Да, именно поэтому он ее еще не выставил: ему нужна помощь.
   – Уже нет. А… а мы знакомы? – удивление. Она совершенно не умеет прятаться от людей, лицо живое, читай – не хочу. Он не хотел, но читал, вглядывался, выискивал приметы, которые бы привязали эту женщину к той девочке, из прошлого.
   – Ефим я, Ряхов. В соседнем доме жил. А вы переехали, – прозвучало обиженно, а когда она повела плечом, нахмурилась, вспоминая, обида усилилась. Ефиму казалось неправильным, что его можно просто так взять и забыть.
   Вычеркнуть.
   Прости, пойми, не дождалась, ты еще встретишь настоящую любовь… нет, в письме было иначе по словам, но смысл похож.
   – А ты курил, – вдруг сказала Дарья, расплываясь улыбкой. – Курил! Все боялись, прятались, а ты прямо у подъезда! И папа еще говорил, что тебя драть надо, иначе человека не выйдет!
   – Драли, – признался Ефим. – Вот и… вышел?
   – Вышел… а я… в балете была… а потом… – с каждым словом она говорила все медленнее, наливаясь темно-багряным, стыдливым, и глаза опустила.
   – Не сложилось?
   – Да. Не сложилось. Вот, работу ищу. А ты, значит, начальником?
   – Ага.
   Дарья вдруг вскочила, прижала сумку к груди и попятилась.
   – И-извини, я… я понимаю, что не могу претендовать, я просто подумала, что, возможно, не так и…
   – Сядь, – приказал Ефим. Не подчинилась, упрямо мотнула головой, пригладила выехавшую из гладкой прически прядку, но остановилась хотя бы. Сопротивление злило. – Ты и вправду претендовать не можешь. Мне реальный человек нужен. Знающий. Такой, который разбирается в бумагах, а не…
   Хотел добавить неприличное, но сдержался.
   – О делопроизводстве ты, конечно, и слышать не слышала. И стенографировать не умеешь. И печатаешь двумя пальцами. А с грамотностью как?
   – Никак, – огрызнулась она, выставляя сумочку вперед, этакая попытка защититься. Смешно.
   – Вот, никак. Тогда скажи мне, чего ради я должен взять тебя на это место?
   Не у нее спрашивал – у себя. И сам себе ответил: чтобы с ума не сойти, чтобы горы исчезли окончательно, из снов, из миражей, из мыслей вообще, чтобы снова, как раньше, когда легко, когда портвейн сладок и сигаретный дым пьется, что чертово коллекционное вино. Когда вся жизнь впереди, а позади – ни потерь, ни сожалений.
   Чуда не будет. Но ведь попытаться можно?
   – Секретарь из тебя выйдет фиговый, – Ефим поднялся, с удовольствием отмечая, как меняется она – прежняя краснота погасла, уступая место смертельной бледности. И то прошлое, живое лицо застыло, превратившись в маску.
   Так даже лучше, чем скорей он избавится от иллюзий, тем быстрее выздоровеет.
 
   – Алло? Извините, мне вас Софья порекомендовала. Сказала, что вы ей помогли. Очень помогли. Понимаете?
   – Слушаю.
   – Мне… я тоже нуждаюсь в услугах. Аналогичных. Цена известна и…
   – Пишите адрес.
   – Но вы гарантируете? Софья сказала, что гарантируете. И сроки. Мне бы пораньше записаться. Не поймите превратно, но я спешу.
   – Все спешат. Пишите адрес. Сегодня. В десять. При себе фотографию объекта.
 
   На рабочее место Анечка вернулась за десять минут до окончания законного, трудовым законодательством и уставом фирмы гарантированного обеденного перерыва. Она плюхнулась на кресло, которое привычно скрипнуло; наклонившись, сунула фирменный пакет – ужин обещал быть незабываемым – в нижний ящик стола, наскоро пригладила растрепавшиеся волосы щеткой и только после этого соизволила окинуть взглядом приемную.
   Пусто.
   Исчезла и девица в клетчатых колготках, и вторая, кобылообразная, и Ефим еще не вернулся – неужели? Нет, на такое везение Анечка не рассчитывала, но все же… она поднялась, осторожно подкралась к двери, постучала, хотя уже разглядела в зазоре между дверью и косяком черный язык замка. Подергала за ручку.
   Заперто! Она ждала этого момента, она надеялась, она задерживалась на работе, втайне уповая, что вот-вот подвернется подходящий случай, и столь же тайно, трусливо радовалась, что случай не подворачивается. И вот, пожалуйста…
   …пожалуйста, солнышко, ты же понимаешь, что я не могу уйти просто так. Софочка отберет все, о чем знает, значит – что? Умничка, значит, нужно сделать так, чтобы знала она не обо всем. Мы не можем нищенствовать, ты достойна лучшего, и я позабочусь об этом. Ряхова боишься? Не надо, сама подумай, что он тебе сделает?
   Анечка застыла. Анечка вдохнула глубоко-глубоко, сказала себе, что, выдохнув, решится, но выдохнула и не решилась. Ее словно напрочь лишили сил и воли, оставив только суетливые мысли и мурашки по животу: это еще со школы предупреждение, что вот-вот случится нечто страшное, необратимое.
   Но громко тикали часы и ничего-то не случалось.
   Нужно действовать. Сейчас. Глупо упускать такой момент! Она ведь обещала сделать сегодня, ведь такая малость, по сути: зайти и поставить… Всегда можно соврать, что цветы поливала…
   Уборщица цветы поливает, у Ефима нюх на вранье, а у Марика – жена. Именно мысль о ней, престарелой, темнолицей Софочке, которая самим существованием своим мешала Анечкиному счастью, придала решимости.
   Анечка вернулась к столу, достала из сумочки крохотный коробок, а из него – черный комок пластика. Следом, из верхнего ящика – ключ.
   – Он на мне женится, – повторила она шепотом. – Обязательно женится.
   Поворот ключа, едва слышный щелчок, тишина – Анечка прислушалась к звукам извне. Вспотевшая рука соскользнула с тугой ручки, но вернулась, нажала, толкнула и задрожала от протяжного скрипа.
   Пусто. Конечно, пусто, кто может быть в кабинете за закрытой дверью? Анечка сдавленно хихикнула, сделав первый шаг по мягкому ковру. Второй шаг дался легче, не говоря уже о третьем. Вот и стол. И куда? Под столешницу? К компу? Или вообще к цветочному горшку с хилым деревцем, которое Ефиму приперли не то из Японии, не то из Китая?
   Деревце слабо дрожало, хотя воздух в кабинете был неподвижен. И пахло странно. Или нет, запах – сладко-карамельный, с ореховым оттенком – исходил не от китайской сосенки, а от кресла. Огромное, с широкой спинкой и высокими подлокотниками, обтянутое щегольской кожей цвета «винный пурпур» – Анечка в накладной подсмотрела – скорее напоминало трон. А резные, вызолоченные накладки по бокам лишь усиливали сходство.
   Но прежде кресло пахло кожей, как и положено, а не ореховой карамелью.
   И стояло не так, не боком… В животе похолодело.
   Он полулежал, съехав набок, так, что лысоватая голова легла на плечо, а газета, которую он держал в руке, упала на колени. Прямые ноги, зимние ботинки с трещинами и черными пятнами краски, белые носки, исчезающие под короткими штанинами, серый пиджачок, что держался на одной пуговице и растопыривался, открывая розовую рубашку и пузырик живота. Открытые глаза. Удивленные глаза. Мертвые глаза.
   Анечка, ойкнув, отступила к двери. Ударилась об угол стола, и эта случайная боль вернула сознание: человек, сидящий в кресле, был ей незнаком.
   Анечка закрыла рот руками, сдерживая крик.
 
   – Не глупи! Да ничего не будет! Солнышко, ну в самом-то деле… нет, послушай меня! Заткнись и послушай. Ты сейчас где?
   – Здесь.
   – Где «здесь»? В приемной?
   – Д-да.
   – Хорошо… погоди, а он в его кабинете?
   – Д-да… я не знаю! Там дверь была закрыта, и я подумала, подумала, что… удачный момент.
   – Поставила?
   – Н-нет. Я хотела! Честно хотела, а потом увидела. И… он у-у-умер!
   – Успокойся. Это хорошо, что ты не успела поставить, сейчас это лишнее. Трогала что-нибудь? Хотя не важно, ты ж секретарь, отпечатки будут. Должны быть.
   – К-какие отпечатки!
   – Твои. Анечка, солнышко мое, сейчас постарайся выслушать спокойно. Вот что ты сделаешь…
 
   Дарья рассматривала его искоса, очень надеясь, что любопытство ее не будет замечено, а если все-таки будет, то его спишут на естественное желание рассмотреть поближе старого знакомого. Но вот беда: человек, назвавшийся Ефимом, был ей незнаком!
   В нем не осталось ничего от мальчишки, дежурившего под подъездом в компании таких же сорванцов – мама называла их хулиганьем, папа выбирал слова покрепче. У того, прошлого Ефима, был упрямый подбородок и длинная светлая челка, которая падала на глаза. У этого, нынешнего, стрижка короткая, а глаза – не ледяные даже, не мертвые – жизнь-то в них имеется, но иная, чужеродная, сродни существованию камня. Когда-то Дарья читала книгу о том, что камни тоже живут, но очень медленно и как бы сами в себе, в ограниченной, каменной вселенной. Этот человек, который, несмотря на все Дарьины недостатки, принял-таки ее на работу, был сделан из камня.
   Из серого гранита, скучного и универсального, который с равным успехом идет и на монументы, и на плиты могильные, и на облицовку зданий. Или вот на людей.
   Шар-голова на широких плечах, руки-колонны, пальцы-обрубки. И лицо грубое, вытесанное, но не выглаженное шкуркой, а оттого черты вроде бы и правильные, но лишенные и тени благородства, свойственного каменным героям. Высокий лоб и нос с горбинкой, плоские скулы и резкие губы, квадрат подбородка с ямкой-выбоиной.
   Нет, не знала Дарья этого человека. И знать не хотела, и не понимала, отчего согласилась на работу. Или побоялась перечить? Каменный взгляд парализовывал, голос лишал остатков воли.
   – Что не так? – Он сжал вилку в руке, и Дарья испугалась, что он сейчас ее сломает. Или швырнет. В нее никогда ничем не швыряли.
   – Н-ничего.
   – Ешь. Или ты на диете?
   – Нет. Да.
   – Так нет или да? – Он отложил вилку. – Тебе не хватает веса.
   Вот так. А милейший директор считал, что, наоборот, весу в Дарье слишком много, и поэтому уволил. А если бы не уволил, она бы по-прежнему изнывала в театре, цепляясь за остатки надежд и отчаянно завидуя тем, кто пробился в первый состав.
   Дарья решительно вонзила вилку в отбивную.
   – Больше мы обедать вместе не будем. Мне не нужны слухи. – Ефим пристально наблюдал за ней, фиксируя каждое движение, каждое слово в глубинах каменной вселенной. Дарья постепенно привыкала, все-таки не было в этом внимании любопытства, скорее уж привычка наблюдать. А привычки есть у всех.
   Мясо вот остыло. И в салате с приправами переборщили.
   – Я не хочу, чтобы кто-нибудь знал о нашем с тобой знакомстве.
   – Хорошо, – Дарья хотела добавить, что и знакомства-то как такового не было, их не объединяло ничего, кроме нескольких случайных встреч в далеком прошлом.
   – Я рад, что мы друг друга поняли. Мне приятно будет тебе помочь.
   Официален и официозен, но… врет? Зачем ему врать? Или Дашке кажется? Конечно, кажется, она просто-напросто никогда прежде не встречалась с типами, подобными ему. И хорошо. Иметь дело с камнем жутковато.
   Зазвонил телефон, и Ефим поднялся. Не хочет говорить при ней? Стесняется? Нет, похоже, просто не привык разговаривать сидя. Описав полукруг, он оказался за Дарьиной спиной – не оборачиваться! Все нормально, все хорошо – и пророкотал в трубку:
   – Алло? Да. Слушаю. Что? А кто это говорит… аноним? Знаешь, что… – ноты угрозы, ноты грозы, которая приближается черным валом и совсем скоро накроет с головой, хорошо если Дарью обойдет стороной.
   – Что?! – взревел Ефим и, схватив Дарью за плечо, дернул так, что она едва со стула не слетела. – Вставай. Быстро.
   Встала, судорожно сглотнула непрожеванный кусок мяса, тотчас застрявший в пищеводе, а Ефим, кинув на стол пару купюр, уже тащил ее к выходу из кафе.
   Стыдно. Люди, верно, думают, что он – ее муж. И сочувствуют.
   – Да я тебе… – рявкнул Ефим и, чертыхнувшись, убрал трубку в карман. Добавил в сердцах: – Сволочи!
   – Кто? – осмелилась подать голос Дарья.
   – Да никто. Не важно. Идем.
   Он почти бежал, в машину прыгнул, как в танк, и только Дарья успела нырнуть на заднее сиденье, захлопнув дверцу, сорвался с места.
   Что-то случилось. Что-то очень и очень нехорошее.
   – Тут такое… в общем, если что, подтвердишь, что я с тобою был. Понятно?
   – Когда?
   – Что когда? – Он даже не обернулся, глядя прямо перед собой, но Дашка была уверена – видит.
   – Когда ты со мной был?
   – Сейчас! Сейчас я с тобой был. Обедал. Твою ж… нет, ну шутники!
   А вот и офис: пятнадцать этажей цвета чахоточной зелени, тонированных стекол и блестящих, прозрачных лифтовых шахт.
   – Выходи. Иди за мной. Пока не скажу, рта не открывай.
   Да что он себе позволяет, в конце-то концов?! Она не рабыня! Она… она и контракта не подписала и подписывать не будет, не так ей эта работа и нужна.
   Дверь входную придержать и не подумал, ворвался в холл вихрем, лавиной. Охранник, до того подремывавший за стойкой, вскочил, снова сел, открыл было рот, желая поприветствовать начальство, и закрыл, ибо начальство изволило пребывать в состоянии крайнего раздражения.
   Первый этаж. Второй. Про лифт и не подумал. Шаги разносились по лестнице и терялись где-то вверху. На третьем потянуло дымом. Ряхин, остановившись, вдохнул и бросил, не оглядываясь:
   – Найду, кто курит, урою.
   Дарья поверила. А он уже бежал дальше. Знакомый коридор, узкий, среди высоких стен, выкрашенных в бледно-зеленый. Коричневые прямоугольники дверей и редкие картины.
   А вот и его собственная приемная. В ней пустота… нет, не пустота, просто плечи Ефима закрывали обзор, поэтому Дарья не сразу увидела человека, который сидел на стуле и листал журнал.
   – Что ты тут делаешь? – не слишком вежливо поинтересовался Ефим.
   Человек, отложив журнал в сторону – надо же, совсем не испугался начальственного гнева, – поднялся. Был он невысок, а рядом с Ефимом и вовсе казался карликом; темноволос, сутуловат и странно неприятен.
   Дарья вздохнула. Знала она за собой подобную особенность: спешку в оценке людей. Вот и сейчас, исподволь разглядывая незнакомца, она старательно выискивала детали, которые оправдали бы неприязнь.
   Колечко в ухе, массивные перстни на руках, в великолепии которых меркнет скромный ободок обручального кольца. Часы, нарочито съехавшие почти на ладонь, чтобы всем была видна марка: достаточно известная и в то же время престижно-демократичная.
   – Представляешь, зашел вот, а тут Анечке плохо, – голос у человека низкий, урчащий. – Бедная девочка…
   – Уволю, – не слишком уверенно буркнул Ефим, обходя незнакомца.
   – Не уволишь. Куда тебе без нее? И девочка-то хорошая. А что с желудком беда, так мало ли… я и сам вот грешен. И вообще, терпимее надо к людям быть. Я ее домой отправил. Ты ж не против?
   – Против.
   Карлик пожал плечами и, подмигнув Дарье, весело поинтересовался:
   – А ты-то чего такой смурной? Или, может, и у тебя проблемы? С пищеварением?
   – Марик!
   – Ну мало ли, я ж так, а вдруг да инфекция… ладно, – он посерьезнел в момент. – Хорошо, что ты пришел, а то я уже и звонить собирался. Тут по делу одному поговорить бы надо, или ты занят? Девушка, отпустите кавалера, верну целым и невредимым.
   – Это мой помощник. Новый. По делам.
   Марик тотчас поклонился, приложился к ручке, при этом по взгляду его, враз ставшему масленым, Дарья поняла: зачислили ее отнюдь не в помощники. Точнее, не только в помощники.
   Бежать отсюда.
   – Марик, оставь ее в покое. Иди сюда. Смотри. – Ефим вытащил из кармана связку ключей.
   Щелкнул замок, беззвучно отворилась дверь, но Ряхов не спешил войти в кабинет. Он замер на пороге, подавшись вперед и вытянув шею, словно желая разглядеть что-то внутри. Интересно, что?
   – Чего там? – озвучил Марик Дашкин вопрос. И протиснулся между косяком и Ряховым. – Ничего. Пусто. А ты, брат, параноик.
   Только тогда Ефим вошел. Дарье было видно, как он осторожно, крадучись идет по стенке, потом, добравшись до окна, разворачивается и повторяет маневр.
   – Ненормальный, – хмыкнул Марик. – Что с тобой, Ефимушка? А вы, девушка, не стойте, не стойте. Пальтишко снимите и сготовьте-ка нам кофейку. Умеете?
   Дашка кивнула.
   – Вот и ладненько. Ефим, если ты объяснишь, что с тобой происходит, то я смогу помочь.
   – Здесь должен быть труп, – отозвался Ряхин, остановившись.
   – Ну ты… нет, я все, конечно, понимаю, но… давай Громова позовем? А что, если труп, то это по его части… девушка, не стойте столбом! Разденьтесь и вызовите Громова.
   – Не надо. Это шутка была. Наверное. Трупов нет.
   – Не надо Громова, – спокойно согласился Марик, – но раздеться все-таки нужно. И кофейку… Ефим, она вообще разговаривать умеет? Или ты глухонемую нанял?
   – Умею, – обидевшись, сказала Дашка. – И кофе сделаю. Сейчас.
   «Сейчас» не получилось. Это из-за пуговиц все, из-за крупных желтых пуговиц, покрытых скользкой эмалью. Они туго входили в петли, а выходить и вовсе не желали, наоборот, прочно застряв, словно издевались над Дашкой, выставляя ее перед чернявым Мариком полной дурой.
   И Ефим смотрит. Ждут. Чего ждут? Шли бы в кабинет, решали важные и неотложные вопросы, а она уж как-нибудь сама… Ну вот, получилось. Еще одна, и последняя, теперь выпутаться из рукавов, содрать шарф, кое-как засунув его в рукав, – Ефим, кажется, улыбнулся – и…
   – Шкаф вон там, – Марик указал в угол комнаты. – И стойка для посетителей.
   Нет, ну что за тип. Неприятный. Скользкий. Гадкий. И даже очень гадкий. На обезьяну похож. Или на Пушкина в дурной репродукции, но Пушкин хотя бы гениальным поэтом был, Марик же…
   Дарья так и не придумала, кем является Марик, – она толкнула дверцу, которая в продолжение неприятного дня все никак не поддавалась, а поддавшись, с тугим скрипом отъехала в сторону. И на пол с глухим стуком выпало тело.
   Выпросталась, легла на ковер рука с разноцветными браслетиками, а в Дашины колени ткнулась голова. Дашка шагнула назад, еще не пугаясь, еще не понимая, как эта знакомая-незнакомая, рыжеволосая и модная, в сетчатых колготках, в сапожках на шпильке и коротенькой курточке, оказалась в шкафу.
   – А труп все-таки есть, – задумчиво протянул Марик.
   Дарья завизжала, теряя сознание.
 
   Против опасений и ожиданий та давешняя встреча не имела последствий иных, кроме затянувшейся Филенькиной обиды. Он ходил надутым, всем видом своим демонстрируя недовольство, уклонялся от разговора и вообще будто бы не замечал Фрола Савельича. Тот же ждал, тревожась и присматриваясь, выискивая малейшие приметы перемен, каковые могли произойти с взбудораженным титулярным советником Филиппом Дымовским. И это ожидание, как и любое иное, однажды подошло к концу.
   Случилось это в три часа пополудни, когда громко, выдавая раздражение вошедшего, хлопнула входная дверь, затем заскрипели ступеньки, распахнулась и дверь вторая, та, что в кабинет вела.
   – Фрол Савельич! – этот крик заставил вздрогнуть и самого титулярного советника, и старую седую ворону, что уж который день кряду устраивалась на подоконнике да наблюдала за людьми. – Фрол Савельич, она… она меня прогнала!
   Полетели на пол шарф и модное кепи, следом мундир, что было и вовсе непозволительно, упал, обиженно звякнув, серебряный брегет.
   – Ан… Эстер, – вовремя спохватился Филенька. – Эстер меня прогнала! Я не нужен ей! Я… я застрелюсь, повешусь, отравлюсь… зачем мне жить, если…
   – Если вы умрете, она точно уж не сможет вас вернуть, – Фрол Савельич закрыл тетрадь, убрал черновик статьи, над которой работал в последние несколько дней, мучаясь ненужностью сего занятия, и предложил: – А давайте-ка, милый друг, прогуляемся. Погода хороша, в парке небось все пожелтело, люблю сентябрь, в октябре уже, знаете, не то совсем… слякоть, дождь, подагра просыпается. А вот сейчас – самое оно гулять.
   Филенька отшатнулся, побелев, отступил, стукнулся спиной о стол, зашарил, пытаясь нащупать что-то.
   – Экий вы нервозный, однако, а ведь должны бы понимать, что иным разговорам лучше вестись на свежем воздухе… – ложь, конечно, никто тут подслушивать не станет, но Филенька поверил. Кивнул. Поднял, неловко наклонившись, мундир, кое-как напялил.
   – Вот и ладно, а то и вправду целый день в помещении да в помещении, вон, выбелели весь. Разве ж так можно?
   – Она меня прогнала, – шепотом повторил Филенька, хватаясь за руку. – Прогнала, понимаете?
   Прогнать прогнала, а отпустить не отпустила, что ж, это Фрол Савельич понимал распрекрасно…
 
   Гуляли по набережной. День и вправду выдался дивный, в меру солнечный и даже по-летнему теплый, хотя и без жары. Желтый солнечный шар, повиснув на крестах Новоспасской церкви, мешал лазурь с золотом, тени стелил коврами, тряс послеполуденной мимолетной зыбью воздух. В серой воде пруда плавали облака, желтые листья и утки, каковые, впрочем, все больше у мостков собирались гомонливою кучей, хлопаньем крыльев да громким кряканьем требуя хлеба.
   Хлеб бросали.
   – Она… она сказала, что я слаб, что от меня в нашем деле… ну вы понимаете…
   – Понимаю.
   – Что от меня никакой пользы. Что батюшка мой – кровопийца и…
   Филенька не глядел ни на уток, ни на таких же гомонливых, в одинаковом форменном оперении бонн и гувернанток, ни уж тем более на листья с облаками или солнце над церковью. Взгляд его был устремлен под ноги, точно Филенька боялся споткнуться.
   – И я просил оказать доверие… требовал… а она… еще сказала, что я вас привел, а значит, как есть предатель, или будущий, или уже…
   Замолчал, дернул шеей и руки под мышки сунул. Ох дурак, прямо-таки слов нет, какой дурак. Ему бы в церковь, свечку ставить, Господа да Пречистую благодарить, что сберегли от беды такой, а он сокрушается… доверие… велико доверие – людей поубивать и самому на эшафот.
   – Разве ж это справедливо? – Филенька вдруг остановился, развернулся и, вцепившись в плечи, тряхнул. – Скажите, разве справедливо? Почему она со мною так?
   – А потому, – захотелось ответить Фрол Савельичу, – что ты, Филенька, не просто революционер, а сын тайного советника, и разменивать фигуру этакую на мелочи никак нельзя. Тут иной случай надобен, а для начала – привязать тебя, оболтуса, покрепче. Закрутить, задурить, заморочить голову, чтоб по малейшему слову ее в омут с головою.
   Хотел, да не сказал, попросил вместо этого:
   – Расскажи о ней.
   Думал, что откажет – из ревности ли, из опасенья, что выспрашивает Фрол Савельич не для собственных нужд, а для охранки, но нет, Филенька заговорил:
   – Мы с нею два года назад… в театре… нет, не в этом, тут ей делать нечего. Столица, Петербург, сцена… она блистала!
   Актриска, значит, отсюда и фальшь, которой от Эстер несет – запах сцены.
   – Я с первого взгляда… цветы послал. Корзину целую. И шоколаду. Вернула. Гордая оказалась… ну долго рассказывать, да и не интересно это… она особенная, Фрол Савельич! Такую только раз в жизни встретить можно.
   И то, если не повезет. Но снова промолчал, только вздохнул сочувственно. А история-то препошлейшая, обыкновеннейшая. Он добивается, она играет в крепость. Слова, как орудия дальнего боя, сухие взгляды, шорох веера дробью по сердцу, порох-пудра и дразнящее кружево флагом, что вот-вот взметнется, белый, милости прося.
   Филенька увяз в чужой игре, принял ее правила и, кажется, сам не понял, как стал одним из тех, кого прежде опасался. Он разделил ее идеи и мысли, как делят хлеб и вино, ненависть принял из мягких рук вместе с запахом духов, вместе с лаской приручения.
   Нет, эти мысли приходили и уходили, а внешне Фрол Савельич оставался спокоен и притворно безучастен. Он поддакивал, укоризненно качал головой, теребил бородку и даже, случалось, вздыхал в моменты особо острые.
   – Я сбежал. Я уехал, чтобы не видеть больше, не мучить себя, я… я думал – застрелюсь, я готовился, я даже завещание написал.
   – И стихи, – поддакнул Фрол Савельич, подбирая с земли лист.
   – И стихи. А откуда вы… да, точно, все пишут, прежде чем стреляться… ну да, да, вы правы, глупость это несусветная, и вот вроде бы понимаешь все, но оставаться сил нету! А потом она приехала! Представляете, сама!
   И были признания, веры которым ни на грош; и были слезы, истерзанные цветы и поцелуи, и кружево на полу.
   – Она ведь тоже меня любит. Ведь любит же? – Взгляд ищущий, пытающийся уловить ответ в глазах иных, в своем отражении в них. – Конечно, любит, иначе… а я ее подвел. Я… я просто подумал, что должен быть другой путь, что я мог бы… что если разработать программу… карьера… прожект…
   – А ей прожекты не нужны, – позволил себе заметить Фрол Савельич, раскланиваясь с дамой в желтом салопе. – Прожект – это ждать, это тратить время, которого у нее нету…
   Осекся. Нет, негоже чернить лик возлюбленной: опасный путь да и бесполезный.
   – Да и нет в прожектах романтики, бюрократия одна. Не сердись, Филенька, на старика, я знаю, что говорю. Как есть бюрократия. Где уж тут ароматам пороха и дыма, риску благородному, речам смелым да поступкам, от которых кровь холодеет… а то и льется. У нас же завсегда как? Если стоящее дело, значит, на крови. А раз бескровное – то пустышка.
   Покосился: слушает ли? Слушает. Не согласный – желваки так и ходят, кулаки то сжимаются, то разжимаются – но все одно слушает.
   – И конечно же, вопросец другой, удастся ли вам карьеру сделать. И третий – сделав ее, верность идеям светлым сохранить… с бомбами-то оно надежнее и понятнее. Верно? А что люди безвинные мрут – так ради дела благого, тут уж как считать? Когда добро для всех, то некоторым и пострадать можно.
   – Вы… вы вот как-то говорите… верно все, но и оскорбительно! Думаете, она хочет убивать?
   Хочет, потому что ненавидит, потому что ледяная она, мертвая, что снаружи, что изнутри. И прочим того же желает. Совершенства в несуществовании.