выбросила привязанную к бельевой веревке сумку с Микки Маусом. Она проворно подняла мороженое, улыбнулась печально и затворилась в своем высоком тереме.
   Филипп направился к дому, раздумывая о грядущем, и вдруг ощутил странную уверенность в том, что застань его сейчас Макс за передачей мороженого, ему бы не поздоровилось. Мысль и сама по себе была странная (ведь по доброй воле приходил к нему Макс накануне), но еще удивительней было то, что Филипп уверовал в нее сразу, без колебаний. И что-то было в этой уверенности оскорбительно и для Макса, и для Филиппа…
   Шагов через пятьдесят размышления потекли по другому руслу. Филипп представил себе утреннюю паузу и Соню в ней. Тут бы сразу разрешились все его сомнения по поводу этой странной междоусобицы. Видение Софьи в утренней пустоте оказалось столь захватывающим, что Филипп зазевался и столкнулся с плотной встречной гражданкой. Приятные мысли разлетелись.
   Когда Гордеев вошел домой, он был строг и деловит. Он открыл шкаф, вытащил из-под стопки простыней деньги, добежал до ларька и купил подержанный мобильник. Оставалось переправить его Соне, но сбивала с толку предполагаемая враждебность Макса. Ножей и кастетов, которыми вооружился Родченко, Филипп не боялся. Слишком это было устрашающе, слишком напоказ. Не боялся он и рукоприкладства, потому что от друга в таком состоянии грех не вытерпеть.
   Но обезумевший от ревности Макс мог расхряпать мобильник, а связь с бедной Соней нужна была непременно, а денег на другую трубу не было. Он позвонил Кукольникову, но влюбленного дома не оказалось. В такой маете прошло два или три часа.
   В восемь часов, когда в репродукторе завозились последние известия, ожил телефон. Замученный размышлениями, Гордеев не сразу понял, в чем дело. Наконец девичий голос в отчаянии проговорил:
   – Я Надя, Надя Мамай!
   И все стало на свои места.
   – Вы любите приключения, Наденька? – лживым голосом спросил Гордеев.
   Они встретились на «Чкаловской» через час.
   Гордееву хватило терпения выслушать рассуждения мадам Мамай относительно будущей работы, кивками и улыбками обозначить свое согласие с трактовкой избранной темы и только потом увлечь студентку в подвальную кофейню на Большом. С минуту они глядели на проходящие по тротуару ноги, а Филипп решался. Наконец он поймал нетерпеливый блеск в глазах студентки и понял, что его слова о приключениях не забыты.
   – Вот что, – сказал Филипп решительно, – есть, понимаете ли, некоторая женщина. – Тут Гордеев осторожно взглянул на свою визави. Он страшно боялся, что Надя расхохочется, но серые глаза ее потемнели, заблестели и стали требовательны. – В общем, она никакая не некоторая. Она жена моего друга. Ее зовут Соня, Софья. И вот, понимаете, она попадает в сложное положение. А я, хоть в это верится с трудом, ее единственная опора и даже защита.
   – Понимаю, – сказала Мамай.
   – Очень хорошо! – обрадовался Гордеев, но тут же встревожился. – Постойте, вы, может быть, не то… Я им всем друг. А то, что они готовы, так сказать, замочить друг друга, так с этим я ничего поделать не могу. Может быть, даже права такого не имею. Но ведь Соню должен кто-нибудь выручить, как вы считаете?
   – Прикольно! – сказала Наденька Мамай. – А вы, Филипп Юрьевич, уведите ее от этих козлов сохатых, ей же с вами по-любому лучше будет.
   – Но женщина должна быть с тем, кто ее любит…
   – Женщина должна быть с тем, кого любит она! – вот так припечатала Надя Мамай.
   – Ну, собственно, она кого-то из них и любит.
   – Кого? – студентка презрительно скривилась.
   – Сейчас мы с вами это не решим. Но оно обязательно выяснится. А до тех пор я должен ее сберечь.
   Тут Гордеев выложил из кармана мобильник и рассказал Надежде все, что он придумал.
   – Не удивлюсь, если ее муж разбил квартирный телефон. Он темпераментный мужчина. С ним вообще шутки плохи. Да! А Соня должна держать меня в курсе событий. В случае чего я примчусь пулей!
   И вот, Наденька, вы приходите, как будто бы вы работаете с Соней. Вы – женщина, Макс вас не знает, может, обойдется. Мы купим бананы, затолкаем в них мобильник, Макс бананы не переносит, у него на бананы аллергия. Так… с этим все в порядке.
   – А вы?
   – Я буду на площадке следующего этажа. В случае чего я успею. Но вы-то, вы-то согласны?
   Они купили наилучшие бананы и даже сочинили липовую открытку от коллег. Кое-кого из сослуживцев Сони Гордеев знал по именам. В парадной Филипп подвел Надю к двери и взлетел на следующий этаж. Там он притулился к изгибу перил и замер в ожидании.
   Сюрпризы начались сразу. Надежда оглядела дверь и вместо того, чтобы нажать на кнопку звонка, взялась за винт допотопной вертушки и с силою повернула ее несколько раз. На удивление громкий звон раздался за дверью. Тут же загремели запоры, упал крюк, и на площадку вылетел Макс. Увидев девушку с бананами, он остолбенел.
   – Кто крутил? – спросил он, яростно оглядывая незнакомку. – Куда делись мерзавцы?
   – Здравствуйте, – сказала Надежда Мамай. – Крутила я, мерзавцев не видела. До вашей кнопки только в презервативе дотрагиваться: либо током убьет, либо заразу подхватишь. Соня дома?
   Негромкий рык вырвался из груди Макса. Филипп напрягся, собираясь броситься на помощь, перегнулся через перила и разглядел на лице у приятеля новые свидетельства развития событий. Ярость его искала выхода, но Наденькина импровизация была безупречна.
   – Проходите, – сказал он и медленно, как в кино, закрыл дверь. Спустя минуту или две дверь резко распахнулась, беззвучным кошачьим скоком Макс вылетел на середину площадки, замер, вслушиваясь, кажется, даже принюхался и точно так же запрыгнул в квартиру. Пять минут по часам было тихо. Потом раздался грохот, истошные крики. «Я всех убью! – кричал Максим и, судя по звукам, что-то топтал в прихожей. – Я всех убью мучительной смертью!» – вопил он. Стало тихо, и Филипп испугался. «А ну как и вправду всех?» – подумал он. – А что я скажу на кафедре, когда меня спросят: «Где студентка Мамай, господин Гордеев?»
   Между тем тишина продолжалась и становилась, как показалось Филиппу, все основательнее. Тишина набирала силу, несокрушимость, и Филипп не удивился, когда крючки и запоры почти бесшумно позволили двери отвориться. Надя вышла на площадку, Макс невнятно сказал ей что-то вслед.
   – Ужас! – сказала студентка на улице. – Угостите меня кофе. Или скажете, что я не заслужила?
   – Как телефон? – спросил Филипп.
   – С телефоном все в порядке. Когда этот дебил услышал, что я названивала целый день, и у них было занято, он растоптал телефон.
   – Того не легче! Зачем вы сказали, что звонили, зачем вы выдумывали про то, что занято?
   – Мне это нравится! Такому психу все время надо что-нибудь говорить. Пока он слушает, он не так опасен. И не берите мне кофе с корицей, мне успокоиться надо. Возьмите вон то пирожное с вишенкой.