– Можно, – сказал он. Из-за двери тоже кричали: «Входите».
– Не бойся, – сказала Агния, – не бойся.
Он стоял на пороге комнаты и, чтобы разглядеть нас, прикрывался ладонью от утреннего солнца. Я видел его прекрасно. Когда я был маленьким, мне хотелось вырасти и стать именно таким. Он был высок, строен, а двигался так, что у меня защемило сердце. Он вглядывался в нас сквозь солнечный свет, а потом вдруг выхватил изо рта сигарету, обнял Агнию и стиснул мою руку своей влажной ладонью.
– Ксения! – проговорил он, целуя Агнию. – Ксения! Знали бы вы, как рад я видеть вас с Петром. – Он усадил меня рядом с маленьким столиком. – Рассказывайте все, все как есть.
– Да, – сказала Агния, – рассказывай ему все. – Она так и стояла у двери. – Глеб, его зовут Иоахим.
– Я немец.
Это вышло глупо, и взгляд Глеба лишь на секунду остановился на мне, потом он болезненно сморщился, но Агния кивнула мне.
– Я офицер немецкой армии, я имею дислокацию в Петербурге.
Теперь уж настоящая мука исказила лицо Глеба.
– Где? – спросил он шепотом. Но, услышав ответ, расцвел, сорвался со стула, закружился по комнате. – Чудно! Чудно! Чудно! Вы недаром понравились мне сразу. Здесь, в неустанных трудах, в нечеловеческом напряжении я должен быть спокоен за Ксению. Вы любите ее? Отлично! Значит, вы убережете ее от всего. Прочее меня не волнует. Еще, – он несколько раз перебрал пальцы на руках, – еще полгода, и вы передадите мне Ксению, а сами станете верным и почтительным другом. А как же иначе? Не стреляться же нам. Да, можете не беспокоиться на этот счет – ваше изумление будет таким сильным, что вы сами почувствуете: Ксении оставаться с вами нельзя. Еще раз, какое место вы назвали?
Снова он забился в восторге.
– Вы приезжий, Петр, и вам это простительно, но я не путаю никогда. Скоро и вы научитесь различать. Памятник Екатерине и памятник Петру (да он же ваш тезка!) путают только приезжие. Памятник Екатерине похож на шахматного слона. В этом секрет.
А не хотите ли в шахматы? – Он вдруг выбросил на стол коробку с фигурами, и я увидел, что один из углов столика раскрашен под шахматную доску. Тем временем Агния вышла, но Глеб не заметил ее ухода. Он стремительно обыграл меня.
– В чем загадка? Загадка в том, что скверик вокруг Екатерины тоже прямоугольный. Но стоит взяться за верхушку памятника и начать раскручивать сцену, все становится круглым. Очень кружится голова, – он приставил пальцы к вискам. – Но так лучше играть. И все, вообще все пришло мне в голову, когда все крутилось. А если вы будете раскручивать памятник Петру, ничего не получится, только время потеряете. – Тут вошла Агния, он обернулся к ней. – Ты отдала деньги? Что поделаешь, Петр, вам придется потерпеть. Я наделал долгов, в моем положении иначе нельзя. Ксения, ты объяснила Петру?
– Лучше ты, – сказала Агния.
– Верно, – рассмеялся он. – Кто же лучше меня? Еще немного, и ассимиляция народов будет решена. Мы все будем одно. Но я еще должен к многим войти в доверие. Вы даже не представляете себе, сколько здесь всяких людей. И каждый стоит денег. То есть я хотел… – Тут он приставил ко лбу ладони и с минуту молчал. Потом поднял голову, взглянул на нас строго и отчужденно. – Ступайте, – сказал он. Чуть притронулся к моей ладони, равнодушно поцеловал Агнию. Мы вышли.
Уже в сумерках мы вернулись в город, а к ночи у Агнии стремительно поднялась температура. Всю ночь и весь следующий день я не отходил от нее. Вызванный мною батальонный врач сказал, что не находит у Агнии никакого систематического заболевания, но что ее недомогание несомненно.
– Не делала ли она прививок? – спросил он перед уходом.
Едва за врачом закрылась дверь, Агния приоткрыла глаза.
– Миленький, – сказала она, – я никогда не делаю прививок. Прививки – это насилие над судьбой. – Она подвинулась и из последних сил похлопала по одеялу рядом с собой. – Ложись уже.
Мы проснулись, когда внизу загудел Ранке. Агния поцеловала меня, и в глазах у нее не было и следа вчерашней болезненной мути.
– Ты очень хороший, – сказала она. – Знаешь, я думаю, ты ни за что бы не захотел сделать мне больно.
Я обнял ее и прижал к себе так, чтобы почувствовать всю.
– Нет, нет! Иди. Если Ранке будет долго ждать, он потом про нас расскажет бог знает что. Иди, я прошу тебя! Я не хочу, чтобы про нас сплетничали.
Она едва не вытолкнула меня из-под одеяла, и, помню, эта вернувшаяся сила привела меня в такой восторг, что я умчался на службу, забыв обряд Летнего сада. Торжествующий Ранке довез меня до места и с вызывающим шиком распахнул передо мной дверцу авто. Я вышел, и неожиданное отчаяние овладело мной. Минуту или две я стоял на краю тротуара и никак не мог сообразить, что мне делать дальше. Не могло быть и речи о том, чтобы войти в здание и принять рапорты. Сам особняк, и прилегающий к нему сквер, и замок у меня за спиной приобрели вид и форму каких-то творожистых облачных груд, эти груды были совершенно непригодны для того, чтобы двигаться среди них, отдавать рядом с ними команды, входить в какие-то подробности своей офицерской жизни… Мало-помалу я понял, что должен вернуться и пройти сквозь Летний сад. Что-то должно было состояться, что-то дожидалось меня там, среди голых деревьев и черного от темноты снега.
– Господин майор, – сказал Ранке. И все-таки берлинская бабушка кое-чем успела с ним поделиться. «Господин майор» – отголоском сознания я отметил, что он повторил это свое заклинание раз пять. Творожистая архитектура вошла в определенные ей рамки, под ноги вернулся тротуар, и как ни в чем не бывало пошла служба. Три раза, да, я помню это совершенно отчетливо! – в тот день я трижды пытался позвонить Агнии.
В первый раз вместо нормальных гудков вызова мне пришлось слушать какое-то кваканье, во второй раз соединение состоялось, но из концентратора в тот же миг повалил дым, в третий раз я, наконец, дозвонился из уличной будки, но Агния меня не услышала. Однако то, что трубка говорила ее голосом, меня успокоило.
Когда я вернулся домой, в квартире было пусто. Я поставил коробку с птифурами из Елисеевского на столик рядом с телефоном, позвал Агнию, потом заглянул за каждую дверь. Собственно говоря, в том, что ее не оказалось дома, не было ничего особенно тревожного, но тут же явилось утреннее ощущение невыполненного обряда. «Бред!» – сказал я громко. – «Qwatsch!» – сказал я еще громче. Но ярость моя, выраженная по-немецки, лишь усилила тревогу. Вместо того, чтобы раздеться и дожидаться Агнии, я помчался в парадную с пупырчатой дверью, и на третьем этаже, к моему удивлению, мне отворили.
В дверях стояла женщина, виденная мною когда-то у булочной на Чайковского. Увидев меня, она ничуть не удивилась, но сказала, что не знает про Агнию ничего. Потом заплакала.
– Но вы-то, вы-то… Почему вы отпустили ее?
Я спросил, куда? И тут женщина разрыдалась с какой-то яростью, даже замахнулась на меня.
– Простите, – сказала она, утирая сбегавшие по лицу слезы. – Уж вы виноваты меньше всех. Но вам-то она и не простит, если вы ее найдете. А вы ее ищите. Ах, я видела, как вы шли за ней по двору… Ищите ее! – И больше от нее нельзя было добиться ничего.
Вернее всего будет сказать, что от ужаса я одеревенел. Я вернулся к себе, сел, не раздеваясь, к столу и, ничего не ощущая, съел несколько пирожных из коробки. Тогда я не сознался бы в этом никому, но теперь скажу: у меня отнялись ноги. Через полчаса я кое-как поднялся и добрел до ее мастерской. Тамошние служители сказали мне, что за Агнией пришел черный лицом человек с бородой. Я знал его! Его звали Джемал, и мы бывали у него.
Но Агнии не было у Джемала.
– Сяд, – сказал он мне. Он говорил без мягких знаков и еще много без чего обходился в разговоре. Он не знал, где Агния, но – да – заходил за нею в мастерскую по ее звонку.
– Лед, – он хлопнул ладонями. – Лед сколоть, ворота открыть, машине выехать, женщине помочь.
Перед глазами повисли фиолетовые круги. Машина у Агнии… Но ведь я не знал об этом. Чего же я не знаю еще?
Джемал заглянул мне в лицо, вздохнул и сказал, чтобы я искал Агнию в Гатчине. После этого он своим фантастическим русским языком принялся шептать мне о потайных запасниках, о секретном заказе от Мальтийского ордена и, не закончив, склонил ко мне свое темное лицо так значительно, что с отчаяния я вспомнил все. Этот бред, этот несусветный бред был одной из тех фантазий, которые мы с Агнией рассыпали вокруг себя в изобилии.
С того дня началось мое хождение по кругу. Я не мог забросить службу, моя нерадивость обернулась бы немедленным отзывом в Германию, а тогда кто бы стал разыскивать Агнию? К тому же я знал, что женщина с третьего этажа права: Агния придет в ярость, когда я разыщу ее. Может быть, это мне и требовалось. Может быть, по тогдашнему своему малодушию я ждал, что Агния хотя бы прогонит меня. Или прекратит этот кошмар как-то иначе. А это и в самом деле был кошмар. В иных местах наши с Агнией приятели наливали мне водки и, не чокаясь, пили со мной за Агнию. Они, как видно, полагали, что эта деталь поминального чина мне неизвестна. А может быть, жалея меня, готовили к тому, что казалось им неизбежным. Но я-то знал, что Агния жива. Последние десять лет я думаю, что она и ушла от меня, чтобы остаться в живых.
Неужели мне действительно требовалось, чтобы Агния меня отпустила, неужели я был так слаб?
Недели через две я, во-первых, убедился в том, что наши с Агнией выдумки необыкновенно живучи, а во-вторых, в том, что она жива и невредима. Во всей этой карусели прочных, случайных и зачаточных знакомств мне попались один-два человека, знавшие об Агнии хотя и немного, но зато без примеси нашей развеселой лжи. Почему я был уверен в том, что Агния даст им знать о себе? Ведь мне и в голову тогда не приходило, что Агнией могут двигать такие прозаические мотивы, как зарабатывание денег (мог бы, мог бы вспомнить конверт, набитый деньгами и оставленный в поселочке за забором). А между тем как раз эти немногочисленные знакомцы Агнии были из тех, кто временами доставлял ей работу. Мне же они в безумии моем казались в те дни какими-то медиумами, через которых только и возможно удержать связь с миром, где укрылась Агния. Будь я в те дни нормален, я бы сказал, что подружился с ними, но, скорее всего, они из жалости и любопытства позволяли мне быть при себе. Кстати, очень кстати мы с Агнией не успели наврать им ни черта, а иначе наше сближение было бы невозможно.
Итак, их было двое. Да, двое: старая еврейка миниатюристка и молоденький галерейщик, который скоро разорился и запил. Но моей вины в этом не было. Если я не слонялся у одного из них дома, то сидел у себя в квартире, глядя на телефон. Вот беда: у меня не было ни одной фотографии Агнии!
Как-то под утро – без Агнии уже прошел почти месяц – я проснулся с давно забытым беспокойством в теле. Помню, как меня поразила эта юнкерская готовность к движению. Полный тревожной бодрости, я вышел из дома и пустился вдоль набережной Фонтанки. Миновав Аничков мост, я понял, что иду к миниатюристке. В этом не было никакого смысла, потому что вчера Соня уехала на неделю к своей родне праздновать Новый год. Я сам провожал ее. Последние дни я боялся расставаться с ней. К тому же в такую безумную рань нельзя было идти ни к кому. Но я шел.
У Сониного дома в темном проеме дворовой арки стояла Агния. Я увидел ее, когда между нами оставалось шагов пять, она словно возникла из снега, пролетающего сквозь темноту. Было мгновение – кто-то еще почудился мне за ее спиной, но шевельнулся воздух, и столб из снежинок и темноты разошелся.
Почему я не кинулся к ней сразу? Почему я стоял и смотрел, как она отводит от лица снежинки? Где-то далеко, далеко в толщах кварталов взвыл грузовик, и Агния вдруг кинулась бежать. Это было так бессмысленно, так страшно и так жестоко, что я был неподвижен, пока не хлопнула дверца автомобиля. Я и автомобиль-то увидел лишь тогда, когда раздался этот звук. Я погнался за ним, но он уже вывернул из двора и исчез.
Что произошло? О мираже не могло быть и речи. Агния стояла передо мной живая и, насколько я мог заметить, невредимая. То юношеское состояние, что выгнало меня из дома, вдруг исчезло, вся сила его обернулась неожиданной жгучей радостью, и, почти лишившись сил, я прислонился к стене, чтобы не повалиться в снег. Я по-прежнему не знал, что произошло, но нынче утром мы оба пришли сюда. И это так! Значит, теперь я сделаю с собой такое, что этот мир Агнии сам раскроется передо мной. И тут же вышла из сумерек неуловимая прежде мысль. Этой мыслью был Глеб. Но теперь мне было известно, что делать и с ним… Я раз и навсегда запретил себе думать об этом несчастном как о чем-то существующем отдельно от Агнии. Пусть Глеб, пусть кто угодно еще! – найти Агнию, найти и объяснить ей наконец, что я уже знаю почти все и не боюсь ничего.
Я еще вернулся к себе на квартиру и напился горячего чаю. Потом как ни в чем не бывало прошелся Летним садом и явился на службу. Пользуясь темнотой, я даже созорничал: отдал честь Петру Великому. Старший писарь лежал с гриппом, и почту у меня на столе раскладывал Ранке. Да, был день почты.
Внук берлинской бабушки, до того как я отослал его, все-таки успел разложить почту в том особенном порядке, когда во внимание принимается только размер конверта. Будь конвертов тысяча, он выстроил бы у меня на столе пирамиду, а так – скромное надгробие рядом с телефоном. Понемногу утреннее возбуждение проходило. Я уселся за стол и принялся думать, как совместить все то, что должно происходить в симметричных особняках, с поисками Агнии? Никогда в жизни у меня в мозгу больше не возникали такие хитроумные сюжеты. Один показался осуществимым, но была в нем какая-то шероховатость. Я потянул к себе самый нижний, а значит, и самый большой конверт из сложенных Ранке. Это наверняка было казенное послание, и я мог без стеснения вырисовать алгоритм своей затеи на безадресной стороне. Я вывел прямоугольник и потянул от него линию книзу. Карандаш запрыгал на нитках, которыми был армирован конверт. Сначала была только досада, лишь позже я сообразил, что именно такие конверты доставляет фельдпочта. Инстинкт командира сработал. Тем же карандашом я вскрыл конверт и прочел несколько фраз над синим оттиском печати. Мне и моему батальону предписывалось оставить Петербург в течение ближайших трех дней.
Я вызвал Гейзенберга, и все закипело. Но я продолжал командовать, распоряжаться, лязгать голосом. К исходу третьего часа ко мне вернулась способность объясняться по-человечески, я еще раз переговорил с напружиненным Гейзенбергом и ушел.
Я убеждал себя, что мне нужно все как следует обдумать, но на самом деле, уже проходя мостом над Фонтанкой, знал, что мне делать. Этот город, над которым были подняты ангелы, похожие на распятия, сожрал меня. Меня уже не было. Оставалось нечто облаченное в форму и связанное ритуалами, оставалось то, чему следовало вернуться в Германию.
До позднего вечера я ходил по городу и лишь в темноте пришел на квартиру. Я принял горячий душ, переоделся и присел к столику в спальне. Я позвонил в казарму, потребовал Ранке и велел ему не гудеть завтра под окном, а подняться ко мне, чтобы помочь с вещами. Дверь будет отперта. После я достал два листа превосходной, настоящей слоновой бумаги и написал крупно: «Я не выдержал России. Майор Тишбейн». Прошел в прихожую, открыл дверь. Вернулся. Достал пистолет и подумал, что холод даже кстати, но передумал: сквозняк мог сбросить бумагу со стола, а мне почему-то не хотелось этого. Подошел к окну, и тут снизу раздался истерический хохот. Двое пьяных, мужчина и женщина, жестоко дрались под окном, она же при этом еще хохотала. Потом он поскользнулся, упал, а она со слезами и причитаньями начала поднимать его из последних сил.
Я вернулся к столу, поставил пистолет на предохранитель и с полчаса писал, подгоняемый первой фразой. Вдруг оказалось, что почти ни о чем нельзя сказать прямо. Я вычеркнул все имена, но слова в каждой фразе выдавали меня с головой. Даже самые незатейливые из них нельзя было выстроить по своему произволу. Я почувствовал, как подступает сумасшествие, но не успел испугаться. Истинное обжигающее безумие пришло, и все слова разошлись по местам. Я написал свое имя еще раз и с облегчением взялся за пистолет, но тут мне пришло в голову, что необходимо написать Фогелю. Мне подумалось, что этому лейтенанту моя смерть может показаться чем-то непристойным, и я опять взялся за карандаш…
Я писал всю ночь, и та единственная развязка, которая была для меня желанна в этом проклятом городе, уходила вместе с темнотой.
История о трех пистолетах
– Не бойся, – сказала Агния, – не бойся.
Он стоял на пороге комнаты и, чтобы разглядеть нас, прикрывался ладонью от утреннего солнца. Я видел его прекрасно. Когда я был маленьким, мне хотелось вырасти и стать именно таким. Он был высок, строен, а двигался так, что у меня защемило сердце. Он вглядывался в нас сквозь солнечный свет, а потом вдруг выхватил изо рта сигарету, обнял Агнию и стиснул мою руку своей влажной ладонью.
– Ксения! – проговорил он, целуя Агнию. – Ксения! Знали бы вы, как рад я видеть вас с Петром. – Он усадил меня рядом с маленьким столиком. – Рассказывайте все, все как есть.
– Да, – сказала Агния, – рассказывай ему все. – Она так и стояла у двери. – Глеб, его зовут Иоахим.
– Я немец.
Это вышло глупо, и взгляд Глеба лишь на секунду остановился на мне, потом он болезненно сморщился, но Агния кивнула мне.
– Я офицер немецкой армии, я имею дислокацию в Петербурге.
Теперь уж настоящая мука исказила лицо Глеба.
– Где? – спросил он шепотом. Но, услышав ответ, расцвел, сорвался со стула, закружился по комнате. – Чудно! Чудно! Чудно! Вы недаром понравились мне сразу. Здесь, в неустанных трудах, в нечеловеческом напряжении я должен быть спокоен за Ксению. Вы любите ее? Отлично! Значит, вы убережете ее от всего. Прочее меня не волнует. Еще, – он несколько раз перебрал пальцы на руках, – еще полгода, и вы передадите мне Ксению, а сами станете верным и почтительным другом. А как же иначе? Не стреляться же нам. Да, можете не беспокоиться на этот счет – ваше изумление будет таким сильным, что вы сами почувствуете: Ксении оставаться с вами нельзя. Еще раз, какое место вы назвали?
Снова он забился в восторге.
– Вы приезжий, Петр, и вам это простительно, но я не путаю никогда. Скоро и вы научитесь различать. Памятник Екатерине и памятник Петру (да он же ваш тезка!) путают только приезжие. Памятник Екатерине похож на шахматного слона. В этом секрет.
А не хотите ли в шахматы? – Он вдруг выбросил на стол коробку с фигурами, и я увидел, что один из углов столика раскрашен под шахматную доску. Тем временем Агния вышла, но Глеб не заметил ее ухода. Он стремительно обыграл меня.
– В чем загадка? Загадка в том, что скверик вокруг Екатерины тоже прямоугольный. Но стоит взяться за верхушку памятника и начать раскручивать сцену, все становится круглым. Очень кружится голова, – он приставил пальцы к вискам. – Но так лучше играть. И все, вообще все пришло мне в голову, когда все крутилось. А если вы будете раскручивать памятник Петру, ничего не получится, только время потеряете. – Тут вошла Агния, он обернулся к ней. – Ты отдала деньги? Что поделаешь, Петр, вам придется потерпеть. Я наделал долгов, в моем положении иначе нельзя. Ксения, ты объяснила Петру?
– Лучше ты, – сказала Агния.
– Верно, – рассмеялся он. – Кто же лучше меня? Еще немного, и ассимиляция народов будет решена. Мы все будем одно. Но я еще должен к многим войти в доверие. Вы даже не представляете себе, сколько здесь всяких людей. И каждый стоит денег. То есть я хотел… – Тут он приставил ко лбу ладони и с минуту молчал. Потом поднял голову, взглянул на нас строго и отчужденно. – Ступайте, – сказал он. Чуть притронулся к моей ладони, равнодушно поцеловал Агнию. Мы вышли.
Уже в сумерках мы вернулись в город, а к ночи у Агнии стремительно поднялась температура. Всю ночь и весь следующий день я не отходил от нее. Вызванный мною батальонный врач сказал, что не находит у Агнии никакого систематического заболевания, но что ее недомогание несомненно.
– Не делала ли она прививок? – спросил он перед уходом.
Едва за врачом закрылась дверь, Агния приоткрыла глаза.
– Миленький, – сказала она, – я никогда не делаю прививок. Прививки – это насилие над судьбой. – Она подвинулась и из последних сил похлопала по одеялу рядом с собой. – Ложись уже.
Мы проснулись, когда внизу загудел Ранке. Агния поцеловала меня, и в глазах у нее не было и следа вчерашней болезненной мути.
– Ты очень хороший, – сказала она. – Знаешь, я думаю, ты ни за что бы не захотел сделать мне больно.
Я обнял ее и прижал к себе так, чтобы почувствовать всю.
– Нет, нет! Иди. Если Ранке будет долго ждать, он потом про нас расскажет бог знает что. Иди, я прошу тебя! Я не хочу, чтобы про нас сплетничали.
Она едва не вытолкнула меня из-под одеяла, и, помню, эта вернувшаяся сила привела меня в такой восторг, что я умчался на службу, забыв обряд Летнего сада. Торжествующий Ранке довез меня до места и с вызывающим шиком распахнул передо мной дверцу авто. Я вышел, и неожиданное отчаяние овладело мной. Минуту или две я стоял на краю тротуара и никак не мог сообразить, что мне делать дальше. Не могло быть и речи о том, чтобы войти в здание и принять рапорты. Сам особняк, и прилегающий к нему сквер, и замок у меня за спиной приобрели вид и форму каких-то творожистых облачных груд, эти груды были совершенно непригодны для того, чтобы двигаться среди них, отдавать рядом с ними команды, входить в какие-то подробности своей офицерской жизни… Мало-помалу я понял, что должен вернуться и пройти сквозь Летний сад. Что-то должно было состояться, что-то дожидалось меня там, среди голых деревьев и черного от темноты снега.
– Господин майор, – сказал Ранке. И все-таки берлинская бабушка кое-чем успела с ним поделиться. «Господин майор» – отголоском сознания я отметил, что он повторил это свое заклинание раз пять. Творожистая архитектура вошла в определенные ей рамки, под ноги вернулся тротуар, и как ни в чем не бывало пошла служба. Три раза, да, я помню это совершенно отчетливо! – в тот день я трижды пытался позвонить Агнии.
В первый раз вместо нормальных гудков вызова мне пришлось слушать какое-то кваканье, во второй раз соединение состоялось, но из концентратора в тот же миг повалил дым, в третий раз я, наконец, дозвонился из уличной будки, но Агния меня не услышала. Однако то, что трубка говорила ее голосом, меня успокоило.
Когда я вернулся домой, в квартире было пусто. Я поставил коробку с птифурами из Елисеевского на столик рядом с телефоном, позвал Агнию, потом заглянул за каждую дверь. Собственно говоря, в том, что ее не оказалось дома, не было ничего особенно тревожного, но тут же явилось утреннее ощущение невыполненного обряда. «Бред!» – сказал я громко. – «Qwatsch!» – сказал я еще громче. Но ярость моя, выраженная по-немецки, лишь усилила тревогу. Вместо того, чтобы раздеться и дожидаться Агнии, я помчался в парадную с пупырчатой дверью, и на третьем этаже, к моему удивлению, мне отворили.
В дверях стояла женщина, виденная мною когда-то у булочной на Чайковского. Увидев меня, она ничуть не удивилась, но сказала, что не знает про Агнию ничего. Потом заплакала.
– Но вы-то, вы-то… Почему вы отпустили ее?
Я спросил, куда? И тут женщина разрыдалась с какой-то яростью, даже замахнулась на меня.
– Простите, – сказала она, утирая сбегавшие по лицу слезы. – Уж вы виноваты меньше всех. Но вам-то она и не простит, если вы ее найдете. А вы ее ищите. Ах, я видела, как вы шли за ней по двору… Ищите ее! – И больше от нее нельзя было добиться ничего.
Вернее всего будет сказать, что от ужаса я одеревенел. Я вернулся к себе, сел, не раздеваясь, к столу и, ничего не ощущая, съел несколько пирожных из коробки. Тогда я не сознался бы в этом никому, но теперь скажу: у меня отнялись ноги. Через полчаса я кое-как поднялся и добрел до ее мастерской. Тамошние служители сказали мне, что за Агнией пришел черный лицом человек с бородой. Я знал его! Его звали Джемал, и мы бывали у него.
Но Агнии не было у Джемала.
– Сяд, – сказал он мне. Он говорил без мягких знаков и еще много без чего обходился в разговоре. Он не знал, где Агния, но – да – заходил за нею в мастерскую по ее звонку.
– Лед, – он хлопнул ладонями. – Лед сколоть, ворота открыть, машине выехать, женщине помочь.
Перед глазами повисли фиолетовые круги. Машина у Агнии… Но ведь я не знал об этом. Чего же я не знаю еще?
Джемал заглянул мне в лицо, вздохнул и сказал, чтобы я искал Агнию в Гатчине. После этого он своим фантастическим русским языком принялся шептать мне о потайных запасниках, о секретном заказе от Мальтийского ордена и, не закончив, склонил ко мне свое темное лицо так значительно, что с отчаяния я вспомнил все. Этот бред, этот несусветный бред был одной из тех фантазий, которые мы с Агнией рассыпали вокруг себя в изобилии.
С того дня началось мое хождение по кругу. Я не мог забросить службу, моя нерадивость обернулась бы немедленным отзывом в Германию, а тогда кто бы стал разыскивать Агнию? К тому же я знал, что женщина с третьего этажа права: Агния придет в ярость, когда я разыщу ее. Может быть, это мне и требовалось. Может быть, по тогдашнему своему малодушию я ждал, что Агния хотя бы прогонит меня. Или прекратит этот кошмар как-то иначе. А это и в самом деле был кошмар. В иных местах наши с Агнией приятели наливали мне водки и, не чокаясь, пили со мной за Агнию. Они, как видно, полагали, что эта деталь поминального чина мне неизвестна. А может быть, жалея меня, готовили к тому, что казалось им неизбежным. Но я-то знал, что Агния жива. Последние десять лет я думаю, что она и ушла от меня, чтобы остаться в живых.
Неужели мне действительно требовалось, чтобы Агния меня отпустила, неужели я был так слаб?
Недели через две я, во-первых, убедился в том, что наши с Агнией выдумки необыкновенно живучи, а во-вторых, в том, что она жива и невредима. Во всей этой карусели прочных, случайных и зачаточных знакомств мне попались один-два человека, знавшие об Агнии хотя и немного, но зато без примеси нашей развеселой лжи. Почему я был уверен в том, что Агния даст им знать о себе? Ведь мне и в голову тогда не приходило, что Агнией могут двигать такие прозаические мотивы, как зарабатывание денег (мог бы, мог бы вспомнить конверт, набитый деньгами и оставленный в поселочке за забором). А между тем как раз эти немногочисленные знакомцы Агнии были из тех, кто временами доставлял ей работу. Мне же они в безумии моем казались в те дни какими-то медиумами, через которых только и возможно удержать связь с миром, где укрылась Агния. Будь я в те дни нормален, я бы сказал, что подружился с ними, но, скорее всего, они из жалости и любопытства позволяли мне быть при себе. Кстати, очень кстати мы с Агнией не успели наврать им ни черта, а иначе наше сближение было бы невозможно.
Итак, их было двое. Да, двое: старая еврейка миниатюристка и молоденький галерейщик, который скоро разорился и запил. Но моей вины в этом не было. Если я не слонялся у одного из них дома, то сидел у себя в квартире, глядя на телефон. Вот беда: у меня не было ни одной фотографии Агнии!
Как-то под утро – без Агнии уже прошел почти месяц – я проснулся с давно забытым беспокойством в теле. Помню, как меня поразила эта юнкерская готовность к движению. Полный тревожной бодрости, я вышел из дома и пустился вдоль набережной Фонтанки. Миновав Аничков мост, я понял, что иду к миниатюристке. В этом не было никакого смысла, потому что вчера Соня уехала на неделю к своей родне праздновать Новый год. Я сам провожал ее. Последние дни я боялся расставаться с ней. К тому же в такую безумную рань нельзя было идти ни к кому. Но я шел.
У Сониного дома в темном проеме дворовой арки стояла Агния. Я увидел ее, когда между нами оставалось шагов пять, она словно возникла из снега, пролетающего сквозь темноту. Было мгновение – кто-то еще почудился мне за ее спиной, но шевельнулся воздух, и столб из снежинок и темноты разошелся.
Почему я не кинулся к ней сразу? Почему я стоял и смотрел, как она отводит от лица снежинки? Где-то далеко, далеко в толщах кварталов взвыл грузовик, и Агния вдруг кинулась бежать. Это было так бессмысленно, так страшно и так жестоко, что я был неподвижен, пока не хлопнула дверца автомобиля. Я и автомобиль-то увидел лишь тогда, когда раздался этот звук. Я погнался за ним, но он уже вывернул из двора и исчез.
Что произошло? О мираже не могло быть и речи. Агния стояла передо мной живая и, насколько я мог заметить, невредимая. То юношеское состояние, что выгнало меня из дома, вдруг исчезло, вся сила его обернулась неожиданной жгучей радостью, и, почти лишившись сил, я прислонился к стене, чтобы не повалиться в снег. Я по-прежнему не знал, что произошло, но нынче утром мы оба пришли сюда. И это так! Значит, теперь я сделаю с собой такое, что этот мир Агнии сам раскроется передо мной. И тут же вышла из сумерек неуловимая прежде мысль. Этой мыслью был Глеб. Но теперь мне было известно, что делать и с ним… Я раз и навсегда запретил себе думать об этом несчастном как о чем-то существующем отдельно от Агнии. Пусть Глеб, пусть кто угодно еще! – найти Агнию, найти и объяснить ей наконец, что я уже знаю почти все и не боюсь ничего.
Я еще вернулся к себе на квартиру и напился горячего чаю. Потом как ни в чем не бывало прошелся Летним садом и явился на службу. Пользуясь темнотой, я даже созорничал: отдал честь Петру Великому. Старший писарь лежал с гриппом, и почту у меня на столе раскладывал Ранке. Да, был день почты.
Внук берлинской бабушки, до того как я отослал его, все-таки успел разложить почту в том особенном порядке, когда во внимание принимается только размер конверта. Будь конвертов тысяча, он выстроил бы у меня на столе пирамиду, а так – скромное надгробие рядом с телефоном. Понемногу утреннее возбуждение проходило. Я уселся за стол и принялся думать, как совместить все то, что должно происходить в симметричных особняках, с поисками Агнии? Никогда в жизни у меня в мозгу больше не возникали такие хитроумные сюжеты. Один показался осуществимым, но была в нем какая-то шероховатость. Я потянул к себе самый нижний, а значит, и самый большой конверт из сложенных Ранке. Это наверняка было казенное послание, и я мог без стеснения вырисовать алгоритм своей затеи на безадресной стороне. Я вывел прямоугольник и потянул от него линию книзу. Карандаш запрыгал на нитках, которыми был армирован конверт. Сначала была только досада, лишь позже я сообразил, что именно такие конверты доставляет фельдпочта. Инстинкт командира сработал. Тем же карандашом я вскрыл конверт и прочел несколько фраз над синим оттиском печати. Мне и моему батальону предписывалось оставить Петербург в течение ближайших трех дней.
Я вызвал Гейзенберга, и все закипело. Но я продолжал командовать, распоряжаться, лязгать голосом. К исходу третьего часа ко мне вернулась способность объясняться по-человечески, я еще раз переговорил с напружиненным Гейзенбергом и ушел.
Я убеждал себя, что мне нужно все как следует обдумать, но на самом деле, уже проходя мостом над Фонтанкой, знал, что мне делать. Этот город, над которым были подняты ангелы, похожие на распятия, сожрал меня. Меня уже не было. Оставалось нечто облаченное в форму и связанное ритуалами, оставалось то, чему следовало вернуться в Германию.
До позднего вечера я ходил по городу и лишь в темноте пришел на квартиру. Я принял горячий душ, переоделся и присел к столику в спальне. Я позвонил в казарму, потребовал Ранке и велел ему не гудеть завтра под окном, а подняться ко мне, чтобы помочь с вещами. Дверь будет отперта. После я достал два листа превосходной, настоящей слоновой бумаги и написал крупно: «Я не выдержал России. Майор Тишбейн». Прошел в прихожую, открыл дверь. Вернулся. Достал пистолет и подумал, что холод даже кстати, но передумал: сквозняк мог сбросить бумагу со стола, а мне почему-то не хотелось этого. Подошел к окну, и тут снизу раздался истерический хохот. Двое пьяных, мужчина и женщина, жестоко дрались под окном, она же при этом еще хохотала. Потом он поскользнулся, упал, а она со слезами и причитаньями начала поднимать его из последних сил.
Я вернулся к столу, поставил пистолет на предохранитель и с полчаса писал, подгоняемый первой фразой. Вдруг оказалось, что почти ни о чем нельзя сказать прямо. Я вычеркнул все имена, но слова в каждой фразе выдавали меня с головой. Даже самые незатейливые из них нельзя было выстроить по своему произволу. Я почувствовал, как подступает сумасшествие, но не успел испугаться. Истинное обжигающее безумие пришло, и все слова разошлись по местам. Я написал свое имя еще раз и с облегчением взялся за пистолет, но тут мне пришло в голову, что необходимо написать Фогелю. Мне подумалось, что этому лейтенанту моя смерть может показаться чем-то непристойным, и я опять взялся за карандаш…
Я писал всю ночь, и та единственная развязка, которая была для меня желанна в этом проклятом городе, уходила вместе с темнотой.
История о трех пистолетах
Седьмого марта 2003 года впервые в жизни я угодил в каталажку. История была обыкновенная до зевоты: я подрался в кафе на углу Литейного и Некрасова. Уверен был тогда, не сомневаюсь и сейчас – всему виной канун этого немыслимого праздника. Праздника, которому нет ни объяснения, ни оправдания.
Что мы празднуем, господа?
Лично я считаю, что некоторые особенности телосложения не повод для торжества. Вот я люблю женщин не за то, совсем не за то. И пусть кто что хочет, то и думает.
Короче, в этот день мужики на работе очень много врут. Врут до изжоги, до злокачественной сухости в горле, до отравления в печени! А потом, конечно, расползаются по питейным. И это не прихоть, не предпраздничная мужская блажь, когда хочется начать пораньше, чтобы закончить попозже. Нет! Всем, решительно всем мужчинам в этот вечер требуется свое тягостное состояние снять, смыть, заглушить. Ведь помимо того, что концентрированную ложь нужно успеть нейтрализовать алкоголем, пока она не впиталась в печень, о завтрашнем дне тоже нельзя забывать. Восьмого числа мы, господа, лжем и лицемерим с такой силой, что если накануне не выпить про запас, то от первых же слов свихнешься безвозвратно. И подло было бы обвинять в этом женщин.
Так вот, я сидел за столиком у окна в упомянутом месте, пил свою сотку и печально размышлял о завтрашнем дне. Впрочем, я не только размышлял, иначе вечер стал бы невыносим. Между глоточками «Флагмана» я разглядывал прохожих. Странное дело – когда глядишь сквозь широкое окно освещенного кафе в уличные сумерки, появляется ощущение подглядывания. Ведь я сижу, и время мое стоит передо мной, наподобие той стопки, которую я буду растягивать на столько, на сколько хватит моего терпения. А там за стеклом, на улице, время летит со свистом, как сырой сквозняк вдоль Литейного. Редко-редко кто их прохожих отметит наблюдателя за стеклом. И от того сам себе начинаешь казаться невидимым, а каждый подсмотренный пустяк приобретает неожиданную ценность и вес.
Но тогда, седьмого марта, нашелся человек, который мое соглядатайство заметил и оценил. Он остановился по свою сторону стекла, оглядел меня с неожиданной гадливостью, сделал удивительно непристойное движение языком и вошел.
Я сразу понял, что добром этот вечер не кончится, но не ушел, а дожидался развития событий. Неужели мне жалко было недопитой водки?
Тем временем человек с улицы вошел, остановился у моего столика и стал корчить рожи одна другой гаже. При этом детина потряхивал рукавами своей кожанки, и мартовская влага летела мне на столик. Полагаю, что он опускал меня, а вернее, разыгрывал увертюру этого процесса. Помимо антипатии, которая зародилась у этого гамадрила, едва он увидел меня, мерзкого незнакомца страшно злило, что половина его мимических упражнений остается непонятой. Точнее объяснить, что делалось в бритой башке, – не могу. Но я отчетливо понял, что еще минута, и я буду нещадно и мерзко избит. Именно несомненная мерзость грядущего избиения заставила меня встать, без особой спешки снять непочатую бутылку шампанского со столика у меня за спиной (там сидели две дамы, и я, помнится, даже извинился перед ними) и вбить зеленое орудийное горло шампанской бутыли в приоткрытую пасть! Замахнись я на него бутылкой, и он уложил бы меня на месте, но этого маневра гадкий детина не ожидал. Он отшатнулся, шампанское от удара вскипело, пробка хлопнула, и золотистое вино с кровью хлынуло у детины изо рта. Я еще успел выгрести из вазочки салат оливье и обмазать им гнусную рожу. Теперь он мог делать со мной что угодно.
И все-таки от первых двух ударов я увернулся. Я еще успел услышать, как буфетчица по телефону кличет милицию, когда третий удар меня настиг, и я очень удачно завалился за искусственное дерево в кадке. Враг мой норовил ударить меня ногою по нежным частям, но дерево мешало, да и я лягался. Тогда он схватил меня за ногу и потащил на простор, но я цеплялся за что попало, и он не сразу сумел до меня добраться. Мне повезло: по физиономии я получил всего дважды, и оба удара состоялись на глазах прибывшей милиции. Так возникло некоторое спасительное для меня противоречие. С одной стороны, я был бит и лежал среди руин, с другой – лишившиеся шампанского дамы уверенно свидетельствовали, что первым начал я, и детина, плюясь вином и сукровицей, поразительно умело поддакивал. Он вообще умело стушевался, этот гамадрил. И не был он туп, и черт его знает, зачем затеял он все это?
Итак, милиция усмотрела в происшествии некую противоречивость, и нас задержали обоих. Это была моя первая удача. Вторая заключалась в том, что у наряда нашлась только одна пара наручников. Нужно было выбирать достойнейшего, и тут я самостоятельно и довольно ловко выбрался из-за пальмы, а враг мой подсократился в размерах и выплюнул на пол с розовой пеной что-то беленькое. «Зуб!» – сказал детина, и ему поверили. Думаю, что это был фрагмент салата «оливье», но я не спорил, и наручники достались мне. Теперь нам предстоял путь в милицию. Младший милиционер вывел меня из кафе, запустил в машину и вернулся к месту событий, где дожидался своей участи детина под присмотром сержанта. Они вывели его, распахнули дверцу УАЗика, детина опустил плечи, собираясь шагнуть внутрь, как вдруг рука его легла на дверцу автомобиля, и он поразительно ловко хлопнул ею по лбу сержанта. Второму он заехал в челюсть и припустил вдоль по Некрасова в сторону рынка. Огорошенная милиция осталась со мной.
Не скрою, я сильно напугался. Мне показалось, что поверженные милицейские выместят свою досаду на мне. Но обстоятельства развернулись, и теперь уж детина никак не мог считаться потерпевшим. Стало быть, и мой статус зачинщика приобрел иную окраску. К тому же в отделении выяснилось, что и паспорт у него был ненастоящий, и сам-то он находился в розыске. Мне осталось объяснить, для чего я напал на загадочного детину, но и тут с грехом пополам все утряслось. Дежурный офицер выслушал мои правдивые рассказы и велел запереть до утра.
– Добавлять, – сказал он напоследок, – типа того, что плохая привычка.
Необъяснимое стечение обстоятельств: когда меня привели в камеру, там было только двое. Никак не мог подумать, что в канун праздника такое возможно. Где удаль? Где имманентное русскому человеку стремление загулять?
Один из моих сокамерников был удивительно похож на детину из кафе. У меня даже мелькнула мысль, что тут мне и конец. Но парнище представился коммерсантом Геннадием с Сенной и вообще оказался человеком мирным. В милицию он попал из-за того, что отлупил свою подругу.
– Как сидорову козу! – объяснил Геннадий. – Купил березовый веник, листочки ободрал и всыпал ей, отвел душу. Теперь смотри, раз веник покупал, потом листочки обрывал, получается, что я с заранее обдуманным намерением. И она, зараза, так следователю и говорит. Короче, может, мне косить под извращенца? Может, я, типа, любовь свою показывал?
Мы занялись историей с веником и ее последствиями, а третий наш сожитель то принимался хихикать, а то застывал неподвижный, как надгробие. Скорее всего, парень был из наркоманов.
Прошло часа полтора. Уже мы с Геннадием собирались улечься на досках, как вдруг ключ в двери повернулся, и в камере возник мужчина лет тридцати.
– С наступающим праздником, – сказал мужчина. Мы подняли головы, и спать нам расхотелось. Даже в жидком электрическом свете видно было, какое у него доброе лицо. Он был бы совсем Иванушкой-дурачком, если бы не удивительный взгляд. Новый сосед смотрел так, словно не было ни нар, ни решеток, ни нас, бестолковых обитателей казенного пространства. Доброта его относилась к чему-то лежащему вне этих стен. А может быть, мне все это показалось. Вот коммерсант Геннадий встретил его попросту.
– Здорово! – сказал он. – А нам как раз не спится. Рассказывай: кто, за что, кого?
– Иван Перстницкий, – сказал наш Иванушка.
– Круто, – одобрил Геннадий, – скажи еще разок.
Иванушка зевнул и сказал, что это ни к чему.
– Тебе, чел, мою фамилию не писать.
Тут наш наркоман вышел из неподвижной фазы и с небывалой какой-то свирепостью накинулся на Перстницкого. По-моему, он ему ухо откусить хотел. Новый постоялец повел плечами, высвобождаясь, и вдруг тыльной стороной расслабленной правой ладони хлестнул парня по животу. Наркоман откатился в сторону, как полешко, и, как полешко, остался лежать, а Иван Перстницкий как ни в чем не бывало объяснил, что взяли его за недозволенную предпраздничную торговлю с рук.
– Менты тоже люди, – строго заметил Геннадий, – с ними делиться надо.
– Денег нет, – ответил Перстницкий, усаживаясь на нары. – Чем делиться?
– Седьмого марта торгует цветами, а денег нет. Кто тебе поверит?
– Да правда же, – сказал Иванушка. – И торговал я не цветами. Я продавал пистолет. То есть я уже продал, только менты нам все обломали. Денег-то я не получил. Понимаете, если не просить слишком дорого, на пистолет всегда найдутся покупатели. Девушка-то уже подошла. Очень хорошая девушка. Студентка, я думаю. Высокая, стройная… Продавать пистолет кому попало – последнее дело! Пистолет нужно отдавать в хорошие руки.
Что мы празднуем, господа?
Лично я считаю, что некоторые особенности телосложения не повод для торжества. Вот я люблю женщин не за то, совсем не за то. И пусть кто что хочет, то и думает.
Короче, в этот день мужики на работе очень много врут. Врут до изжоги, до злокачественной сухости в горле, до отравления в печени! А потом, конечно, расползаются по питейным. И это не прихоть, не предпраздничная мужская блажь, когда хочется начать пораньше, чтобы закончить попозже. Нет! Всем, решительно всем мужчинам в этот вечер требуется свое тягостное состояние снять, смыть, заглушить. Ведь помимо того, что концентрированную ложь нужно успеть нейтрализовать алкоголем, пока она не впиталась в печень, о завтрашнем дне тоже нельзя забывать. Восьмого числа мы, господа, лжем и лицемерим с такой силой, что если накануне не выпить про запас, то от первых же слов свихнешься безвозвратно. И подло было бы обвинять в этом женщин.
Так вот, я сидел за столиком у окна в упомянутом месте, пил свою сотку и печально размышлял о завтрашнем дне. Впрочем, я не только размышлял, иначе вечер стал бы невыносим. Между глоточками «Флагмана» я разглядывал прохожих. Странное дело – когда глядишь сквозь широкое окно освещенного кафе в уличные сумерки, появляется ощущение подглядывания. Ведь я сижу, и время мое стоит передо мной, наподобие той стопки, которую я буду растягивать на столько, на сколько хватит моего терпения. А там за стеклом, на улице, время летит со свистом, как сырой сквозняк вдоль Литейного. Редко-редко кто их прохожих отметит наблюдателя за стеклом. И от того сам себе начинаешь казаться невидимым, а каждый подсмотренный пустяк приобретает неожиданную ценность и вес.
Но тогда, седьмого марта, нашелся человек, который мое соглядатайство заметил и оценил. Он остановился по свою сторону стекла, оглядел меня с неожиданной гадливостью, сделал удивительно непристойное движение языком и вошел.
Я сразу понял, что добром этот вечер не кончится, но не ушел, а дожидался развития событий. Неужели мне жалко было недопитой водки?
Тем временем человек с улицы вошел, остановился у моего столика и стал корчить рожи одна другой гаже. При этом детина потряхивал рукавами своей кожанки, и мартовская влага летела мне на столик. Полагаю, что он опускал меня, а вернее, разыгрывал увертюру этого процесса. Помимо антипатии, которая зародилась у этого гамадрила, едва он увидел меня, мерзкого незнакомца страшно злило, что половина его мимических упражнений остается непонятой. Точнее объяснить, что делалось в бритой башке, – не могу. Но я отчетливо понял, что еще минута, и я буду нещадно и мерзко избит. Именно несомненная мерзость грядущего избиения заставила меня встать, без особой спешки снять непочатую бутылку шампанского со столика у меня за спиной (там сидели две дамы, и я, помнится, даже извинился перед ними) и вбить зеленое орудийное горло шампанской бутыли в приоткрытую пасть! Замахнись я на него бутылкой, и он уложил бы меня на месте, но этого маневра гадкий детина не ожидал. Он отшатнулся, шампанское от удара вскипело, пробка хлопнула, и золотистое вино с кровью хлынуло у детины изо рта. Я еще успел выгрести из вазочки салат оливье и обмазать им гнусную рожу. Теперь он мог делать со мной что угодно.
И все-таки от первых двух ударов я увернулся. Я еще успел услышать, как буфетчица по телефону кличет милицию, когда третий удар меня настиг, и я очень удачно завалился за искусственное дерево в кадке. Враг мой норовил ударить меня ногою по нежным частям, но дерево мешало, да и я лягался. Тогда он схватил меня за ногу и потащил на простор, но я цеплялся за что попало, и он не сразу сумел до меня добраться. Мне повезло: по физиономии я получил всего дважды, и оба удара состоялись на глазах прибывшей милиции. Так возникло некоторое спасительное для меня противоречие. С одной стороны, я был бит и лежал среди руин, с другой – лишившиеся шампанского дамы уверенно свидетельствовали, что первым начал я, и детина, плюясь вином и сукровицей, поразительно умело поддакивал. Он вообще умело стушевался, этот гамадрил. И не был он туп, и черт его знает, зачем затеял он все это?
Итак, милиция усмотрела в происшествии некую противоречивость, и нас задержали обоих. Это была моя первая удача. Вторая заключалась в том, что у наряда нашлась только одна пара наручников. Нужно было выбирать достойнейшего, и тут я самостоятельно и довольно ловко выбрался из-за пальмы, а враг мой подсократился в размерах и выплюнул на пол с розовой пеной что-то беленькое. «Зуб!» – сказал детина, и ему поверили. Думаю, что это был фрагмент салата «оливье», но я не спорил, и наручники достались мне. Теперь нам предстоял путь в милицию. Младший милиционер вывел меня из кафе, запустил в машину и вернулся к месту событий, где дожидался своей участи детина под присмотром сержанта. Они вывели его, распахнули дверцу УАЗика, детина опустил плечи, собираясь шагнуть внутрь, как вдруг рука его легла на дверцу автомобиля, и он поразительно ловко хлопнул ею по лбу сержанта. Второму он заехал в челюсть и припустил вдоль по Некрасова в сторону рынка. Огорошенная милиция осталась со мной.
Не скрою, я сильно напугался. Мне показалось, что поверженные милицейские выместят свою досаду на мне. Но обстоятельства развернулись, и теперь уж детина никак не мог считаться потерпевшим. Стало быть, и мой статус зачинщика приобрел иную окраску. К тому же в отделении выяснилось, что и паспорт у него был ненастоящий, и сам-то он находился в розыске. Мне осталось объяснить, для чего я напал на загадочного детину, но и тут с грехом пополам все утряслось. Дежурный офицер выслушал мои правдивые рассказы и велел запереть до утра.
– Добавлять, – сказал он напоследок, – типа того, что плохая привычка.
Необъяснимое стечение обстоятельств: когда меня привели в камеру, там было только двое. Никак не мог подумать, что в канун праздника такое возможно. Где удаль? Где имманентное русскому человеку стремление загулять?
Один из моих сокамерников был удивительно похож на детину из кафе. У меня даже мелькнула мысль, что тут мне и конец. Но парнище представился коммерсантом Геннадием с Сенной и вообще оказался человеком мирным. В милицию он попал из-за того, что отлупил свою подругу.
– Как сидорову козу! – объяснил Геннадий. – Купил березовый веник, листочки ободрал и всыпал ей, отвел душу. Теперь смотри, раз веник покупал, потом листочки обрывал, получается, что я с заранее обдуманным намерением. И она, зараза, так следователю и говорит. Короче, может, мне косить под извращенца? Может, я, типа, любовь свою показывал?
Мы занялись историей с веником и ее последствиями, а третий наш сожитель то принимался хихикать, а то застывал неподвижный, как надгробие. Скорее всего, парень был из наркоманов.
Прошло часа полтора. Уже мы с Геннадием собирались улечься на досках, как вдруг ключ в двери повернулся, и в камере возник мужчина лет тридцати.
– С наступающим праздником, – сказал мужчина. Мы подняли головы, и спать нам расхотелось. Даже в жидком электрическом свете видно было, какое у него доброе лицо. Он был бы совсем Иванушкой-дурачком, если бы не удивительный взгляд. Новый сосед смотрел так, словно не было ни нар, ни решеток, ни нас, бестолковых обитателей казенного пространства. Доброта его относилась к чему-то лежащему вне этих стен. А может быть, мне все это показалось. Вот коммерсант Геннадий встретил его попросту.
– Здорово! – сказал он. – А нам как раз не спится. Рассказывай: кто, за что, кого?
– Иван Перстницкий, – сказал наш Иванушка.
– Круто, – одобрил Геннадий, – скажи еще разок.
Иванушка зевнул и сказал, что это ни к чему.
– Тебе, чел, мою фамилию не писать.
Тут наш наркоман вышел из неподвижной фазы и с небывалой какой-то свирепостью накинулся на Перстницкого. По-моему, он ему ухо откусить хотел. Новый постоялец повел плечами, высвобождаясь, и вдруг тыльной стороной расслабленной правой ладони хлестнул парня по животу. Наркоман откатился в сторону, как полешко, и, как полешко, остался лежать, а Иван Перстницкий как ни в чем не бывало объяснил, что взяли его за недозволенную предпраздничную торговлю с рук.
– Менты тоже люди, – строго заметил Геннадий, – с ними делиться надо.
– Денег нет, – ответил Перстницкий, усаживаясь на нары. – Чем делиться?
– Седьмого марта торгует цветами, а денег нет. Кто тебе поверит?
– Да правда же, – сказал Иванушка. – И торговал я не цветами. Я продавал пистолет. То есть я уже продал, только менты нам все обломали. Денег-то я не получил. Понимаете, если не просить слишком дорого, на пистолет всегда найдутся покупатели. Девушка-то уже подошла. Очень хорошая девушка. Студентка, я думаю. Высокая, стройная… Продавать пистолет кому попало – последнее дело! Пистолет нужно отдавать в хорошие руки.