Я с каким-то тайным благоговением переворачивала страницы прошлого. Наверное, то же чувство робости, смешанной с радостью от прикосновения к сокровенному познанию, испытывают историки, работающие в древних архивах.
   Вот та же девушка, но уже старше, положила руку в перчатке на плечо бравого черноусого офицера, держащего на коленях щекастого малыша в смешном чепчике. Открытый, доверчивый взгляд, спокойная улыбка счастливой женщины. Фотография была наклеена на картонку и украшена забавными виньетками.
   – Снимок сделан до революции, – заметила Мария Ивановна.
   – А кто этот мальчик? – заинтересовалась я.
   – Наш старший брат Вася, – ответила на мой вопрос Мария, осторожно коснувшись пальчиком детского личика на фото. – Его репрессировали в тридцать седьмом году.
   – Что значит репрессировали? – Я переводила взгляд с деда на Марию Ивановну. – Он умер?
   – Да, – сказала Мария Ивановна. – Умер…
   – Хватит забивать ребенку голову, – недовольно вмешался дед.
   – Она должна знать свои корни, – возразила Мария Ивановна. – К тому же теперь не те времена.
   – В этой стране всегда не те времена, – фыркнул дед.
   – Что значит репрессировали? – повторила я. Если я слышала новое слово, непременно должна была узнать значение, даже если приходилось перерывать словари.
   – Я тебе потом объясню, – пообещал дед и переменил тему: – Видел Петра.
   – Как он?
   – Неплохо для наших лет. Жалуется на радикулит.
   – Ха, – сказала Мария Ивановна. – Его болезни – наше здоровье. Чтоб нам всем не иметь болячек страшнее. Как там Тамарка?
   – Тоже на здоровье пеняет.
   – Да эту лошадь ломом не сшибешь, – припечатала Мария Ивановна. – А Клара?
   – Процветает.
   – Торговка, вся в мамашу, – отрезала Мария Ивановна. – Петя всегда был хорошим мальчиком, но бесхарактерным, вот Тамарка на себе его и женила…
   – Чего говорить, вся жизнь прожита, – отозвался дед.
   – И то правда, – согласилась Мария Ивановна.
   Они часто спорили, но быстро приходили к согласию.
   – Как Дуся? – спрашивала Мария Ивановна про мою бабушку Евдокию.
   – Спасибо, нормально. Передает тебе привет.
   – И ты ей передавай.
   Почему-то мне казалось, что бабушка и Мария Ивановна не жалуют друг дружку. Наверное, потому, что они были очень разными, и вместе им было неинтересно, как мне с приезжими детишками или троюродным братцем Глебом. Взрослым везет: у них есть выбор, с кем – общаться, с кем – нет, а с кем – обмениваться приветами на расстоянии. Их никто не хватает за руку, не запихивает в душное метро, не читает нотации о том, как надо себя вести в гостях, ехать в которые хочется не больше, чем отправляться в школу после каникул.

Соколовы

Лидия

   Родители деда Георгия были мелкопоместными дворянами. Не Шереметевыми, конечно. Но имели имение где-то в Липецкой губернии. Род якобы брал начало от некоего Александра Соколова, отличившегося при Петре I в войне со шведами. Быть может, это всего лишь легенда, из тех, которые существуют в каждой семье. Но мне хотелось верить, что именно от воинственного предка я вместе с именем унаследовала «трудный» бойцовский характер, упрямство, порой переходящее в упертость, силу воли и толику агрессии – качества, делающие привлекательными мужчин, но отнюдь не украшающие женщин.
   Отец Георгия, Иван Федорович Соколов, служил в царской армии и погиб в восемнадцатом в вихре Гражданской войны. А вскоре пожаловала новая власть и велела его жене, Лидии Владимировне, и пятерым детям, младшему из которых не исполнилось и года, освободить родовое имение. Поначалу Лидии и детям выделили две комнаты в их собственном доме. Большую же часть занял бравый комиссар. Первое время Лидия мирно уживалась под одной крышей с новой властью, комиссар явно благоволил к красивой вдове, угощал малышей сластями и обещал свозить в Москву показать Ленина. Но однажды темной ливневой ночью изрядно хмельной сосед стал ломиться к Лидии и громко требовать любви. Лидия дверь не открыла, раздосадованный комиссар, грязно ругаясь, удалился ни с чем. А наутро потребовал, чтобы Лидия либо стала его женщиной, либо убиралась вон вместе с выводком.
   Лидия молча отправилась собирать вещи. Незадачливый кавалер стоял в дверях и зорко наблюдал, чтобы женщина не прихватила ничего, что могло бы потребоваться новой власти. Лидия все же исхитрилась спрятать шкатулку с драгоценностями в узле с детскими вещичками. В последний раз оглянулась на родной дом, до крови прикусила губу, чтобы скрыть навернувшиеся слезы.
   – Может, передумаешь? – крикнул вслед комиссар.
   Но Лидия не оборачивалась. В Москве она надеялась найти правду. Надеждам не суждено было сбыться: после ее молчаливого ухода бравый комиссар с товарищами учинили грандиозную попойку, закончившуюся пожаром. Деревянный дом полыхнул, как стог сена, и погреб под горящими обломками представителей новой власти.
 
   Страшной дорогой до Москвы Лидия потеряла дочь, Оленьку. Слабенькую, болезненную девчушку свалила пневмония. Потом были вокзалы, подвалы, улицы, грязные ночлежки… Однажды в приемную к самому наркому просвещения Луначарскому после краткого скандала вошла растрепанная, худая, прямая как жердь женщина с лихорадочно горящими глазами на белом лице, в некогда дорогом, из французского облегченного драпа, пошитом по моде позапрошлого сезона, изрядно замызганном пальто, растоптанных туфлях и объявила, что не сойдет с места, пока не увидит начальника. Позади жались друг к дружке четверо измученных полупрозрачных ребятишек. Нарком женщину принял, выслушал, поселил в барак и дал направление на работу – школьной учительницей. Про прошлое велел помалкивать, а еще лучше – вовсе позабыть, как сон невероятный и бесполезный.
   И Лидия позабыла. В грязном деревянном бараке на двадцать семей, с печным отоплением, общей, облюбованной тараканами кухней, загаженным клозетом она начала новую жизнь. Во дворе, где бессменно, зимой и летом, флагами реяли длинные ряды плохо простиранных грубым хозяйственным мылом простыней и подштанников, на кишащей тараканами закопченной кухне, среди ора и мата, пьяных дебошей, бурных выяснений отношений на кулаках, иногда до поножовщины, Лидия поднимала уцелевших детей. По ночам, под коптящей соляркой лампой, правила школьные сочинения, штудировала новые учебники, готовясь доказывать неоспоримые преимущества самой справедливой власти в мире. Коротко постриглась, чтобы не тратить лишнее мыло и горячую воду, научилась курить дешевые вонючие сигареты, при необходимости материться, виртуозно загибая такие конструкции, что простые работяги из соседних клетух прониклись к «училке» невольным уважением. Нежные когда-то ладони взбугрились мозолями. В уголках сухих обесцвеченных губ прорезались строгие морщины. От прежней Лидии сохранилась лишь царственная осанка, привычка принимать пищу непременно ножом и вилкой против пролетарской вилки на все времена. Да еще взгляд… Особенный, гипнотический… Лидия умела выразить взглядом весь спектр человеческих чувств, не прибегая к словам, не издавая ни единого звука. Она вообще говорила мало, предпочитала дела разговорам, и потому каждое ее слово казалось важным, весомым. Лидия не жаловалась, не плакала, не выходила к общему кухонному столу пропустить стопочку за праздник. У нее не было ни друзей, ни врагов. Виртуозно умела держать дистанцию, мысленно прочертив границу, заступать за которую не дозволяла никому. Учительницей Лидия оказалась от Бога, которого в то время поминали лишь шепотом. Малыши ее обожали, родители уважали, даже трудные разбитные подростки, в подворотнях смолившие «Беломор» и втихаря пробовавшие горькую, завидев Лидию Владимировну, торопливо прятали бычки, прекращали материться и не спорили, когда строгая русичка заставляла заучивать нудные правила и переписывать диктанты. Если просили помощи, Лидия не отказывала, составляла полуграмотным соседям письма, жалобы, прошения, а те, в свою очередь, благодарили привезенной из деревни картошкой, колкой дров, холостой сосед-шофер подбрасывал вместе с детьми до работы на грохочущем грузовике, невольно заглядываясь на тонкий профиль и точеную фигурку учительницы. Лихие годы, вытравившие блеск из ее глаз, стеревшие нежность щек, изничтожившие мягкость губ, аромат волос, все же не уничтожили до конца следов ее ускользающей несовременной красоты, которая, казалось, должна была скрыться под обломками рухнувшей империи. Хрупкость узких плеч, тонкость длинных пальцев, осиная талия, призрачная бесконечность, отраженная в глазах, невероятно огромных для острого бледного лица, – все это будило в неуклюжих загрубелых работягах желание оберегать их обладательницу от грубости и жестокости мира, в котором она была чужой, лишней, одинокой. Но Лидия твердо и непреклонно пресекала неумелые ухаживания – ее сердце выгорело дотла. Дети – единственное, что осталось в напоминание об отнятом счастье. Дети истинной любви, они тоже несли в себе гордую утонченную красоту рода Соколовых. И если старшие, Вася, Жорка и Маша, уже переживали подростковые годы, тянулись, сутулились, временно превратившись в гадких утят, самый младший, Петенька, белокурый, кудрявый, с пленительными ямочками на тугих щечках, еще походил на рождественского херувимчика.
   Однажды в душном мраке общего коридора зацокали каблучки, по бараку распространился позабытый сладкий аромат французских духов, в комнату к Лидии вошла гостья. Казалось, она явилась из той, прежней, невозможной жизни. На гостье было строгое пальто французского кроя, отделанное мехом норки, и в тон ему – шляпка-таблетка с крохотной вуалеткой. Холеные пальцы с неброским маникюром нервически теребили изящную лакированную сумочку. Миг женщины смотрели друг на дружку – две хозяйки прежней и нынешней жизни. Затем гостья полушепотом представилась супругой довольно влиятельного чиновника.
   – Что вам угодно? – сухо спросила Лидия.
   – У меня к вам очень деликатное дело… – замявшись, начала гостья, – только, прошу вас, выслушайте внимательно и не отказывайтесь сразу, прежде подумайте, подумайте хорошенько…
   Все, что услышала Лидия, показалось ей бредом воспаленного мозга. Гостье было за сорок, они с мужем не имели детей и хотели бы усыновить ребенка. Но боялись взять из детского дома – непонятно, что там за наследственность, вдруг вырастет дебилом или алкоголиком, а детей от нормальных здоровых родителей там попросту не имелось – таких, если что и случается с папой-мамой, забирают родственники. От кого-то из знакомых прознали про Лидию, ее нелегкую судьбу, решили предложить передать им на усыновление младшего мальчика – Петрушу.
   – Времена нынче неспокойные, – убеждала гостья, – вы одинокая вдова, не дай бог, что случится, попадет мальчик в детский дом, а там одни уголовники… Да и тяжело поднимать троих. У моего мужа неплохие связи. Он выбьет вам отдельную квартиру, чтобы вы с детьми не мыкались в коммуналке. Даст денег…
   – Вон! – прошептала Лидия, ее потухшие глаза полыхнули яростным огнем. – Вон! Никогда больше не смейте переступать моего порога…
   Лидия наступала на гостью, та испуганно пятилась к двери, пока не привалилась к ней спиной, дверь с жалобным скрипом отворилась.
   – Убирайтесь. – Лидия обдала гостью волной ледяного презрения.
   Та выскочила в коридор и выкрикнула с запоздалой злобой:
   – Дура! Дворянка недобитая! Сообщу куда следует, выкинут тебя на улицу вместе с твоими гаденышами!
   – Кто это? – спросила у белой, как алебастр, Лидии вышедшая на шум соседка, рыхлая, с одутловатым, изрытым оспинами лицом, одинокая фасовщица местной фабрики Прасковья Давыдова, попросту Проня.
   Лидия молчала, впившись обломанными ногтями в дверной косяк.
   – Ты правда, что ль, дворянка? – Проня повела полными веснушчатыми плечами. – А хоть бы и так, наплевать, – сказала она. – Вместе живем, что нам делить? Что мне толку с этой рабочей власти? Как при старом режиме в дерьме копались, так и теперь в нем же. Господа сменились, только и всего. Для себя они революцию сделали, чтоб пожить сладко, вон баб своих в меха вырядить, духами надушить… Ты не бойся, никуда тебя с детьми не выселят, не имеют права. Чё этой сучке надо-то?
   – Петьку хотела усыновить, – обрела голос Лидия.
   – Как это? – не поняла Проня. – От живой матери?
   – А вот так…
   – Вот тварь! – Проня потрясла в воздухе по-рабочему крепким кулаком. – Нету такого закона, у нормальной матери дите отымать! Нету! Ты ж не пьянчуга какая, не больная, не гулящая! Да мы все это подтвердим, не бойся!
   Она метнулась в комнату, вытащила бутыль с мутной жидкостью, тряхнула:
   – Будешь?
   – Давай, – апатично согласилась Лидия.
   Проня притащила граненые стаканы с зазубринами по краям, накатила по полной. Порезала черную буханку. Объявила:
   – Твое здоровье.
   Лидия хлебнула, закашлялась с непривычки, из глаз хлынули слезы. Проня сунула черную корку, вынесла вердикт:
   – Верно, дворянка. Пить совсем не умеешь.
   – Я Петьку в военное училище отдам… – откашлявшись, прошептала Лидия. – Подальше от всего этого… да и в почете нынче военные.
   – Не возьмут, – покачала головой Проня.
   – Почему? – Лидия устремила на соседку мутновато-вопрошающий взгляд.
   – По происхождению. В метрике, где сословие, что записано?
   Лидия опустила глаза.
   – То-то, – назидательно подытожила соседка.
   Лидия молча жевала хлебный мякиш.
   – Хочешь совет? – доверительно понизила голос Проня. – Измени метрики. Запиши мальца на кого-нибудь другого. Просто запиши, и все. А жить по-прежнему с тобой будет. Щас так многие делают. Кто проверит? У нас в селе был дьякон Пантелей, его сына Степку при новой власти в техникум не принимали. И вот что он сделал. – Проня перешла на заговорщицкий шепот. – У Пантелея имелся огромный золотой крест в драгоценных каменьях. Он его хорошо спрятал, так что, сколько комиссары ни обыскивали избу, ничего не нашли. Сказал, что пропил, и дело с концом. Так вот… Пантелей договорился с троюродным братом, кузнецом, тот записал Степку на себя. Усыновил. Метрики переделали. Степка стал «из рабочих», в техникум его приняли. Закончил с отличием, головастый парень оказался. Теперь в Петрограде инженерит. А потом и батя к нему в город перебрался. И вот как-то перед отъездом признался по пьянке Пантелей, что крест тот с каменьями брату отдал за услугу… Эта надушенная сучка прекрасно знает про такие дела, потому к тебе и пришла.
   Лидия напряженно рассматривала щель между рассохшимися половицами.
   Через какое-то время Петя Соколов стал Давыдовым. А у фасовщицы Прони на заскорузлом, черном от работы мизинце появился золотой перстень с ярко-зеленым изумрудом. Петю Давыдова приняли в военное училище.
   Прасковья Давыдова не долго зажилась на свете. Однажды утром ее тело с зияющей раной на затылке нашли под мостиком через речку-переплюйку, неподалеку от родного барака. Возле тела валялась выпотрошенная сумка, кожу на мизинце содрали с мясом. Раcсказывали, что накануне Проня познакомилась с черноусым статным красавцем, все местные незамужние бабы завидовали, мол, надо же – какого мужика отхватила страшная рябоватая Пронька! После зверского убийства все с ужасом предположили, что красавец ухажер оказался бандитом и выманил Прасковью на свидание с целью завладеть дорогим господским кольцом, невесть каким образом у нее оказавшимся. Петя Давыдов как официальный сирота был принят на полное государственное обеспечение и продолжил учебу в военном училище. А Лидия с детьми выехала из барака – школьный директор выхлопотал для нее комнату в большой коммунальной квартире.

Василий

   Из этой комнаты ливневой ночью тридцать седьмого забрали старшего сына Василия.
   – Это какое-то недоразумение, я скоро вернусь, – спокойно сказал Вася, поцеловал онемевшую мать, прихватил с вешалки плащ-дождевик и спокойно пошел за людьми в штатском. По гулкому подъезду разнеслось прощальное эхо шагов.
   Прильнув к стеклу заледеневшей щекой, в кровь кусая трясущиеся губы, Лидия смотрела, как «воронок» увозит ее Васеньку в сырую ноябрьскую ночь. Слез не было: внутри все горело огнем. Ей хотелось выть, кататься по полу, кричать от невыносимой раздирающей боли или просто взять и умереть, но она молчала, чтобы не погубить себя, – она должна была пережить эту адскую ночь через «не могу» и через «не хочу», ради оставшихся детей.
   Несколько дней Лидия металась в лихорадке, бредила, звала детей, жарко обнимала всех поочередно. Врач прописал микстуру, велел класть на лоб холодную тряпицу, менять мокрые от пота рубахи. Соседки, простые фабричные тетки, как могли, помогали растерянным сестре и братьям – кормили супом, заваривали чай.
   Когда жар спал, ослабевшая Лидия поднялась в кровати, обвела прозрачным взглядом детей, слабо улыбнулась.

Мария

   Уцелевшая дочка Лидии училась ровно, хоть без особого рвения, особенно хорошо давались гуманитарные предметы, благодаря матери освоила французский. Закончив школу, поступила на иняз в педагогический, устроилась подрабатывать секретаршей в одно из солидных министерств. Хорошенькую, безупречно воспитанную, одетую просто, но с большим вкусом и изяществом студентку взяли безо всякой протекции, закрыв глаза на непролетарское происхождение. К восемнадцати Мария выправилась в настоящую красавицу, унаследовав от матери гордую осанку, осиную талию, алебастровую кожу, тяжелые локоны, которые, сколько ни закручивай в тугой узел, все равно выбивались на висках непокорными завитками. От покойного отца ей достались яркие чувственные губы, не нуждающиеся в косметических ухищрениях, жгучий взгляд огромных карих глаз с поволокой, сражающий наповал даже из-под полуопущенных пушистых ресниц. Многие мужчины, от соседских шпанистых пацанов до импозантных институтских профессоров и важных министерских чиновников, вздыхали по юной красавице, но Мария оставалась неприступной, в ее улыбке неизменно читалась холодная вежливость. Особо пылких дворовых поклонников, пытавшихся излить девушке чувства, усмирял тяжелый кулак старшего брата Георгия, высокого, крепкого, плечистого. Скоро Мария стала женой сорокалетнего номенклатурного работника весьма высокого ранга Федора Балашова. Многие считали этот брак расчетом со стороны девушки, но Маша всегда отзывалась о муже с неизменным почтением. Федор Александрович Балашов просто обожал супругу. Звал не иначе как Машенькой, щедро задаривал красивыми вещами, дорогими безделушками. Мария выглядела так, словно сошла с обложки импортного модного журнала. Отшивала платья у лучших московских портних, благоухала французским парфюмом, имела личного парикмахера и косметолога. Переселилась из коммуналки в двушку в монументальном доме с колоннами и лепниной, огромными окнами, трехметровыми потолками, широченными лестничными пролетами и суровым милиционером в качестве консьержа. Супругу была предоставлена государственная дача в Ильинском – просторный деревянный дом, похожий на терем в окружении вековых сосен, со светлой, залитой солнцем террасой, на которой было уютно пить чай из гудящего медного самовара.
   Вместе с замужеством Мария обрела новую безбедную жизнь, в которой ей было легко, комфортно и приятно. Собственно, она была рождена для такой жизни, и теперь ей казалось, что все происшедшее раньше – полунищее детство, страх, война, голод, коммуналка, пьяное соседское быдло – было кошмарным сном.

Георгий

   В июне сорок первого ушел на фронт Жорка. Так же, как некогда старший брат, обнял мать:
   – Все будет хорошо, скоро это закончится…
   Вначале никто не мог произнести слова «война». Происходящее казалось каким-то странным недоразумением, которое вот-вот должно закончиться. Петя еще не вышел по возрасту, училище эвакуировали на юг.
   Потянулись долгие годы невыносимого ожидания. То тут, то там вспарывали тишину отчаянные вопли – поседевшим матерям и женам приходили синие карточки похоронок. Всякий раз, когда раздавались два звонка, что означало визит к Лидии, она замирала с надеждой и ужасом, всякий раз переживала маленькую смерть и возрождалась заново, выхватывая ледяными пальцами из рук почтальонши фронтовые весточки от сына.
   Лидия кляла себя за то, что в гнилом вонючем бараке обижалась на Господа за то, что отнял у нее мужа и имение. Дурочка, она не понимала, насколько была счастлива, ведь ее дети, живые и здоровые, были с ней. Она была готова вернуться в барак и жить там до самой смерти в самом тесном, сыром и холодном углу, лишь бы вымолить прощение у судьбы. Каждую ночь, плотно задернув шторы, зажигала свечу, доставала единственную сохранившуюся иконку Николая Чудотворца, покровителя странствующих, истово просила о спасении Георгия и о здоровье для Маши и Петруши.
   Бог внял ее молитвам. Георгий вернулся весной сорок пятого, осунувшийся, загрубелый, угрюмый, чуть прихрамывающий после ранения под Сталинградом. Медали запрятал в шкаф вместе с застиранной гимнастеркой. На расспросы отвечал неохотно, односложно, было видно, что военная тема ему не по душе. Подолгу застывал на балконе, курил тяжелый табак, устремив невидящий взгляд мимо кривых макушек хилых тополей, поржавелых крыш, долго думал о чем-то своем. Внешняя война закончилась, но осталась иная, она продолжалась в тяжелых снах. Кто заливал воспоминания водкой – транквилизатором русской души, кто искал забвения в женских объятиях, кто с головой уходил в работу. Это был трудный период, да, собственно, других в жизни Георгия и не было, так что вернее было сказать – очередной трудный период, который ему предстояло преодолеть. Георгий выжил на войне и теперь должен был заново научиться жить в мире. Тогда-то он пристрастился к шахматам. Учил старинную игру по книгам, ежедневно на деревянной доске вел собственные войны, одерживал победы и терпел поражения. Пешки превращались в ферзей, короли склоняли головы перед солдатами. Неясно, о чем он думал, томительными вечерами двигая выточенные деревянные фигурки по черно-белому полю, но всякий раз, когда партия была окончена и шахматы отправлялись на полку, обычно суровое, напряженное лицо Георгия размягчалось, исполнялось уверенности и покоя.
 
   Страна поднималась из руин, превращалась в гигантскую непрерывную стройку. Строилось все и сразу – дома и заводы, школы и фабрики, больницы и крематории. Круглосуточно двигалось, кипело, лязгало сваями, грохотало вагонетками, гремело и гудело, восстанавливая настоящее, вмуровывая в цемент искалеченные останки прошлого, погребая их под миллионами тонн бетона, стремясь похоронить заодно и саму память, чтобы наряду с новыми зданиями родить новое будущее, поколение с девственно чистым восприятием и разумом, не отягощенным грузом прожитых лет. Война была в своей сущности разрушительна, стройка же созидательна, война порождала хаос и смерть, стройка – целостность и жизнь. Неожиданно Георгий понял: для того чтобы прекратить болезненное саморазрушение, он должен научиться созидать, начать строить.
   Поступить в инженерно-строительный было нетрудно: героя войны, хорошо сдавшего экзамены, приняли, правда, слегка попеняв на «беспартийность» да указав на графу «происхождение» в метрике, где сквозь расплывшиеся чернила все же читалось: «из дворян». Георгий молча выслушал, холодно усмехнулся: перед отправкой на фронт человечек в политотделе предложил разом решить проблему, переписав свидетельство набело: кому надо выверять родословную солдата? Погибнет – никто не вспомнит. А уцелеет, да если еще героем заделается – легче будет и звание получить, и все прочее. Тогда Георгий поинтересовался угрюмо, мол, воевать он достоин с любыми «корнями», а звание и «все прочее», значит, нет? Человечек покачал головой, назвал Георгия дураком и сказал, что тот еще пожалеет об упущенной возможности. Если, конечно, вернется живым… Георгий вернулся. И ни о чем не жалел.
   По окончании учебы специализировался на инженерных коммуникациях, мечтал о высотном строительстве, в Союзе не принятом и считавшемся буржуазным. Семь помпезных высоток были вы зовом Западу и вертикальным пределом советской строй-индустрии.
   – Рожденный ползать летать не может, – печально шутил Георгий.
   – Просто некоторые птицы могут взлететь слишком высоко, вот им и подрубают крылья, чтобы этого не случилось, – возражала Лидия.
   Георгию сулили должности, льготы и привилегии, новую квартиру, дачу с соснами и персональный автомобиль. Для получения благ было необходимо одно: членство в рядах самой справедливой партии в мире. Но Георгий упорно не желал пополнять ряды строителей коммунизма. Высокое начальство уговаривало, убеждало, грозило разжалованием. Вон сестра Мария, умная женщина, чтобы не портить мужу карьеры, быстренько переписала метрики и сдала партийный минимум. Георгий выслушивал начальственные аргументы и упрямо отказывался.
   – Когда меня приглашают консультировать объект, – говорил он, – никого не волнует моя партийная принадлежность. Почему же это становится так важно, когда речь заходит о переезде из коммуналки?
   Быть может, Лидия Владимировна смогла бы переубедить сына, но вместо этого она поддерживала своего несговорчивого отпрыска.
   – Эта власть отняла у меня дом, отца, мужа, дочь и сына, – говорила она. – Неужели мало? Я честно работала, нашла в себе силы простить то, что простить невозможно. Вырастила детей достойными людьми. Мы ничего не просим, если что-то заслужили, пусть нам это дадут безо всяких условий. А на нет и суда нет.