– Несомненно, мне следовало самому поставить тебя в известность о произошедшем, это избавило бы нас от необходимости встречаться снова…
   Ну да, он больше не желает встречаться. Видеть ее. Обнимать… у него очень солидные объятия, с жесткими складками накрахмаленной ткани, с тяжелым запахом туалетной воды, непременно французской, непременно с клеймом старого и достойного дома, с щекотным прикосновением усиков к щеке…
   – С прискорбием замечаю, что поведение твое еще более безответственно, чем я мог бы предположить.
   Что она сделала? Только позвонила… попросила приехать. Плакала, кажется. Но ведь было страшно и очень противно, и на столе исходила вонью подброшенная шкура.
   – …идти на такой шаг… даже от тебя не ожидал подобного! – Михаил приложил сложенные щепотью пальцы к носу и глубоко вдохнул.
   – Чего не ожидал?
   – Ничего! Ты с самого начала была такой… несерьезной. Безответственной. Не способной на глубокое чувство.
   А говорил, что любит. Цветы дарил. Двенадцать алых роз, крупных, с сухими, почерневшими по краю лепестками, и тринадцатую, в центре, снежно-белую. Букеты по понедельникам, ужины по вторникам, в среду непременный выход в свет. Четверг свободен. А пятница…
   – Мне казалось, я ясно дал тебе понять, что рассчитывать на нечто большее…
   По пятницам Юлька встречалась с Магдой, где-нибудь в центре, в кафе, не слишком модном, не слишком дорогом, не слишком шумном… а потом был бар и посиделки до утра на кухоньке Магдиной квартиры. Болтовня ни о чем и наивная надежда, что так будет всегда.
   – Даже сейчас ты не слушаешь меня, – с упреком произнес Михаил.
   Слушает. Она всегда его слушала. С самой первой встречи. Выставка стеклянных бабочек. Белые стены галереи с утопленными светильниками, черный бархат на кубах-подставках и волшебное разноцветье. Бабочки синие, зеленые, желтые, красные, пестрые со сложными узорами на хрупких крыльцах, с позолотой или вплавленными в стекло камнями, с черными бусинами глаз и длинными проволочными усами, которые топорщились, отпугивая посетителей.
   И девушка-художница в вязаной, волочащейся по полу шали, растерянная и какая-то испуганная, взирающая на посетителей поверх очков с удивлением и явной тоской. Посетители забирали бабочек, а девушке было жаль расставаться с ними.
   – Надеюсь, теперь мы все выяснили? – поинтересовался Михаил. – И ты больше не станешь совершать глупостей? Магда обещала, что сама поговорит с тобой. Я надеялся, она сумеет. Вы ведь подруги.
   Подруги. Магда не смогла прийти на выставку, и Юленька встретила Михаила. А потом, позже, Михаил встретил Магду, и его расписание изменилось, вытеснив Юленьку на периферию жизни.
   К стеклянным бабочкам.
   – Это неправильно.
   – Что? – он удивился, верно, не ожидая возражений.
   – Ты не можешь… ты не имеешь права со мной так поступать!
   – Я? Да это ты не имеешь права так поступать! Ты не должна была звонить. – Михаил схватил за плечи и с неожиданной злостью тряхнул Юленьку. Она удивилась: никто никогда не позволял себе подобного. – Никаких истерик. Никаких самоубийств. Никаких подброшенных самой себе шкур!
   – Это не я! В дверь позвонили и…
   – Это ты, – жестко сказал он. – Глупая женская хитрость. Ты думаешь, что подобным образом можешь вернуть меня? Нет, нет и нет. Я не поддамся. Я приехал лишь потому, что желал расставить акценты.
   – Точки ставят над «и». Хотя правильнее было бы над «ё».
   Руки больно сдавливали плечи, и у Юленьки появилось острое желание стряхнуть их.
   – По-моему, шутки неуместны. Ты делаешь глупости, и эти глупости на тебе же отразятся! Ты посмотри на себя! Кто ты? Прожигательница жизни! Бесполезное существо!
   Он злился. Юленька никогда прежде не видела, чтобы он злился, а тут вдруг… или не вдруг? Бисер пота на переносице, замазанный тональным кремом прыщик над губой, белый шрамик на подбородке. И чеканное лицо, которому самое место на монетах, вдруг начало меняться, обрастая ненужными, даже опасными, деталями.
   Как собака. Тигровый боксер Павла Егорыча, который в соседнем подъезде обитает. Боксер холен и породист, но при этом слюняв и откровенно подловат, смотрит исподлобья, примеряется, чтобы цапнуть.
   – Ты все получала просто так! С самого рождения имела, что захочешь… никогда не пыталась…
   Капельки слюны на лице. Противно. А пустота внутри заполняется обидой и вот-вот захлебнется.
   – Ты пустота, бабочка…
   Стеклянная бабочка с позолотой на крыльях, распластавшаяся на черном бархате. Михаил сожмет руки, и крылья треснут, рассыплются разноцветными осколками.
   – Уходи. Ты… ты мерзок!
   Юленька и сама не поняла, как это она решилась сказать такое. И сделать: она отвесила пощечину, резкую, хлесткую и горячую, – ладошка моментально вспыхнула огнем, как когда-то в детстве, когда с велосипеда и об асфальт, сдирая кожу до крови.
   – Значит, ты так? – на щеке Михаила остался розовый отпечаток. – Значит, ты кусаешься, маленькая стерва?
   Рука сжала горло, перекрывая воздух. И Юленькин крик, готовый сорваться с губ, застрял в горле. Пальцы жесткие, а ногти впиваются в кожу и, кажется, вот-вот прорвут насквозь.
   – Так, значит? – он потянул вверх, заставляя подняться и, усмехнувшись, отвесил пощечину. Больно.
   – Еще? Конечно, еще. Таких, как ты, учить надо.
   Вторая пощечина и жесткий ободок кольца разодрал губы. Юленька хотела вырваться, оттолкнуть, выскользнуть, но не получалось. Он крепко держал. И ткань костюма скользила под Юленькиными пальцами, защищая руки. Не уцепиться, не закричать.
   – Учить и крепко. Чтобы помнили. Чтобы знали. Хозяина знали. Избалованная тварь…
   Михаил ослабил хватку и, запустив руки в волосы, потянул, заставляя выгнуться. Юленька хотела закричать, но вместо этого из горла вырвался сдавленный сип.
   – Ты больше не будешь этого делать, – подтащив к столу, Михаил резко толкнул, нажал, опрокидывая Юленьку в смердящую шкуру. – Ты больше не будешь этого делать…
   Когда лицо коснулось лохматого, липкого, воняющего тухлятиной кома, Юленька во второй раз за день потеряла сознание.
 
   Звонить в дверь Магда не стала, да и появись у нее подобное желание, все равно исполнить его не удалось бы: звонок представлял собой кусок сплавленной пластмассы с торчащими наружу проводами. Да и сама дверь, просевшая, с порезанным дерматином, с торчащими наружу кусками желтого поролона, была приоткрыта. Изнутри тянуло дымом и характерной вонью помещения, в котором давным-давно забыли про уборку. Магда хорошо знала этот запах: переполненное мусорное ведро, гниющие отбросы, банка с рассолом и синими островками плесени, консервные банки и зацветший хлеб. Грязное белье и смердящий мочой матрас…
   Все как раньше. Разве что матрас лежал не на полу, а на пружинной кровати, прикрытый сверху желтым покрывалом. А на покрывале, свернувшись калачиком, дремал он.
   – Вставай, – Магда переступила через куртку, брошенную поперек порога, и, пнув кровать, повторила. – Вставай!
   Он замычал, заворочался, закрыв руками голову, забормотал невнятно. Несло перегаром и сигаретным дымом. Последним не столько от человека, сколько от заполненной окурками банки, что стояла рядом с кроватью.
   – Вставай, скотина.
   – М-магда?
   Опухшая рожа, щелочки глаз, седая щетина на дряблом подбородке, складочки шеи и волосатая грудь. А когда-то был хорош.
   – Магда, водички принеси!
   Принесла. Не из жалости, жалеть стигийских псов – глупо, но потому, что в подобном состоянии от данного конкретного кобеля толку не было. А ей очень нужно, чтобы он выслушал и, гораздо важнее, понял.
   Грязная кухня, стая тараканов на столе, хлеб, осклизлая картошка в рыжем томатном соусе, лужа под холодильником и вторая – под умывальником.
   Ничего не меняется. И прежде колено подтекало, и влага, собираясь на цементном полу, стекала к батарее. И раз в неделю прибегала Нюрка, орала с порога, грозилась милицией и ЖЭКом, обкладывала матом и оплакивала гибнущие обои…
   Магда, вздрогнув, отогнала неприятное воспоминание. Ушло, все ушло, и Нюрка с ее обоями и скандалами, и тараканы по потолку и косякам, и серый крыс, который изводил лишь ее, словно наравне со всеми ощущая слабость.
   – Спасибо, – он схватил стакан обеими руками. – Ты настоящий ангел…
   А он – пес. Старый стигийский пес, которого пора бы на живодерню, и рано или поздно он туда попадет.
   Магда, выбрав стул почище, присела.
   – Сделал?
   – А? Да, да, сделал. Как сказала, сделал. И бантик… во прикол, я бант прицепил.
   – Какой бант?
   – Розовый. Ленточка. Бант, – он облизал потрескавшиеся губы. – Она открывает, а там…
   – Хорошо. Молодец. А со вторым пунктом как?
   – Норма! Магдуль, а ты – хищница…
   С волками жить – по-волчьи выть, а с собаками – по-собачьи. И чего удивительного в том, что она научилась? И выть, и скулить, и притворяться человеком.
   – Магдуль, а чем она тебе не угодила-то?
   – Не твое дело. Слушай, что ты сделаешь сегодня.
   – Голову? – Он сел на кровати и пружины громко скрипнули. Он, не глядя, сунул ноги в тапочки и, раззявив пасть, рыгнул.
   – Кроме головы. Вот, – Магда вынула из сумочки конверт. – Здесь пятьдесят… евро.
   Как же вспыхнули глаза. Жадно, выдавая, что он согласен. Не знает, что нужно сделать, но уже согласен на все, лишь бы добраться, лишь бы дотянуться до белого конверта и купюр в нем.
   Стигийские псы – жадные существа. И это хорошо.
   – Еще столько же получишь после… А теперь слушай. Ты должен проследить за ним. Узнать, чем он дышит. Встречается ли с ней. Если да, то где и когда.
 
   – Слушай, Илья, ты можешь приехать? – Дашкин голос был странно напряжен, не знай он сестру, подумал бы, что та в шоке. Но шокировать Дашку невозможно. – Пожалуйста!
   Или возможно?
   – Илья… нам очень надо! Очень.
   – Куда ехать?
   Слышать ее такую было невыносимо. И оставаться в кабинете, дожидаясь визита старухи Выхиной, которой придется врать и, значит, оправдываться, желания не было.
   – Я… я вчера тебе про Юльку говорила. Помнишь? Нет, Илья, сейчас другое… сейчас действительно случилось.
   И Дашка всхлипнула в трубку.
   – Адрес давай.
   Дашка продиктовала.
 
   Дом-линкор, серая громадина старого корабля в порту новостроев. Узкие окна-бойницы, ласточкины гнезда балконов, вызывающе неряшливых и огромных, щетина антенн на крыше и глянцевые табуны иномарок на асфальтовом поле вокруг. Редкие пятна зелени тонули и пылились, отторгались этим обжитым до нежизнеспособности пространством.
   Машину Илья припарковал свободно. И нужный подъезд отыскался сразу: чистый, остро пахнущий хлоркой и лимоном, с выщербленными, вытертыми до блеска ступенями и пластиковым фикусом в пластиковой же кадке между третьим и четвертым этажами.
   А вот и нужная квартира. Дверь открыла Дашка и, чмокнув в щеку, сказала:
   – Мог бы и побриться.
   Мог. Наверное. И кажется, даже брился, но это было вчера. Или позавчера? Илья провел по щеке, удивляясь тому, откуда взялась щетина, а Дашка, вцепившись в руку, тянула за собой.
   – Идем… Нет, Илюх, я все понимаю, но чтобы вот такое скотство!
   Квартира была огромна. Коридор-труба с вытянувшимися вдоль стен полками. Старый ковер, заглушающий шаги. Запертые двери. Тени и пыль.
   – Как в музее, да? Ты еще ее бабку не застал! Вот это был экспонат! – Дашка, нажав на ручку в виде русалки, открыла дверь. – Юлька, знакомься, это Илья. Илюх – это Юлька. Ты как?
   Вопрос адресовался явно не ему, и Илья, воспользовавшись секундной заминкой, огляделся. Комната как комната. Кровать, стол, стул, кресло, шкаф и ковер на полу. Правда, видно, что ремонта здесь давно не делали и что мебель старая, если не сказать древняя. И что, по-хорошему, ковер не чистить, а менять надо.
   – Ты… ты посмотри, что с ней сделали! Это ж какой скотиной надо быть, чтобы вот так… Ты посмотри, посмотри! – Дашка шептала и подталкивала в плечо, как когда-то в детстве, когда очень хотела заглянуть в темноту подвала, но сама переступить через порог не решалась.
   – Она же такая… безобидная. Блаженная. Мы ее вообще поначалу чокнутой считали, а она…
   Она сидела в старом кресле, забравшись в него с ногами, и смотрела прямо перед собой. Она не выглядела ни безобидной, ни блаженной – обыкновенная. Но уж точно не старая дева.
   – Привет. Я – Илья, ты меня помнишь?
   Кивок. Рассеянный взгляд, и тут же, словно спохватившись, ручка прикрывает разбитые губы. Над верхней родинка. Или нет, скорее это засохшее пятнышко крови.
   Илья разглядывал ее, ничуть не стесняясь собственного любопытства. Куколка – инфанте – вечное дитя. Пухлые щечки, вздернутый носик, пусть распухший и покрасневший, но все равно миленький, подбородок с ямочкой, серые глаза, пушистые ресницы.
   Только кожа неестественно покрасневшая, но все равно Юленька слишком уж сладкая, слишком непохожая на Алену.
   – Юлька, расскажи. Давай, не тяни, Илья поможет. Ты же поможешь?
   И еще один тычок в бок, чувствительный, заставивший поморщиться и согласиться.
   – Помогу.
   – Он поможет. Он в милиции работает.
   Пожалуй, впервые Дашка сказала это с гордостью, а не пренебрежением.
   – Не надо милиции. Я не хочу в милицию. Пожалуйста.
   А голос у Юленьки не детский, глубокий, грудной, с пряными нотами хрипотцы.
   – Кто вас избил?
 
   И за что? Юленьку именно этот вопрос не отпускал: за что? Что она такого сделала, чтобы Михаил, ее вежливый, воспитанный Михаил, вдруг позволил себе подобное?
   Она очнулась на полу собственной кухни. Ныла затекшая рука, а по лицу ползала муха. Щекотно. И мокро. Мокрое было на коже, и Юленька как-то сразу вспомнила, что с ней случилось.
   Она не знала, откуда взялись силы подняться и отправиться в душ, под которым она простояла без малого час, растирая лицо жесткой банной губкой, намыливая и смывая. От мыла ли, попавшего в глаза, от обиды ли – но слезы катились градом, и в конце концов Юленька почти ослепла. И из ванной комнаты выбиралась на ощупь, и в коридоре, неловко повернувшись, смахнула с полки вазу, которая разлетелась вдребезги, а Юленьке стало вдруг плевать на то, что с вазой случилось. И вообще на все-все плевать.
   Кажется, она забралась в кровать и просто лежала… А потом? Что было потом? Откуда взялась Дашка и этот тип, что беспокоит Юленьку своими вопросами? Какая ему разница, кто сделал? Пусть бы лучше ответил: за что?
   – Ее дружок, – встряла Дашка и, присев на пол, взяла Юленькину руку. Ладони у Дашки теплые, и пальчики тонкие, хрупкие, такие легко сломать.
   Нехорошие мысли.
   И у Ильи нехороший взгляд. Жесткий. И сам он тоже жесткий, как бабушкин воротничок из кружева, который Зоя Павловна вываривала в крахмале и заутюживала, пока тот не становился твердым, словно сплетенным из белой проволоки.
   – Она мне сама рассказала! Сволочь! Скотина!
   Надо же, а Юленька не помнит, чтобы кому-нибудь рассказывала. Нет, она бы не стала говорить, ведь стыдно же… Тогда откуда Дашка узнала? Откуда она вообще появилась здесь?
   – Я ей позвонила. Ну просто позвонила, не смотри ты так! А она в слезах. И… Илья, сделай что-нибудь!
   Пожалуйста. Юленька мысленно присоединилась к горячей просьбе. Пожалуйста, Илья-брат-Дашки-Лядащевой-на-нее-совсем-не-похожий, сделай что-нибудь, чтобы время вернулось к утру, к тому моменту, когда жизнь казалась рухнувшей. Но тогда в руинах не было ни собачьей шкуры, ни Михаила, ни Юленькиного нынешнего непонимания.
   – Даш, сходи на кухню, сделай чаю. А мы поговорим. Правда?
   Юленька кивнула. Да, она поговорит, ей очень нужно поговорить с кем-нибудь, пусть даже с этим странным человеком, который неизвестно как попал в ее квартиру.
   А еще говорят, будто дом – это крепость. В Юленькиной крепости ворота открыты всем.
   Дашка вышла, прикрыла за собой дверь и исчезла, оставив Юленьку наедине со своим братом. А тот не спешит задавать вопросы, разглядывает. И Юленька, в свою очередь, разглядывает его.
   Блеклый. Человек-рыба, как сказала бы бабушка, и добавила, что рыбы тоже разными бывают. К примеру, яркие телескопы с пушистыми хвостами, или юркие гуппи, или даже солидные, в кольчужной чешуе карпы. А Илья – рыба глубоководная и потому невзрачная до отвращения. Бледная кожа, белесые волосы, неестественно светлые глаза не пойми какого цвета: то ли серый талый лед, то ли блеклая осенняя синева. Только ресницы и брови неожиданно темные, словно крашеные. Юленьке вдруг захотелось спросить: вправду ли крашеные, вдруг человеку-рыбе надоела его невыразительность.
   – Так кто это сделал? – повторил вопрос человек-рыба. – И что именно он сделал?
   Юленька заговорила. Нет, не потому, что прониклась вдруг доверием, и не потому, что хотела пожаловаться. Скорее уж эти глаза, чуть навыкате, чуть в тени длинных ресниц, заворожили. Нельзя им врать и нельзя замалчивать факты.
   К собственному удивлению, излагала она внятно и спокойно, вспоминая детали и даже – что и вовсе невероятно – не испытывая больше отвращения к тому, что случилось утром.
   – Значит, шкура? Собачья?
   – Черная, – уточнила Юленька. – Грязная. И воняет.
   И решившись, задала мучавший ее вопрос:
   – За что он так?
   – Не знаю, – честно ответил Илья. – Но обязательно выясню. У тебя номер его имеется? Или подруги твоей?
   Конечно, номер имелся. Вот только Михаил вряд ли захочет разговаривать с человеком-рыбой…
 
   В ресторане оплывали свечи, скулила скрипка, блестела капельками влаги бутылка шампанского. Белые орхидеи, лед, черная посуда. Хрусталь и серебро. Уровень.
   Михаилу нравилось это заведение. Не кухней, не обслуживанием, но самой атмосферой достатка и степенного, неторопливого течения жизни. И не просто жизни, но именно такой, которой он, Михаил, заслуживал. Он мечтал о ней, пусть и не с детства – тогда, вот же глупость, он умудрялся довольствоваться малым, искренне веря, что не в деньгах счастье, – то уж с голодной, завистливой юности.
   Да, именно тогда Михаил понял, что жизнь – она разная бывает. У одних вот такая, глянцевая, нарядная, искусственно избавленная от острых деталей быта и бытия, очищенная от грязи, рафинированная и дезодорированная. У других – серая, вязкая, как машинное масло, что выдают за подсолнечное, воняющая и оседающая в крови избыточным холестерином, вымыть который можно лишь избыточным спиртом.
   Но уж никак не бокалом французского коньяка.
   Да, сейчас он мог себе позволить и коньяк, и сигары, и галстуки ручной работы, и презрение к тем, кто менее удачлив.
   – Привет, – Магда, опоздавшая на десять минут, коснулась губами щеки. – Извини. Пробки.
   – Конечно.
   Михаил извинил, ему нравилось быть великодушным. И Магда нравилась. Пожалуй, он даже любил ее настолько, насколько мог позволить себе поддаться чувствам.
   – Как дела? – Она открыла меню и, сдвинув очки ближе к переносице, принялась изучать, хотя Михаил мог поклясться, что Магда знает каждую строчку, каждую запятую, каждую чертову цифру в этой папке. И уж точно знает, что будет заказывать, но ритуал требовал танцев, и Магда послушно танцевала.
   Она вообще очень послушная девочка.
   – Замечательно. Сегодня разговаривал с твоей подругой.
   Не нужно было упоминать, тем более что разговор вышел не совсем таким, каким планировалось. Он сорвался, снова позорно сорвался и снова не жалел, ибо в крови гуляло еще хмельное послевкусие совершенного.
   – Зачем? – Магда отложила меню. – Я с ней разговаривала. Она все поняла правильно. Или… она тебя шантажировала? Чем угрожала? Самоубийством?
   – Почти.
   Какая разница чем, главное, что угрожала, осмелилась пасть открыть. И тогда он ударил. Господи, как же давно он хотел сделать это… Нет, не в Юленьке дело, а вообще в таких вот, ей подобных, с раннего детства в теплице растущих и поглядывающих оттуда, из-за стекла, на других с презрением. О да, теперь никто не посмеет его презирать!
   И Магда, скажи ей, поняла бы. Она одной с ним крови. Магда – хороший выбор. Только вот ей знать не обязательно.
   Взмах руки, официант, шепот. И хрусталь, и свечи, и скрипка… И Михаил забудет о никчемушной Юленьке, в нынешней его жизни нет для нее места.
   Ее и в прошлой-то не было. Он просто… просто переиграл одну старую историю. Тогда бросили его, теперь – он. Равновесие.
   – Михаил, не нужно ее трогать. Оставь.
   Магда сказала это очень мягко, но вместе с тем так, что не оставалось сомнений – это не просьба. И вот же, вместо того чтобы возмутиться и поставить Магду на место, Михаил совершенно спокойно ответил:
   – Да, дорогая. Как скажешь.
 
   В конце концов, ему это не будет стоить ровным счетом ничего.
   – Спасибо…
 
   Домой Михаил возвращался далеко за полночь и в расположении духа превосходном, таком, которое позволило получить удовольствие от недолгой прогулки по двору. Узкий и длинный, с азалиями, шатровыми вязами и светло-золотистыми декоративными елями, он служил очередным подтверждением высокого уровня жизни. Такой двор не каждый может себе позволить.
   Такой двор нужно заслужить.
   – Ты Шульма будешь? – Тень вынырнула откуда-то слева и, нагло заступив дорогу, повторила вопрос: – Михаил Шульма?
   – Ну я.
   Михаил подумал, что, пожалуй, не помешает кликнуть охрану. Что, пожалуй, у него достаточно врагов, чтобы подобная встреча обернулась серьезными неприятностями. И такие неприятности могут привести на кладбище.
   И в подтверждение предчувствий в бок уперлось что-то жесткое, весьма характерной формы, а человек-тень велел:
   – Тихо. Идем.
   – Куда?
   Не ответили, но подтолкнули, направляя. Заорать, позвать на помощь, оттолкнуть или отпрыгнуть, всего-то шаг в темноту, а то убьют! Теперь-то сомнений не осталось, теперь-то ясно, что тип этот, совершенно незнакомый Михаилу, пришел, чтобы убить. И понимание парализовывало.
   – Орать не советую, – предвосхитил события незнакомец. – Давай, шевели ногами. Поговорить надо.
   Поговорить… врет. Все врут, и сам Михаил не однажды говорил то, что собеседник хотел услышать. Ложь – как оружие. Оружие в руках, за спиной, за душой, которая вот-вот отлетит.
   Нельзя выходить со двора. Нельзя было. Но поздно.
   Какой-то закоулок, близкий и меж тем непередаваемо далекий, вынырнувший из прошлой общажной жизни вместе с вонью и грязью, мусорными баками, раздувшимися, разошедшимися по швам с вываливающимся в щели содержимым. С блеклым пятном фонаря, единственного источника света. С бродячим псом, оскалившимся при виде людей, и с черной тенью-кошкой, что бросилась под ноги, заставив Михаила непроизвольно шарахнуться.
   – Стой. Да не дергайся ты, – сердито отозвался тот, кто шел сзади.
   – Кто ты такой? Чего тебе надо? – страх вдруг изменился, сделавшись из парализующего, отбирающего силы яростным. – Ты знаешь, кто я такой?
   – Подонок, который способен ударить женщину.
   И после этих его слов сразу отлегло.
   Юля-Юленька-Юла. Защитники и рыцари, щиты и копья в честь дамы. И ночные налеты с угрозами, но, слава богу, дальше угроз дело не станет. Слава богу, рыцари не бьют в спину и точно не убивают. А значит, можно договориться, отделаться малым, в конце концов, все мы люди.
   – Все мы люди, все мы человеки, – совсем иным тоном сказал Михаил и, сунув руки в карманы, сжал кулаки. Успокоиться. Унять нервную дрожь, сосредоточиться и послать этого заступника подальше. – Я вышел из себя. Обернуться можно?
   Обернулся, не дожидаясь разрешения, уже уверенный, что этот странствующий рыцарь не выстрелит, уже уверенный, что и стрелять-то ему не из чего – оружие небось игрушечное.
   – И чего ты хочешь? Чтобы я извинился? Цветы послал? Открытку «прости дорогая, был не прав»? Пошлю.
   Так все-таки игрушечный у него пистолет или настоящий? И откуда вообще он такой, заступник, объявился? Из бывших поклонников? Или из будущих, пытается храбростью очки набрать?
   А ему нужны, ибо уныл и невзрачен. Серый человечек, каковых в толпе каждый второй, если не каждый первый. Дешевка.
   – Хочу сказать, чтобы ты больше не приближался к ней, – голос с ломкой детской хрипотцой, которая в любой момент сорвется или на сип, или на визг. – И шутки свои прекратил. Нехорошо собак резать, гражданин Шульма.
   Гражданин? Это сродни товарищу. Это уравнивает, позволяет бледной немочи вскарабкаться на одну ступеньку с Михаилом, создать иллюзию того, что все люди – братья.
   Побратимы в пролетарских надеждах, которые большими буквами написаны на этой роже.
   – Резать? Собак? Вы меня с кем-то путаете, – а тон выбран правильный, холодный и уверенный. Этих только так и дрессируют. Эти должны сразу понимать, кто здесь хозяин. – Собак резать – мелковато. И грязно. А я грязи не люблю. И еще не люблю тех, кто сует свой нос в мои дела, ясно? И если вы, молодой человек, хотите еще что-то сказать, то говорите. Я слушаю. Пока слушаю, но скоро мне надоест.
   – Сволочь ты.
   – Я? А вы кто? Между прочим, угрожать уважаемому человеку – тоже нехорошо. Опасно, я бы сказал.
   Пролетарскую рожу перекосило пролетарской яростью, а рука с пистолетом дернулась, дуло скользнуло по пиджаку, но тут же опустилось, признавая поражение стрелка.
   Хотя какой это стрелок? Разве что в тире, по банкам и деревянным зверушкам, а на что-то большее смелости не хватит. Потому они и копаются в дерьме от рождения до смерти, потому как дрожат, трусят, когда дело доходит до чего-то более серьезного, чем пламенные разговоры о несправедливости жизни.