– Ты красавец, каким и был всегда, – сказала Паола, когда я оделся в брюки и в пиджак.
   Она провела меня длинным коридором, обшитым книжными полками. Я смотрел на корешковые надписи, большинство было мне знакомо. То есть мне были знакомы названия, «Обрученные», «Неистовый Орланд», «Над пропастью во ржи». В первый раз за все время мне почувствовалось, что я попал-таки в правильное место. Я вытащил наудачу книжку, но еще до того, как смотреть на переплет, я ухватил ее правой рукой за задок и левым большим пальцем пробежался по страницам, от последней до первой. Прозвучал чудный шелест. Я проделал это несколько раз и спросил у Паолы, не выскочит ли из книги футболист, не ударит ли по мячу. Паола улыбнулась. Такие книжечки, сказала она, нам с тобой покупали в годы детства, это было кино для бедных, футболист дрыгал ножкой на уголке каждой новой страницы, а если прогонять страницы на большой скорости перед глазами, казалось, он ударяет по мячу и мяч отскакивает. Так я удостоверился, что и эта картинка – общее достояние: следовательно, я не помнил ее, а попросту знал о ней.
   Книга была – «Отец Горио» Оноре де Бальзака. Я сказал:
   – Папаша Горио жертвует собой ради дочерей, из которых одну, если не ошибаюсь, зовут Дельфина, появляется там и Вотрен под видом Колена, Растиньяк там горит азартом: Париж, ты или я, дуэль! Я что, читаю много книжек?
   – Ты читаешь без просыпу. И у тебя замечательная память. Ты знаешь кучу стихов.
   – Каких стихов, собственных?
   – Чужих. Ты говоришь о себе: я нереализовавшийся гений, мир разделяется на писателей и читателей, писатели пишут из презрения к коллегам, чтоб иметь чего-нибудь почитать.
   – Сколько же у меня книг. Извини, у нас.
   – Здесь пять тысяч. Когда приходят идиоты, обычно спрашивают: сколько же книг у вас, вы их все прочитали?
   – А я что отвечаю?
   – Обычно ты отвечаешь: эти я еще не читал, иначе не держал бы у себя, вы же не сохраняете пустые консервные банки, правда? А те пятьдесят тысяч, которые я прочел, я уже передал в больницы и тюрьмы. От этого ответа идиоты падают на месте.
   – Много книг на языках… Я, кажется, знаю языки. Le brouillard indolent de l’automne est épars. И еще: Unreal City, Under the brown fog of a winter dawn, A crowd flowed over London Bridge, so many, – I had not thought death had undone so many. И вдобавок: Spätherbstnebel, kalte Träume, Überfloren Berg und Tal, Sturm entblättert schon die Bäume, Und sie schaun gespenstig kahl.Тем не менее: Pero el doctor no sabía, - подытожил я, – que hoy es siempre todavía.
   – Что характерно, из четырех цитат три – о тумане.
   – Потому что я в тумане и есть. Но даже и этого тумана я не вижу. Могу только процитировать, как его видят другие: И эфемерное солнце на повороте, шаром мимоз сквозь белый туман.
   – Ты всегда интересовался туманами. Где бы тебе ни попадалось описание тумана, отчеркивал на полях. Ты говорил, что родился в краю туманов. По-моему, ты все те цитаты ксерокопировал. У тебя на работе, помнится, лежит целая папка туманов. Не волнуйся, будет тебе туманов сколько угодно. Они, правда, в Милане уже не те, потому что в городе слишком много света, освещенных витрин, у нас светло даже ночью, туман остался только под самыми стенами домов.
   – Туман своею желтой шерстью трется о стекло, Дым своей желтой мордой тычется в стекло, Вылизывает язычком все закоулки сумерек, Выстаивает у канав, куда из водостоков натекло.
   – Эту цитату и я знаю… Ты сетовал, что туманы уже не те, то ли дело – туманы в твоем детстве.
   – То ли дело – всё в моем детстве. Где хранятся мои детские книжки?
   – Не здесь. В Соларе, в твоем деревенском имении.
 
   И мне была рассказана вся история деревенского имения, то есть история семьи. Я родился в тамошней деревенской глуши, в рождественские каникулы 1931 года. В точности как младенец Иисус. Родители матери умерли еще до этого. Бабушка по отцу умерла, когда мне было пять лет. Оставался дед по отцу, и мы тоже только одни у него и были. Дедушка был достаточно странная фигура. Он был чем-то вроде букиниста, в смысле – продавал в лавчонке старые книги, но не антикварные, как продаю теперь я, а просто потасканные, бывшие в употреблении, и продавал вместе с книгами другие старые предметы. Он любил путешествия и часто отправлялся за границу. В ту эпоху заграницей был Лугано, самое-самое большее – Париж или Мюнхен. Там он приобретал разное старье на развалах, не только книги, а и афиши, вырезные картинки, открытки и старые журналы. В дедовы времена коллекционеры-ностальгики еще не развелись в таком, как сегодня, количестве, но кое-какие завсегдатаи в дедову лавку, по словам Паолы, ходили. Он и для себя тоже покупал. Не разбогател, но, кажется, был счастлив и доволен своими игрушками. Вдобавок в двадцатые годы ему досталось в наследство от двоюродного деда имение Солара. Громаднейший домище, ну ты сам увидишь, Ямбо, там одни чердаки размером с Постойнскую пещеру. При доме много земли, земля сдавалась в аренду исполу, и дед имел от этого прожиточный минимум – без лишней головной боли из-за убыточного книжного бизнеса.
   Кажется, все без исключения летние сезоны моего детства, так же как и рождественские и пасхальные каникулы, вкупе с другими календарными праздниками, я проводил в Соларе. Прибавим также весь полностью сорок третий, сорок четвертый и часть сорок пятого года, когда мы сидели в Соларе, спасаясь от миланских бомбежек. В Соларе, таким образом, должны, по идее, где-то храниться все книги деда, а также мои игрушки и мои школьные книжки.
   – Не знаю в точности где. Ты никогда не пытался их разыскивать. У тебя вообще отношения с тем домом были особые. Дед умер от инфаркта после того, как твои родители погибли в автокатастрофе. Все это в твой последний лицейский год.
   – Чем занимались мои родители?
   – Отец служил в бюро по импорту товаров из-за рубежа и дослужился до директора. Твоя мать не работала, тогда не полагалось. Отец мечтал о машине и наконец купил ее, и даже купил не просто машину, а настоящую «ланчу», и кончилось это плохо. Ты никогда не распространялся на эту тему. Они погибли, ты поступил в университет, вы с Адой, с сестрой, остались одни друг у друга.
   – У меня есть Ада сестра?
   – Младше тебя на два года. Ее приняли в семью брат твоей матери с женой. Ваши опекуны. Но Ада вышла замуж очень рано, в восемнадцать лет, и уехала с мужем в Австралию. Видитесь вы очень редко. Вашу квартиру в городе опекуны продали, продали и почти все имение Солара, то есть землю, нет, не дом, конечно, семейный дом не продавали. Деньги пошли на ваше обучение, ты вообще обрел полную независимость, потому что выиграл университетскую стипендию и поселился в общежитии в Турине. Солару ты как будто вычеркнул из жизни. Это уж я, сильно после, когда у нас родились Карла и Николетта, стала ездить в Солару, детей на все лето на воздух. Чего мне стоило привести в жилое состояние один из тамошних флигелей. Ты избегал там бывать. Девочки обожают Солару, для них это символ их детства, до сих пор они рвутся туда и вывозят своих детей. Ты, конечно, наезжал, потому что дети. Дня на два или на три. Не больше. Интересно, что ты никогда не заходил в мемориальный отсек – так ты называл крыло, где твоя детская и спальни родителей, бабушки и деда. Всю ту часть, вкупе с чердаком. Но и без того в Соларе места столько, что могут жить три семьи и не повстречаться за весь год ни разу. В Соларе ты совершал моцион, на горку и с горки, и как-то очень быстро обнаруживались важные дела, требующие твоего немедленного возвращения в Милан. Да я все понимала. Смерть родителей разделила твою жизнь на два этапа, все, что до этого, и все, что после этого. Наверное, соларский дом мешал тебе сосредоточиться на втором этапе, давил на тебя, и ты его как будто вытеснял из сознания. Я, безусловно, уважала эти обстоятельства, хотя нередко ревновала и подозревала, что неспроста ты так торопишься в Милан. Ладно, не станем касаться струн…
   – А, подкупающая улыбка, заразительный смех… Смехунчик я этакий. Зачем ты выходила за «человека, который смеется»?
   – Так подкупал же. Хотелось улыбаться вместе с тобой. Когда я была еще первоклассницей, у меня в школе был один такой Луиджино, и я беспрерывно говорила о нем. Приду из школы и все о Луиджино – чем отличился Луиджино, что нового отколол Луиджино. Мама, конечно, заподозрила, что я в Луиджино втюрилась. И она спросила меня, чем так хорош этот Луиджино. Я ответила – он меня смешит.
 
   В некоторых вещах я напрактиковался очень быстро. Я усваивал, какой вкус у разной еды – давеча в больнице вся еда была совершенно одинакового вкуса, какое бы блюдо ни приносили. Горчица на вареном мясе оказалась аппетитной, но само мясо содержало в себе волокна, а волокна застревали в зубах. Я обрел (новообрел?) навык обращения с зубочисткой. Поковыряться бы так же в лобных пазухах, прочистить черепушку от засоров… Паола налила мне сначала одно вино, потом другое, и о другом я сказал, что оно несравнимо лучшего качества. Еще бы, отозвалась Паола, первое вино мы используем в кухне для готовки, а второе – это «Брунелло». Ну, тогда еще ничего, ответил я, голова не соображает, ну так хотя бы вкус еще при мне.
   После обеда я отправился перещупывать все, что видел, нажимать ладонью на верх бокала с коньяком, наблюдать, как поднимается кофе в кофеварке, пробовать на вкус два сорта меда и три сорта варенья (лучшее – абрикосовое), мусолить тюлевые гардины, выжимать лимоны, совать пальцы в пакеты с крупами. Потом Паола вывела меня на короткую прогулку в парк, я притрагивался к коре деревьев, я старался воспринять
 
шелест листьев тутовника
в руке садовника.
 
   На площади Каироли был цветочный киоск, Паола сложила целый пук невероятной пестроты, цветочник вытаращился на нас, но дома я рассмотрел, сколько запахов и красок в этой арлекинаде. И увидел, что это хорошо, произнес я с удовольствием.
   Паола тут же спросила – я что, возомнил себя Господом? Я отвечал, что цитирую просто так, от нечего делать, однако втайне ощущал себя Адамом, осваивающим Эдем. Адаму этому приходилось работать в самом стремительном темпе. Я увидел на полочке средства бытовой химии и сразу понял, что лучше мне не пытаться вкушать от древа познания добра и зла.
   После ужина я расположился отдохнуть. В кресле-качалке. – Твое обычное место, – откомментировала Паола, – для принятия вечернего виски. Гратароло, думаю, не убьет нас за это.
   И она принесла виски марки Laphroaig, и я щедро плеснул себе в стакан, льда не надо. Жидкость шаром покаталась во рту, прежде чем уйти в глотку.
   – Изумительно, хотя чистая нефть.
   Паола пришла в восторг:
   – Знаешь, после окончания войны, где-то в пятидесятые годы, у нас начали пить виски. До того не пили. Хотя, с другой стороны, может быть, фашистские руководители пили, откуда я знаю. В Риччоне, может, и пили, а в нормальных местах – нет. Для нас в молодом возрасте это было слишком дорого, но лет с двадцати мы потихоньку начали: что-то наподобие инициации. Родители смотрели с ужасом и задавали один и тот же вопрос: как можно это проглатывать, это же на вкус чистая нефть?
   – Пьешь-пьешь, хоть тресни, никакого Комбре.
   – Зависит, что пить. Пей себе спокойно, будет тебе и Комбре, и все остальное.
   На столике пачка «Житан» в кукурузных гильзах, papier maïs. Я зажег сигарету, жадно затянулся, перехватило горло. Я покашлял и загасил сигарету.
   От медленного качанья люльки я задремал. Когда же вдруг ударили часы, я встрепенулся и чуть не опрокинул стакан с виски. Часы стояли у меня за спиной, и я не сразу понял, от чего такие звуки. Ударов раздалось девять, поэтому я сказал:
   – Пробило девять. – Потом обратился к Паоле: – Знаешь, что сейчас тут со мной случилось? Я уснул и пробудился от боя. Во время первых ударов я дремал, а следовательно, не пересчитывал их. Но как я взялся считать, то оказалось, что мне известно: прежде прозвучало три, и соответственно я просчитал четыре, пять и далее. Я понял, что могу сказать – четыре, а также ожидаю пятого, исходя из первой данности, что имели место один, и два, и три, и почему-то мне это было ведомо. Будь четвертый удар часов самым первым из мною осознанных, я бы решил – пробило шесть. Так вот, вся наша жизнь, полагаю, устраивается по этой логике. Только если у тебя в памяти прошлое, можешь прогнозировать будущее. А мне не удается точно знать, сколько ударов уже заложено в моей памяти…
   Добавлю еще соображение. Я уснул, раскачиваясь в кресле. И не сразу, а после скольких-то качаний. В этом деле тоже на будущее – воздействовало прошлое. Я ждал все новых качаний, поскольку помнил предыдущие. Именно те-то меня и убаюкали. А в начале покачиваний я не ожидал повторения, поэтому в начале и не погружался в дрему. Значит, даже чтоб уснуть, необходимо помнить. Правильно ведь?
   – Эффект лавины. Скатываясь, лавина ускоряется, потому что налипает новый снег и возрастает масса кома.
   – Вчера в больнице мне было скучно, я пробовал что-то петь, мелодия получалась сама собою, механически, как чистка зубов. Я попытался осознать, откуда же я ее знаю. Я начал эту мелодию сначала, и что же? На второй раз она перестала получаться, и на пятой ноте я застопорился. Потянул, потянул, завыл как автомобильная сирена – и в результате не имел никакого понятия, куда мне надлежит двигаться. Разумеется, не имею понятия, поскольку потерял точку отсчета! Я пластинка, которую заело. Не могу вспомнить начало и, естественно, не способен вспомнить конец. Пока я пел и не задумывался, я сам был песней, существовал в глубине памяти, в данном случае – в звуковой, в памяти гортани. В этой памяти «прежде» и «потом» взаимосвязаны. Я представлял собой законченную песню, на каждом звуке голосовые связки сами собой устанавливались так, чтобы переходить к последующему звуку. Думаю, что так играют пианисты: нажимая клавишу, самопроизвольно прицеливают пальцы на следующую. Без первой ноты нельзя добраться до последней, можно только фальшивить. Мелодию нужно помнить целиком. А я мелодию не помню. Я будто… будто полено в камине. Полено не помнит, что оно было живым стволом. Оттого и подвержено горению. И я отгораю так же.
   – Давай-ка поменьше философствовать, – пробормотала Паола.
   – Давай-ка побольше философствовать. Где у меня стоит «Исповедь» Августина?
   – На тех вон полках, где библия, Коран, Лао-цзы и книги по философии.
   Я пошел нашаривать «Исповедь» и сразу раскрыл указатель – искал страницы о памяти. Страницы имели вид освоенный, со вписками и подчеркиваниями. Так я пришел к равнинам и обширным дворцам памяти и, попав туда, стал вызывать бесчисленные желаемые образы, которые были свезены туда, одни являлись по первому требованию, других приходилось доискиваться, как будто высвобождая из дальних скрытых отделений. В пещере памяти, в ее неозираемых глубинах, в дворцовых залах у меня есть и небо, и земля, и море, все вместе, и у меня есть даже я сам… Велика она, эта сила памяти, боже правый, и бесконечная глубокая сложность ее почти что навевает ужас, и в этом дух, в этом я сам. В полях и в неисчислимых закоулках памяти, неисчислимо заселенных неисчислимыми подвидами вещей, во всех пробегаемых мною пространствах я взлетаю, я лечу, и моему полету нет пределов.
   – Знаешь ли, Паола, – сказал я, – вот ты мне рассказала о дедушке, о сельском доме, все вы желаете нашпиговать меня разными сведениями, но даже если получать информацию в таком темпе, все равно, чтобы заполнить в моей памяти все пещеры, понадобится еще шестьдесят лет, примерно столько, сколько я прожил до сих пор. По-моему, неудачная программа. Нужно мне отправляться в пещеру самому. За Томом Сойером.
   Бог знает что уж там отвечала Паола, в конце концов я докачался в своем кресле до того, что опять заснул.
   Спал я недолго, кто-то позвонил в дверь: Джанни Лаивелли. Тот самый однокашник, с которым мы были не разлей вода. Он облапил меня совсем по-братски, он волновался, его уже сориентировали, как управляться со мной. Ни о чем не беспокойся, заверил он, я-то помню твою жизнь не хуже тебя. В момент могу проинформировать о чем твоей душеньке угодно. Я сказал ему: спасибо, не стоит – тем временем Паола закладывала в меня основные данные о наших с Джанни отношениях. С первого класса школы до последнего – за одной партой. Потом я поступил в Туринский университет, а Джанни на экономический в Милане. Но мы продолжали общаться и дружить. Ныне я продаю ценные книги, а он пишет для своих клиентов счета, на основании которых люди платят налоги – или не платят налогов. У каждого своя стезя, а между тем мы как родные, его внучата дружат с моими, и Рождество и Новый год мы встречаем, как правило, вместе.
   Я попытался его унять – но Джанни не умолкал. И поскольку он все на свете помнил, он, похоже, не мог поверить, что для меня это пустые слова. Ну как же, захлебывался Джанни, помнишь – мы принесли крысу в класс, чтобы напугать математичку, а когда мы ездили всей школой в Асти, смотреть пьесу Альфьери, и потом вернулись, то нам сказали, что в самолете разбилась команда Турина, и еще в тот раз, когда…
   – Ничего я этого не помню, Джанни, но ты так чудно рассказываешь, что я вроде как вспоминаю. Кто из нас учился лучше?
   – По философии и итальянскому был сильнее ты, по математике я, и каждый пошел по своей линии.
   – А кстати, Паола, какая у меня была тема диплома?
   – Ты защищался на филфаке по произведению Нурпеrоtomachia Poliphili. Совершенно нечитабельное произведение. По моему мнению. Потом ты писал диссертацию в Германии по истории антикварных книг. С именем и фамилией, которыми тебя наградили предки, альтернатив практически не было, да и дедушкин славный пример чего-то стоил, он же просидел всю свою жизнь среди кучи старых грязных журналов… После Германии ты сразу открыл библиографический консультационный центр, поначалу размером в одну комнату, на деньги, оставшиеся от наследства. Впоследствии твое дело оказалось вполне рентабельным.
   – Ты знаешь, цена твоих книг, некоторых, выше цены «феррари», – перебил Джанни. – Жутко красивые, берешь такую в руки и знаешь, что ей пятьсот лет, а листы еще хрустят, будто новенькие, будто вчера были отпечатаны.
   – Ну-ну-ну, – перебила его Паола, – о работе не велено говорить. Сначала он должен обжиться дома. Налить тебе нефтяного виски?
   – Как нефтяного?
   – А, это у нас такое слово с Ямбо. Понемногу заводим семейные секреты.
   Когда я провожал Джанни на площадку лестницы, он приобнял меня и шепнул:
   – Что же ты, до сих пор не виделся с прекрасной Сибиллой?
   С какой такой прекрасной Сибиллой?
 
   Вчера приходили Карла и Николетта с мужьями, в полном составе. Неплохие мужья. Я после обеда играл с детьми. Славные. Начинаю привыкать. Однако странно. Я вдруг поймал себя на том, что хватаю их, трясу, целую, обнимаю, внюхиваюсь в их чистоту, молоко и запах присыпки, а ведь это совершенно незнакомые дети. Может, я педофил ко всему прочему? Я решил держаться от них подальше. Мы играли, они потребовали изобразить медведя. Черт, как должен выглядеть нормальный пожилой медведь? Я решил рычать на четвереньках. Они все на меня налезли. Эй, потише, мне не пятнадцать лет, спина. Лука расстрелял меня из водяного пистолета, и я почел за благо сдохнуть кверху брюхом. Рисковал радикулитом, но сорвал аплодисмент. Видно, я не столь уж свеж. Стал вставать, закружилась голова. Да ты что, заволновалась Николетта, что, не знаешь, у тебя же ортостатическое давление. И тут же поправилась: ты, конечно, временно мог не знать, но теперь ты опять знаешь. Вот как пишется новая страница моей жизни. Вот кем пишется моя жизнь, новая страница.
   Продолжаю держаться за энциклопедии. Так идут по стеночке, придерживаясь. Оборачиваться резонов нет. Глубина личных воспоминаний – не больше недели. Глубина чужих воспоминаний – века. Глотнул орехового ликеру. Сказал: Специфический привкус, горький миндаль. В парке два верховых полицейских: Лишь бы мне поставить ногу в стремя! Живо распрощаюсь с вами всеми: На коня – и поминай как звали! Чтоб за шапку – звезды задевали!
   Я оцарапался о косяк и, зализывая ранку, проскандировал: Ручьем святая кровь течет в омытие грехов.
   С неба полилось, я откомментировал: Шел летний дождь, и по дороге Я шел с зонтом…
   Укладываясь в кровать ранним вечером, я декламировал: Давно уже я привык укладываться рано.
   На регулируемых переходах у меня вопросов не бывает, однако вчера – я двинулся через узкую улицу, где не было перехода, в довольно спокойном месте – Паола ухватила меня за руку и удержала, по улице летела машина.
   – Да машина вон как далеко, – отбрыкивался я. – Я успеваю перейти.
   – Ничего ты не успеваешь, смотри, как быстро она едет.
   – Ну ладно, ты уж меня невесть за кого держишь. Я тоже знаю, что перед самым капотом могут оказаться пешеходы или курицы, и тогда приходится тормозить, а потом выходить из автомобиля и запускать мотор ручкой. Двое высоких, в плащах, в черных очках, я между ними, и почему-то у меня длиннющие уши, интересно, откуда это видение.
   Паола уставилась на меня:
   – А с какой скоростью, по-твоему, ездят машины?
   – Ну, не знаю, даже и до восьмидесяти километров в час…
   Обнаружилось, что машины научились ездить быстрее.
   Мои данные оставались на уровне той эпохи, когда я сдавал на права.
   Удивительно и то, что на площади Каироли то и дело подходят негры и пытаются продать зажигалку. Мы с Паолой катались на велосипедах по парку (велосипедом я управляю, как будто век с ним не расставался), и я был поражен, увидев толпу негров, бивших в бубны возле пруда.
   – Что это, Нью-Йорк? С которых пор в Милане такая уйма негров?
   – Да с некоторых пор, – сказала Паола. – И надо говорить не «негров», а «чернокожих».
   – Какая разница, как говорить. Пристают со своими зажигалками, бьют в парке в свои бубны, потому что на другие забавы у них денег нет, в общем, эти чернокожие, извини, по-моему, типичные бедные негры.
   – Ну, в общем, их не положено обзывать неграми. Ты раньше никогда не обзывал.
   Паола подметила, что по-английски я говорю с ошибками, а по-немецки и по-французски без ошибок.
   – Это естественно, – сказала она, – французский впитался в тебя, когда ты был мальчиком, твой рот приспособился к нему, как ноги приспособились к велосипеду, немецкий ты учил по учебникам в университете, учебники у тебя застряли в голове – не выбьешь, а вот английскому ты научился позже, в поездках, английский – часть твоего личного опыта последнего тридцатилетия, поэтому он и вспоминается тебе теперь только частично.
 
   Я пока что слабоват, заниматься чем-то способен не более получаса, самое большее час, а потом меня тянет прилечь. Паола организовала каждодневные походы в аптеку – измерять давление. И еще мне прописали диету: поменьше соли.
   Я усаживаюсь перед телевизором. Это меня меньше всего утомляет. Неизвестные мне господа оказываются премьер-министром и министром иностранных дел. Вот испанский король – а куда они Франко? Перековавшиеся террористы (неведомое мне сочетание слов), покончившие с неприглядным прошлым, о чем они толкуют – мне понять трудно, что-то про Альдо Моро, который мне известен, – он борец за параллельные конвергенции, но что я слышу, оказывается – его убили? За эти конвергенции, что ли? Самолет свалился в Устике на Сельскохозяйственный банк? У певцов сережки в ушах, хотя они по виду – мужчины. Мне нравятся сериалы о семейных дрязгах из жизни техасцев. Я с радостью смотрю Джона Уэйна. От новых фильмов я пугаюсь, в первом же из них изрешетили целую семью из здоровенного автомата, перевернули и взорвали автомобиль, какие-то амбалы в майках с хрустом всаживали друг другу кулаки в пах и в челюсть, выбивали стекла и выпрыгивали в волны – все это за пять секунд. Чересчур суетливо для меня и невыносимо шумно.
   Мы пошли с Паолой в ресторан.
   – Не волнуйся, пожалуйста, они тебя знают, скажи: «Как всегда».
   Те оказали мне горячий прием.
   – Профессор Бодони, какая радость снова видеть вас, чем порадуем после возвращения?
   – Как всегда.
   – О, значит, самый первоклассный выбор, – пропел ресторанщик. – Спагетти с мидиями, печеная рыба, «Совиньон» и на десерт яблочный торт.
   Паола мне воспретила просить вторую порцию рыбы.
   – Почему же? Ведь это ужасно вкусно, – заныл я. – Не так уж дорого, мы разве разоримся?
   Паола уселась удобней и произнесла речь:
   – Понимаешь, Ямбо, ты сохранил все автоматические навыки и держишь нож и вилку, как полагается держать. Но кое в каких аспектах важнее автоматизмов накапливаемый с годами личный опыт. Ребенок не способен остановиться и объедается до расстройства желудка. Мать объясняет ему, что следует удерживаться, – в точности как с высаживаньем на горшок. Поэтому ребенок, который иначе по первому позыву марался бы где попало и ел бы «Нутеллу» банками, научается понимать предел, за которым он обязан остановиться. Взрослые останавливаются, к примеру, после второго или третьего бокала вина – они помнят случаи, когда от целой бутылки вина им бывало плоховато. Тебе, Ямбо, предстоит выстроить корректные отношения с едой. Ничего, этому учатся быстро. Добавки тебе не надо.
   – Ну а к десерту, разумеется, кальвадос, – щебетал любезный ресторатор, неся ломоть торта.
   Получив кивок от Паолы, я сказал:
   – Calva sans dire.
   Эта шутка явно звучала здесь не впервые, потому что ресторатор подпел те же слова:
   – Calva sans dire.