«В Прокуратуру Союза ССР.
   Прокурору города Москвы…
   Мой сын, Соколов Василий Иванович, 1907 г. р., работал на Московском автомобильном заводе им. Лихачева, в 1937 году был арестован органами НКВД и постановлением тройки при НКВД СССР от 5 декабря 1937 года осужден и заключен в исправительно-трудовые лагеря.
   Я убеждена в невиновности моего сына. Прошу пересмотреть его дело…»
   Осуждать у государственной машины получалось значительно скорее, чем разбираться в делах давно минувших, но не забытых лет. Прошло немало времени, прежде чем вьюжным февралем пятьдесят восьмого позвонила в дверь озябшая почтальонша.
   – Решила передать лично в руки. Не дай бог, из ящика кто сопрет.
   Лидия негнущимися пальцами разорвала конверт.
   «Сообщаем Вам, что Ваша жалоба Прокуратурой г. Москвы рассмотрена. Дело, по которому Соколов Василий Иванович был осужден в 1937 году, для окончательного решения направлено в Президиум Московского городского суда».
   Нахмурившись, Лидия который раз подряд перечитывала сухие казенные строки.
   – Ничё, – погладила Лидию по плечу почтальонша, – уже хорошо, что не отфутболили, занимаются. Ты пиши, пиши дальше, пускай ответят, что с Василием стало.
   Снова Лидия садилась за стол, включала лампу под желтым бумажным абажуром, доставала бумажный лист.
   В марте, когда потекли ручьи и почтальонша сменила валенки на резиновые сапоги, пришел очередной конверт.
   «Дело по обвинению Соколова Василия Ивановича пересмотрено Президиумом Московского городского суда 3 марта 1958 года.
   Постановление тройки при управлении НКВД СССР отменено, а дело в отношении Соколова Василия Ивановича 1907 года рождения прекращено за отсутствием состава преступления».
 
   Власть исправила одну из своих маленьких ошибок.
   Лидия уронила голову на стол и глухо зарыдала. Почтальонша сбегала на кухню за водой. Она каждый день бывала свидетельницей подобных сцен. Вначале ревела вместе с несчастными женщинами, заодно оплакивая и судьбу своего мужика, с которым пожить-то толком не успели… А потом постепенно привыкла, как привыкает врач к рваным кровоточащим ранам. Здесь были те же страшные раны, но кровили изнутри, невидимые глазу, и лечить их было куда труднее, если вообще возможно было вылечить. Лидия пила, а зубы выбивали дробь о граненое стекло.
   – Невинно-овен… – хрипела она. – Мой сыночек родной… Почему же его не отпустили? За что отняли у меня? Мужа, дом отняли, это я пережила, но сына Васеньку за что? Господи, что мы тебе сделали, чем прогневили? – Лидия воздела сухонькие руки к потолку. Потом, устремив в почтальоншу тоскливый взгляд, тихо промолвила: – Может, правы большевики: никакого Бога нет?
   – Христос с тобой, что говоришь-то?! – перекрестилась почтальонша. – Ты погоди! Может, найдется твой Василий? Может, живет где на Севере, работает? Ему же без права переписки дали? А лет сколько прошло… Может, он вас тоже ищет, да война все адреса спутала… Вон у бабы Глаши из сорок восьмого дома внучка в Воркуте нашлась! Сынка осудили, он после срока там обженился, стал писать, родных искать, да не успел – помер. А жена его ответила, что дочка у них осталась. Скоро в гости приедут. Главное – надеяться!
   И Лидия надеялась, продолжала писать снова и снова. Год сменялся следующим. Лидия состарилась, не могла больше работать. Глаза полуослепли, ноги ослабли, руки стали трястись. Время приостановилось, потекло размеренно и рутинно, порой счастливо, чаще скучно, однообразно, перемалывалось, как коровья жвачка. Без потрясений, без эмоций, без толку. Всю жизнь стремившаяся обрести штилевую гавань, Лидия, получив покой, впала в странную летаргию. Она полюбила сидеть в протертом до дыр кресле у окна, кутаясь в старенький латаный пуховый платок, созерцать бегущее мимо время. Утро сменялось днем, за осенью подкрадывалась зима. Старуху почтальоншу сменила рыхлая тетка с певучим украинским говорком. Вчерашние розовощекие дети в безразмерных валенках вытянулись в неуклюжих подростков, длинноногие напомаженные девушки переродились в усталых баб с авоськами и кудельками пережженных химзавивкой волос. Только Лидию время обходило стороной, не имело над ней власти. Что-то цепко удерживало старуху на этом свете. Сухая, прямая, с пепельным лицом, едва тронутым сеткой морщин, с неизменной сигаретой в уголках выцветших губ, красивая особенной скорбной старческой красотой, Лидия сидела застывшая, безмолвная, как статуя, бесстрастная, как высший судия. Что она видела, о чем думала, о чем вспоминала долгими тягучими часами, переходящими в сутки, недели, месяцы? Какие картины пробегали перед ее усталыми подслеповатыми глазами: беззаботной юности, счастливых лет замужества, детей, еще живых и здоровых, играющих на лужайке возле неиспепеленного дома? Или же проносились смерчем лихие годы, сокрушившие и унесшие все, что было дорого? Лидия никогда не говорила о далеком прошлом, будто его не существовало, словно ее жизнь началась после семнадцатого, а все до было сном, обманчивым и бессмысленным. Не строила планы на будущее, даже на выходные, отвечала коротко: «Дожить надо». Она словно разгородила вчера, сегодня и завтра стеклянными стенами: вроде вот оно перед глазами, но ни потрогать, ни почувствовать. Тревожно вслушивалась в шумы и шорохи, скрип полов, топот ног по подъездной лестнице. Иногда ей казалось: вот-вот отворится дверь, войдет по старевший старший сын, Василий, она прижмет его поседевшую голову к иссохшей материнской груди.
   – Танюшка, – позвала как-то внучку, – подойди, сядь. Бери лист, я диктовать буду, а то глаза не видят. Да и руки дрожат. Пиши…
   Кусая губы, чтобы не расплакаться, Татьяна выводила строчки, в каждой букве крылись отчаяние и невозможная боль.
   «Прокурору города Москвы…
   …Со дня реабилитации моего сына прошло девять лет, а он до сих пор ко мне не вернулся. Я не перестаю его ждать. Мне уже свыше восьмидесяти одного года от роду, и я очень хочу знать, что с ним случилось, какая участь постигла моего сына.
   Прошу Вас сообщить мне правду о моем сыне, какой бы горькой она ни была.
   Лидия Соколова, Мать».
   Почти на ощупь поставила в конце письма размашистую подпись.
 
   В апреле шестьдесят седьмого вместе с газетами Татьяна достала из ящика серый казенный конверт, адресованный Соколовой Л.В., что-то болезненно сжалось в груди. Из конверта выпала бумажка в половину печатного листа.
   – Бабушка, – позвала Татьяна, – пришел ответ…
   – Читай, – сурово наказала Лидия.
   Дрогнувшим голосом Татьяна прочла:
   «На Ваше заявление о розыске сына Соколова Василия Ивановича сообщаю, что он 24 мая 1943 года умер в местах лишения свободы Коми АССР.
   За получением свидетельства о смерти сына Вам надлежит обратиться в ЗАГС Кировского района Москвы, куда в 1943 году было выслано извещение для регистрации смерти Соколова В.И.».
   – Дай сюда, – изменившись в лице, хриплым шепотом проговорила Лидия.
   Татьяна послушно протянула послание.
   Несколько минут Лидия с окаменевшим лицом вглядывалась в буквы, потом дернулась, страшно захрипела, закатила глаза и оползла вниз.

Татьяна и Павел

   После смерти Лидии прошло несколько лет.
   В пасмурный ноябрьский день Татьяна ожидала трамвая. Трамвай не торопился, зато из накатившей тучи полил противный осенний дождь. Таня, как назло, позабыла взять зонт и уже приготовилась укрыться под козырьком магазина, как вдруг рослый мужчина богатырского телосложения в мгновение ока распахнул над ее головой черный нейлоновый купол. Дождь усиливался, обладатель зонта предложил проводить Татьяну до дома, а заодно помочь донести сумки. Татьяна отнекивалась, незнакомец настаивал, трамвай не торопился: дождем залило пути. Наконец Таня сдалась.
   – Предупреждаю, денег там нет, только продукты и ученические тетрадки, – сурово сдвинула она брови.
   Незнакомец громко расхохотался:
   – И какие же тетрадки?
   – По математике. Восьмой и девятый класс, – смущенно пробормотала Таня.
   – Так вы учительница? А я инженер. Не так романтично, как вор – джентльмен удачи, но вроде тоже неплохо.
   – Извините, – смутилась Татьяна. – Я не хотела вас обидеть.
   – Я понимаю. Не каждый день встречаешь честного, бескорыстного, симпатичного, скромного и неженатого человека. Но сегодня вам повезло. Кстати, меня зовут Павел.
 
   Папа часто рассказывал, что сразу обратил внимание на маму – настоящую русскую красавицу – статную, фигуристую, с высокой грудью, крепкими бедрами, толстой русой косой до попы, не то что эти тощие раскрашенные девицы с мочалками на головах. Но если бы не спасительный дождь, наверное, не решился бы подойти – Татьяна казалась сосредоточенной и неприступной. Москвичка… А он простой провинциал, коих не жалуют столичные невесты.
   Папина история была обыкновенной для послевоенных лет. Родился в украинской деревне. Сестра не пережила голодного тридцать третьего года. Отец погиб на фронте, мать несчастье настигло уже после войны – насмерть забодал вырвавшийся из загона бык. Мальчика взяла в свою большую семью тетка по материнской линии. Тетка Ганя искренне жалела сироту, но помимо Павлика у нее было пять собственных ртов и муж-калека, вернувшийся с войны без руки, пристрастившийся к горькой. Потому, когда пожилая учительница сельской школы заметила у пацана способность к математике и посоветовала отправить мальчика в город, получать настоящее образование, тетя Ганя, не долго раздумывая, снарядила мальца в интернат. После школы была армия, потом инженерный техникум, распределение, комната в малосемейке, работа. Все как у всех, за небольшим исключением: Павел полюбил командировки. То, чего всеми силами старались избежать степенные семейные работники, доставляло Павлу удовольствие. Его не смущали спартанские условия обшарпанных провинциальных гостиниц, стылые комнаты заводских общежитий, пропахшие немытыми ногами и вагонной пылью плацкарты, тряские кабины грузовиков. Он был молод, здоров, вынослив, использовал любую возможность по видать если не мир, то хотя бы доступную его часть. Павел всегда был наготове, дорожная сумка с джентльменским набором командированного – зубная щетка, бритва, кипятильник, полотенце – ожидала под кроватью. География путешествий была обширна: от знойного июльского пятидесятиградусного Ташкента до зимнего промозглого Салехарда, где на усах намерзали сосульки, а спасали валенки, тулуп и добрый самогон. И вот попутным ветром занесло в Москву. Вообще-то в столицу должен был отправиться начальник – пообщаться в головном институте, попариться в Сандунах, прошвырнуться с длинным списком заказов по магазинам. Но накануне поездки шефа скрутил приступ аппендицита, первый зам находился в отпуске в Крыму, а со вторым замом начальник был в контрах, подозревал, что тот желает его подсидеть… В Первопрестольную командировали Павла.
 
   У папы оказалась забавная и непривычная для русского уха фамилия – Закривидорога. Становиться из Соколовой Закривидорогой мама отказалась наотрез: ученики засмеют.
   Папа поворчал, мол, непорядок, когда у мужа и жены разные фамилии, и после мучительных раздумий решил заделаться Соколовым.
   Георгия это решение неслыханно обрадовало.
   – Жив, не прервался род Соколовых…
 
   Папа обожал сюрпризы. Бывало, приходил домой с картонной коробкой или кульком и просил угадать, что внутри. После тщетных попыток довольно улыбался и со словами «Ну, как?» ставил на стол пузатую вазу, напоминавшую детский ночной горшок с намалеванным сбоку цветком, или вручал жене флакончик духов, стойкий аромат которых обладал незаменимым достоинством отпугивать летающих насекомых. Мама мастерски изображала восторг, заверяла папу, что тот имеет тонкий художественный вкус.
   Бабушки Евдокии папа побаивался. Она часто ворчала на него по поводу и без: почему мало денег принес в зарплату? Почему хлеб купил черствый? Почему пахнет пивом? Папа оправдывался, как школьник, что часть денег удержали за путевку, что хлеба другого не завезли и за этим в очереди стоял, что пиво выпил с другом, которого случайно встретил на трамвайной остановке, да и всего-то одну бутылку… Бабушка недовольно поджимала губы, после чего зарплата перекочевывала в ее руки, а оттуда в так называемый семейный бюджет. Бабушка давно стала единовластным распорядителем финансов. Напрасно папа робко пытался доказывать, что они взрослые люди, должны сами планировать траты, и просил побеседовать с тещей. Мама пыталась, но любой бунт против заведенного уклада терпел поражение. Бабушка резко отвечала, что не желает слушать, что дай им волю – они все деньги растрынькают на разную ерунду или пропьют. Что, когда ее не станет, пусть делают что хотят, хоть без штанов ходят, а пока хозяйка в доме она и будет как она скажет. Иногда папа подхалтуривал и утаивал заначки. На них мы ходили в кафе-мороженое, в кино, покупали маме французские духи и кружевное белье, папе – перчатки из телячьей кожи, а мне – тонкие капроновые колготки с рисунком вместо страшненьких хлопковых. То есть тратили на ненавистную бабушке ерунду. Но парадокс: именно эти необязательные мелочи покупать было куда приятнее, чем предметы необходимые. Именно они поднимали настроение и делали светлее самый пасмурный день.
   Родители были счастливы, как только могли быть счастливы люди в сонных, размеренных и сытых семидесятых: скучно, стабильно, однообразно – в тесноте, да не в обиде. В крохотной квартирке, обставленной так же, как у Петровых и Сидоровых. С гарантированной работой, зарплатой два раза в месяц, очередями за импортными шмотками, отпуском в Крыму дикарем в каморке внаем – душ и удобства на улице, море в десяти минутах ходьбы пешком. С шумными застольями и кухонными посиделками. С торопливой любовью в комнате со спящим в изголовье ребенком.

Школа

   Когда мне исполнилось семь, настало время определиться с выбором школы.
   Школа, в которой работала мама, была далеко от дома, меня решили отдать в ту, что ближе.
   – Все школы одинаковы, – авторитетно заявила бабушка, – чего мотать ребенка неизвестно куда? Успеет наездиться, когда вырастет, пускай лучше поспит лишних полчаса.
   – Может, отдать в английскую? – робко предложил папа.
   – С ума сошел?! – вскинулась бабушка. – Кому нужен ваш английский, с кем на нем говорить?! Голову перегружать только. Хотите, чтобы она дергаться стала или свихнулась?
   Папа что-то пытался возразить, но мама всегда слушалась бабушку и не хотела, чтобы я дергалась или сходила с ума.
   Мы пошли подавать документы в школу по соседству. Немолодая усталая учительница, которой я бегло прочитала страничку из азбуки, решила легкую задачку про гуляющих за забором кур, написала как можно красивее прописные буквы и ответила на несколько легких вопросов, потерла лоб и укоризненно произнесла:
   – Ну и что мы будем с ней делать? Сразу в третий класс сажать?
   – Нельзя ее в третий, – жалобно сказала мама. – Девочка маленькая, худенькая, ее там обижать будут.
   – Может быть, вы ее в какую-нибудь спецшколу определите? – вмешалась другая учительница.
   – У ребенка слабое здоровье, – снова возразила мама. – Частые простуды, головные боли. Пусть учится в обычной школе.
   – Ей же у нас скучно будет, – развели руками обе педагогини. – Дети придут, которые букв и цифр не знают. Контингент здесь, сами понимаете…
   – Ничего, – вздохнула мама, – пусть. Обычный контингент, советский…
   Мне стало жалко родителей, которые сидели с печальными виноватыми лицами, оттого что я слишком много знала.
   – Не беспокойтесь, пожалуйста, – сказала я, – я скоро простужусь и буду сидеть дома, пока другие дети будут учиться.
   Учительницы переглянулись и вдруг рассмеялись.
   – Не надо болеть, – сказала та, которая меня экзаменовала, – будешь мне помогать. Может, когда вырастешь, тоже учителем станешь. Цветы поливать умеешь?
   – Умею, – кивнула я. – Только у нас дома плохо растут, потому что темно. Первый этаж.
   – А у меня в классе светло. И цветы растут очень хорошо. Огромные вырастают. Меня зовут Светлана Степановна.
   Так я оказалась в самом первом классе самой обыкновенной средней школы. За соседними партами сидели дети из коммуналок, строительных бытовок и малосемейного общежития чулочно-носочной фабрики, располагавшейся неподалеку. Оказалось, что всего несколько человек знают некоторые буквы и цифры, а писать вовсе не умеет никто. Зато мои одноклассники и одноклассницы виртуозно выражались такими словами, за которые меня дома ждало бы строгое наказание.

Кузя

   Мне всегда было проще общаться с мальчишками. Девочки с их постоянными маленькими интригами, секретами, которые моментально становились общим достоянием, клятвами в вечной дружбе, которая на следующий день могла превратиться во вражду со всей атрибутикой кухонной войны, с выкрикиванием ругательств и кривыми меловыми надписями на стенах, не вызывали во мне желания сблизиться. Те, которые учились получше, считали меня конкуренткой, другие, послабее, задавакой.
   Мне было равно наплевать на одних и на других. На уроках я откровенно скучала и, если бы Светлана Степановна не давала разные мелкие поручения: полить цветы, принести мел, вымыть доску, наверное, заснула бы от тоски. Я искренне не понимала, как можно три урока подряд долбить и не выдолбить звуки А и У, не уметь сосчитать «один плюс два». Но странным образом получилось, что я стала своей для хулиганов и забияк, не отличавших А от Б. Их нисколько не напрягали мои пятерки, наоборот, они демонстрировали меня приятелям из соседних классов: «Это Санька, она свой парень, не сдаст, – добавляя с непонятной гордостью: – Между прочим, отличница». Я не закладывала пацанов за шалости, частенько мною же придуманные или почерпнутые из книг типа «Республика ШКИД» или «Кондуит и Швамбрания», а ребята не выдавали меня, если за исполнением их ловил суровый директор. Я вдруг поняла: в жизни доброй половиной хулиганских мальчишеских проделок незаметно рулит тонкая девичья ручка. Школа нам, малявкам, казалась гигантским организмом. Нам запрещалось покидать пределы «началки», делалось это из соображений нашей же безопасности: когда гремел звонок на перемену, толпа старшеклассников, вырвавшихся на свободу, неслась по коридорам и лестницам, сметая все на своем пути. Через приоткрытые двери второго этажа начальной школы мы с почтением и восторгом разглядывали дядь в синих форменных пиджаках, казавшихся очень взрослыми, девушек на каблучках с замысловатыми прическами. И вскоре поняли: никакие запреты не удержат нас на втором этаже. Под предводительством круглолицего рослого белобрысого Кузи – Кольки Кузьмина – мы начали партизанские вылазки. И ничего страшного не случилось, никто нас не съел и не сбил, главным было вовремя увернуться, вжаться в стенку или вильнуть в сортир, если мимо проносился кто-то совсем бешеный. По коридорам важно прогуливались дежурные с красными повязками на рукавах и строгие учителя, подобно регулировщикам, следили за движением, тормозили особо резвых. Нам от них тоже доставалось.
   – Эй, малявки, вы чё тут делаете? – сурово окликал рослый парниша-дежурный. – А ну кыш к себе на второй!
   Потому гуляли мы по школе с оглядкой, осторожно рассматривали кабинеты через приоткрытые двери. Математика поразила стенами, расписанными замысловатыми формулами.
   – Ой, блин, – опечалился Кузя, – чё, это все придется долбить? У меня мозги опухнут.
   – Не опухнут, – пообещала я. – Так только кажется. На самом деле мы используем очень малую часть своего мозга, туда еще куча всего влезет.
   – Да ну, на фиг… – тоскливо произнес Кузя и почесал затылок. – На кой мне это надо? Я шофером буду, как папка. А ты ученой, что ли?
   – Вообще-то я писателем хочу стать, – заявила я. – Но стану, наверное, учительницей, как мама, потому что мама говорит, в писатели со стороны не попадешь.
   – Попадешь, – возразил Кузя, – ты же умная. Самая умная в классе, нет, даже во всех первых классах.
   – Спасибо, Кузя, ты настоящий друг. – Я была искренне тронута этим признанием.
   Однажды мы набрели на незапертый кабинет биологии, зашли и обомлели от громоздящихся на полках колб с заспиртованными лягушками, пробирок с червями, чучел мышей и крыс. С колотящимися сердечками и бегающими по спине мурашками глазели на это ужасающее великолепие, пока я не сказала: «Брр, гадость какая. Вот бы ту мышь Ленке-визгуше в портфель». Ребята покатились со смеху, затем плутоватый Кузя ловко сцапал чучело мыши, засунул в карман. Начало математики ознаменовалось жутким душераздирающим визгом, переходящим в вой. Ленка отшвырнула портфель в сторону, запрыгнула с ногами на парту и сидела, всхлипывая и повторяя:
   – Ма-амочки… там мышь… В портфеле…
   – Чё случилось-то? – с равнодушным видом спросил Кузя. – Где мышь? – Он взял Ленкин портфель, ласково погладил чучело мышки, приговаривая: – Ути, маленькая, хорошенькая, – и периодически предлагал то одной, то другой девочке в этом убедиться, для чего совал мышку в руки или подносил к лицу и выслушивал очередной девчачий визг.
   – Кузьмин! – оправившись от шока, крикнула Светлана Степановна. – Положи это мне на стол!
   Даже на учительском столе мышь имела столь грозный вид, что Светлана Степановна двумя пальчиками скинула ее в ящик. Наша компашка, держась за животы от смеха, медленно сползала под парты.
   – Кузьмин, твоих рук дело?! – простонала Светлана Степановна.
   – Никак нет, – басом отвечал Колька. – Чуть что, сразу Кузьмин… У меня имя есть, между прочим.

Алка

   Мальчишки частенько сцеплялись драться, покуда их, помятых, взъерошенных, в синяках и царапинах, не растаскивал дежурный учитель. Среди девочек этим выделялась Алка, которую бабушка наметанным глазом с ходу записала в хулиганки. Алка была коренастой пышкой, плотно сбитой, с толстыми румяными щеками, вечно перепачканными чернилами, с плутовскими серыми глазками, копной русых кудрей, торчащих во все стороны, как у Соломенного Страшилы, с ехидной усмешкой на обкусанных губах. Алка отличалась жуткой неряшливостью. Утром она приходила умытой, причесанной, в чистых колготках и отглаженном платье с передником. Но уже ко второй перемене на щеках появлялись привычные чернильные разводы, волосы дыбились, передник жутчайшим образом сминался, к тому же Алка имела привычку использовать его вместо полотенца. Практически ни одна стычка не проходила без ее участия, а каждая вторая затевалась ею: Алла отличалась петушиной драчливостью. Задираться умудрялась буквально со всеми, даже со старшеклассниками. Когда ей доставалось, не жаловалась, в туалете тихо отмывала ссадины, насколько возможно, приводила себя в порядок: наспех подшивала оторванный карман, прикладывала к подбитому глазу смоченный холодной водой грязный платок. Особенную неприязнь у Аллы вызывали тихие аккуратные девочки с тщательно выполненным домашним заданием и хорошими оценками в дневниках. Неисправимая двоечница не упускала случая дернуть такую девочку за косицу, больно ущипнуть, подставить ножку, спрятать портфель, перевесить куртку… На пакости у нее фантазия была неистощимой. Периодически с жалобами приходили родители пострадавших. Светлана Степановна вызывала Алку в кабинет, увещевала, ругала, стыдила. Та слушала молча, глядела исподлобья волчонком, кивала в знак согласия, механически просила прощения у жертвы, чтобы на другой день начать все сначала. «Как о стенку горох», – вздыхала Светлана Степановна. Вызывала родителей. Приходила мать, оплывшая, растрепанная, с издерганным лицом и жалобными, как у побитой собаки, глазами. Горестно вздыхала, виновато шмыгала носом и убитым голосом уверяла, что примет меры. Девочка, живущая с Аллой по соседству, поведала: Алкины родители ютятся в коммуналке, работают на мясокомбинате, папаша любит выпить, а когда напьется, лупит жену и дочку почем зря. И сегодня тоже непременно выдерет. После «принятых мер» Алка несколько дней бывала шелковой, но потом все повторялось.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента