– Ну, вот вам притча, – подмигивая и качая головой, рекла Матрена. – Правда, не лжа. Были тому самовидцы, видели сами своими очами. Врать не буду, сама не видавши, но от верного человека слыхавши, за что купивши, за то и продавши.
   Был один молодец, Митрошка. Был он не то чтоб дурак, а так – балда… И было у балды две елды. Митрошка в том дива не узревши, думаючи, что и у всех мужей так же – две жилы подпупные в чреслах. А только прошел между девиц нерастленных и жен-мужатиц слух, что зело силен Митрошка в любовной колотьбе, самую муженеистовую жену и злострастную девицу ублажает. Собрались раз молодцы-мужи да дьяки-чернецы и пристали к Митрошке: говори, дурачина, как ты с женами колотишься, что самое злонеистовое естество женское ублажаешь? То ли зельем зелейным жен-мужатиц опаиваешь? То ли чары волховые на девиц нерастленных кудесишь? То ли скокотание особое на жене знаешь? Митрошка только плечами пожимает да очесами моргает: ввергаю первый уд жене, скокотаю до истицания, а потом второй уд ввергаю, и опять колотьба идет. «Какой такой второй уд? – удивились молодцы-мужи да дьякичернецы. – Перст, что ли?» Выпучил Митрошка очесазеницы, выставил пясть, оглядел персты да и думает: «Нет, не перст! Перстом показывают, а не любы делают». – «Нос, может быть?» – поглумились молодцы-мужи да дьяки-чернецы. Митрошка-балда шутки не уразумел, да и мыслит: «Изреку мужам, де, мол, нос – вторая моя елда, пускай-ка отвяжутся!» «Истинно, нос!» – кивает Митрошка. «Да ведь носом воню злую, смрад да сладковоние нюхают», – удивляются мужики. – «Не верите – не надо, – стоит на своем Митрошка, – а только все жены-мужатицы да девицы нерастленные ко мне бегут, не боясь ни чужеложничества, ни детосаждения». Разошлись молодцы-мужи да дьяки-чернецы, а Митрошка-дурачина идет домой и размышляет: «Видно, второй уд для нюхания вони злой, смрада да сладковония дан!» А се… Пришедши Митрошка домой, а матерь ему и рекши:
   – Митрошка, понюхай-ка дежу, не из нее ли злосмрадие по всей избе идет?
   Митрошка изверг из портищ срамной уд, да и опустил в дежу.
   – Что ты делаешь, дурачина?!
   – Нюхаю.
   – Да разве срамом нюхают?
   – А чем?
   – Языком! – поглумилась матерь над Митрошкой.
   Дурачина глумы не понял, а себе на ус намотал.
   Вот ночью темной стучится к нему мужатая жена от дряхлого мужа, просит зело вящей колотьбы.
   Митрошка вверг мужатице злострастной первый уд, принялся скокотать до истицания, потом второй мехирь вторгнул, опять начал колотьбу, а потом еще и думает: дайка понюхаю женску дежу, не из нее ли злосмрадие по всей избе идет? Сунул язык и ну нюхать по лядвиям, по стегнам, по подпушью! Жена-мужатица пуще прежнего довольна:
   – Олей! Олей! О! Порадовал Митрошенька ныне колотьбой!
   И пошла о Митрошкиной колотьбе слава по всей державе. Прослышала об Митрошке княжья дочь, нерастленная девица Желая. Но наперед решила проверить, правду о Митрошкиной мужеской силе молвят либо лжу лгут? Вот возлегши Желая с Митрошкой на одр, девица муженеискусная и говорит:
   – Покажи-ка, молодец, свою колотьбу!..
   Дурачина смекает: «Показывают ведь перстом».
   И возвергнул перст в лоно.
   – Олей! О! – хвалит Желая. – А понюхай-ка, молодец, сладковоние мое заморское.
   «Нюхают-то языком», – опять смекает балда.
   И возложил язык в лядвии.
   – Олей! О! – пуще прежнего довольна девица, девства не растлившая.
   Ну, а после оба уда срамных Митрошка ввергал нерастленной Желае и скокотал дважды злопохотно, так что лоно девицы неистово ублажил.
   Наутро посягнула княжья дочь за дурачину в брак. С тех пор величают Митрошку Митрофанушкой да Митрофаном Васильичем, ест он сладкояства да пиво пьет, спит на лебяжьем одре, под голову кладет чижовое взголовье, уд влагает в серебро, муде – в сафьян. Тут и притче конец!
   Феодосия едва расслышала сквозь хохот стук в дверь.
   – Кто здесь? – выглянула она в сени.
   За дверями стояла Акулька.
   – Чего тебе?
   – Хозяйка молодая, дозвольте у хозяина изволения спросить? – с поклоном протянула холопка.
   – Ну, зайди. Батюшка, Акулька испросить дозволения хочет.
   – Чего еще? – повернулся к дверям Извара Иванов.
   Акулька, поминутно кланяясь и бормоча «уж простите меня, сущеглупую», поведала, что старшие дети ее бегали кататься на соломе с горы, да и уморозили до смерти двухмесячное чадце, Орефку.
   – Как это уморозили? – грозно вопросила Василиса. – Ты, небось, нарочно Орефку уморить велела, чтоб на корм не тратиться да люльку не качать? Все бы дрыхла, опреснок!
   – Ей-богу, не нарочно! Пронька с Анькой положили Орефку в салазки и увезли с собой. Поставили салазки возле горы, да и закатались. Вспомнили про Орефку, а он уж белый лежит, заиндевел. Простите Христа ради!
   – Вот же блудь бражная! – обсерчала Василиса. – Скоро на пажити некому будет работать, а вам, поганцам, лишь бы лишний рот не кормить! И чего ты приперлася теперь? Чего стоишь щурбаном?
   – Хочу спросить, можно ли домовинку с Орефкой в избе до завтра оставить? Уж больно далеко в эдакий мороз до Божьего дома идти.
   Василиса вопросительно поглядела на Извару.
   – Да вы что, матушка, батюшка! – заголосила вдруг с сундуков Мария. – В эдакий день, когда ваш внучек первый народился, упокойников на дворе держать?!
   – Верно, – переглянулись Извара с Василисой.
   Матрена перехватила их взгляд.
   – Еще чего удумала! – вскрикнула она Акульке. – Неси новопреставившегося в Божий дом сию же минуту! Выпороть тебя еще надо за порчу хозяйского раба. Морозно ей! Небось не околеешь, вон рожу-то наела на господарских хлебах! Феодосия, сходи-ка пригляди, чтоб сей же час выметались со двора с покойником! Да чтоб не вздумали за воротами кинуть! Волков еще набежит, скотину порежут.
   Феодосия опасливо поглядела на Акульку: все ж таки худо это, что придется ей среди ночи тащиться с домовиной под мышкой.
   – Возьми сани, – шепнула Феодосия Акульке в сенях, – на которых навоз вывозят. Лошадку похуже можешь взять. Скажешь, мол, молодая хозяйка велела ехать санями, чтоб еще и Акулька от морозу не издохла.
   Феодосия пошла в людскую избу, где обитала Акулька с мужем-бийцей Филькой и детьми. Она впервые переступила порог столь скаредного обиталища. Была это не изба, а землянка, размером с сундук, освещенная лучиной. Возле черной каменной печи в закуте лежали отрочата, тут же, перед нарами, висела колода для чадца. Кровать взрослых в виде дощатого ящика была заполнена смрадным тряпьем и соломой. Ее теснил стол, в середине которого была выдолблена ямка, заменявшая миску. Феодосия смекнула, что это именно миска, по нелепым кривым ложкам, брошенным в углубление. На краю стола стояла домовина – плетеный из корья короб.
   – Э-гм-хр-р-ка! – донеслось из угла за столом. Это зашевелился Филька.
   – Да ты набражничался! – догадалась Феодосия, прикрывая ладонью нос.
   – С горя он, – кланяясь, объяснилась за мужа Акулина, – что не уберег хозяйского раба Орефу, в расход ввел Извару Иванова и Василису Петрову. Встань да отвесь поклон молодой хозяйке, пес!
   – Ладно, Акулька, пущай дрыхнет. А ты себе в помощь возьми кого из людей. Да прямиком сейчас – в Божий дом! Там завтра и отпоют Орефку. А здесь мертвому телу нечего делать.
   Феодосия вернулась в обеденный покой в мрачном расположении. Что за люди, Господи! Смрад, зловоние, бражная вония!
   – Ну, чего там? – принялась расспрашивать Василиса.
   – О-ой!.. – только и произнесла Феодосия.
   – Расходы одне от поганой челяди, – заворчала мать. – Крестили Орефку, так кто батюшке пятерик яиц отдал? Василиса Петрова да Извара Иванов. Отпевать станут, кому расход? Опять подавай попу из хозяйского кладезя добро.
   – Не расстраивайся так, Василисушка, – влезла Матрена. – Такая уж господская доля, обо всем печься. Давай-ка я еще побасенку побаю, развеселю тебя маленько.
   – Давай! – махнула рукой Василиса.
   – Ну, вот вам притчица. Правда, не лжа. Были тому самовидцы, видели своими очами. Врать не буду, сама не видавши, но от верного человека слыхавши, за что купивши, за то и продавши.
   Бысть три брата, три княжьих племянника. Старшего звали Могуча, среднего – Хотен, а младшего – Зотей. И была у Могучи в чреслах огненная палица…
   – Елда огненная? – захохотал Извара.
   – Истинно! Да такая вящая, что не раз он этой межножной палицей медведя валил. Однажды забежало в наши окраины из Африкии чудо людоедское, брадатое – брада у него не только вкруг главы и выи была, но даже на конце хвоста росла. Самовидцы сказывали, что брада у того чуда рыкающего даже на сраме росла. Узревши оного, Могуча востерзал из портищ свой огненный уд, свинцовые муде да так огрел чудо африкиинское, что оно замертво пало. Когда садился Могуча на коня, да клал свою любосластную огненную палицу коню на загривок, да укладывал муде коню на становой хребет, то конь под ними прогибался. А когда опустил однажды Могуча свою огненную палицу в море-окиян – охладить жар телесный, – то пошел из моря-окияна пар. И стоял тот пар три дня и три ночи и солнце застил так, что днем было темно, как ночью. А из того пара собралась такая важная туча, что когда дождь из нее выпал на пажить, то рожь уродилась сам-двадцать, а репа широкая да губастая, как Матренина задница. И собой Могуча был красив: брада кудлеватая, подпупие рыжее, очи – как у ночного врана-филина. А се… У среднего брата, Хотена, срамной мехирь тоже был не худ. Как достал его однажды Хотен из портищ, чтоб поссца, так сцы его полдюжины лисиц повергнувши, дюжину зайцев да залетного тотемского чижа. И собой Хотен был великолепен: брада овчеватая, подпупие сивое, очи – как у дрозда. Младший брат Зотей срамом похвалиться не мог. Уд у него был не больше соловья. Да и собой был не лепо красив: брада завитками густыми соболеватыми – как у девицы межножное подпушье, подпупие враное, очи – как у ясного сокола! А се… И узнавши братья, что живет в дальнем княжестве девица, княжья дочь Дарина. И бысть Дарина девица, девство не растлившая, муженеискусная: уста сахарные, брови собольи, власы золотые. А благоодежная какая! – рубашца шелковая, подколка земчузная! Сидела Дарина в высоком тереме, роза сладковонная, светозарная, словно солнце. И вот стала сухота-тоска естество ее женско томить. «Хочу быть мужатицей замужней», – рекши она своей матери. Быть тому! Протрубили гонцы по всем княжествам. Прискакали на белых да вороных конях княжьи сыновья, братья да братаны-племянники со всей русской державы. «Кто будет мое тело белое, лядвии межножные собольи нежнее всех дрочитьласкать, за того посягну я замуж», – возвестивши девица из высокого терема. Стали женихи перед Дариной похваляться. Первым Глупей сын Горохов свой уд из портищ изверг. Усмехнулась Дарина: тростяной твой уд, плешивое подпупие, чижовые очи! Вторым Безумей сын Пустов подпупную жилу изрыгнул. Засмеялась неискусомужняя девица: лубяной твой уд, мховое подпупье, воробьиные очи! Третьим заезжий княжич Бзден сын Окалов становую жилу поднял. Расхохоталась девица, девства не растлившая: лыковая твоя елда, воспяное подпупие, тараканьи очи! Отступили женихи. А тут на двор Могуча, Хотен да Зотей въезжают, кланяются княжне Дарине.
   – Слышали мы, что желаешь ты, лепая девица, быть мужатою мужатицей, вступить в женитву.
   – Се правда, – рекши Дарина. – Тот молодец станет мне мужем, кто даст моему естеству женскому самолучшие самонежные любы.
   – Аз есмь, – рыкнул Могуча и принялся похваляться: – Как своей огненной булавой да свинцовыми муде единожды взмахнул, так африкиинское чудище замертво упало. А уж тебе, девица, я любы самые злострастные сделаю.
   Изверг из портищ булаву огненную, размахнулся да и кинул Дарине в высокий терем. Уд его вдарил в крышу, всю кровлю разворотил да меж стропил застрял.
   Рассердилась муженеискусная девица:
   – Твою елду только валять да к стене приставлять!
   Вышел тогда наперед средний брат, Хотен, принялся похваляться:
   – Не уд – стрела!
   Востерзал свою подпупную жилу, размахнулся да и кинул Дарине в высокий терем. Срам не долетел до высокого терема, упал на крыльцо.
   Принялась глумиться ангеловзрачная девица:
   – А твоей только в мошне кукиш казать!
   Вышел тут младший брат, Зотей.
   – Светозарная Дарина! Моя жила будет лону твоему изтецать любострастие, я же буду тело твое белое дрочить, перси нежить, подпупие баловать, стегна ласкать.
   – Дерзостник какой! – удивилась честная девица. – Где же твой уд злострастный, покажи!
   Достал Зотеюшко из портищ свой невеликий уд женонеистовый, подкинул его в небо. Полетел уд с нежным посвистом соловьиным, залетел в терем, покружил по горнице да прямиком под шелкову рубашцу, в сладковонные лядвии. Впорхнул в лоно и ну в чреве летать, кружиться.
   – Ох-ти мне, Зотеюшко!.. – простонала девица, естества не растлившая. – Будь ты мне мужем, а я тебе – женой.
   И был тут пир на весь мир, наш тотемский воробей туда летал, от каравая крошки клевал, с залетной воробьихою колотился. А самовидцы Зотеюшкиного соловьиного мехиря с той поры говорят: «Уд мал, да удал!»
   – А-ха-ха! – залилась смехом Мария.
   Отсмеявшись, она мечтательно проговорила:
   – Хоть бы одним глазком увидеть ту Африкию…
   – Взбесилась?! – охнула Матрена. – Да там такие звери водятся, что на баб как мужики нападают.
   Феодосия выкатила глаза.
   – Кривду врешь, Матрена! – посмеиваясь, умышленно подначивал Извара.
   – Почто обижаешь вдову, Извара Иванович? – хлюпнула носом Матрена. – Отродясь я слова кривого не изрекала. Провалиться мне на этом месте, а только есть в Африкии зверь – вельблуд, вельми блудливый то бишь. На спине у вельблуда растут два огромных горба, навроде кожаных торб али курдюков. И африкийцы возят в этих горбах воду!
   – Гос-с-споди, спаси и сохрани, дикари какие! – удивилась Василиса. – Да как же вода в горбах может быть?
   – А как молоко в грудях? – привела достойный аргумент Матрена.
   – А-а! Тогда понятно…
   – А на баб-то, на баб как он нападает? – полюбопытствовал Извара.
   – На жен похотствует не вельблуд, а слон! Ростом он со стог сена, а на харе вместо носа – елда!! Вот эдакой толщины!
   Матрена приподняла вдоль поставца свою неохожую ногу, скрытую подолом. Но и сквозь подол ясно было, что размеры слонового уда необыкновенны!
   – И перед тем, как броситься на несчастную жену, слон в свою елду еще и трубит!
   – Почто трубит-то? – вопросила с сундуков Мария.
   – А я почем знаю? Я с им не беседовала. Знаю только, что по Африкии бродят скоморохи со слонами…
   Феодосия напряглась.
   – Слон по окрику главного скомороха поднимает елду и начинает охапивать да обласкивать ею блудную девку…
   – Плясавицу? – вопросила Феодосия.
   – Ну да… А се… И, наконец, он девку сию поднимает выше головы!
   – Ишь ты! – удивился Извара. – А еще говорят: как ни востра, а босиком на елду не взбежишь.
   – Не всему верь, что говорят, Извара Иваныч, дорогой! А еще тем слон страшен, что разносит чуму.
   – Господи спаси!
   – В Москву какой-то африкийский царь прислал в подарок нашему государю-батюшке, Алексею Михайловичу, слона.
   – Уморить хотел отца нашего, заступника?!
   – Знамо дело, – авторитетно поводила плечами Матрена. – Провели чудище энто по улицам. И начался в Москве мор! Государь Алексей Михайлович наказал спасаться от погибели: заколачивать избы, в которых заболели чумой, сжигать дома, никого из нутра не выпуская. Но мор не прекращался. И тогда царь наш батюшка смекнул, что слон адский чуму нанес. И повелел Алексей Михайлович слона убить до смерти и сжечь. Земские люди кольями слонищу закололи, сожгли до пепла. И мор остановился! А того африкийского слугу, что водил чудище по улицам, привязали к столбу и обливали кипятком, пока не сварился.
   – Это верно!
   – Так и надо нехристю.
   Возбужденное событиями дня, семейство еще долго сидело за столом, беседуя и слушая байки Матрены. Первой заснула на сундуках Мария. Оставив при ней караул в лице кривоглазой Парашки, все разошлись по покоям.
   Феодосия взошла в свою горницу совершенно сонная. Прикрыла дверь. Села на одр. Поглазела на огоньки лучины и свечей. Зевнула. И в этот момент из угла метнулась золотисто-черная тень.
   – А-а!.. – в ужасе вскрикнула было Феодосия, но чьято крепкая рука сжала ей уста.

Глава шестая
Любострастная

   – Вор! Вор! – тщилась выкрикнуть Феодосия. Но запечатались уста воровской дланью, словно камнем, приваленным к пещере со святыми мощами. Другой рукой супостат охапил накрепко Феодосию ниже груди. Феодосия судорожно вдохнула, чтоб в третий раз извергнути крик: «Вор!» – но почуяла, что больше уже не крикнет, потому что вора сего Феодосия узнала по сладостной воне. Горечью воняло, горьким мужским телом, горьким дымом и можжевеловой ягодой, и чабрецом, растертым перстами. И почему-то зналось Феодосии, что губы, прилепившиеся к ее щеке, тоже горчат. И от этой горечи хотелось стонать Феодосии в смутном томлении. Она смежила веки и расправила плечи… – Звезды со звездами скокотали, любострастились, один я во мраке вечном воздыхал от тебя на удалении, так не терзай меня, любушка, дай свету твоего сердечного, свету звездного… – грудным голосом проговорил вор и чуть ослабил длань на Феодосьиных устах. Феодосия медленно повернула голову. И, как это бывает, когда лица оказываются друг против друга на расстоянии греха лобзанья, увидела скошенные к носу глаза и сам нос, странным образом видимый с двух сторон разом. Феодосия беззвучно засмеялась от радости, что глаза те самые, синие с золотыми осколками.
   И отвела Феодосия затворившую уста руку, а вор осторожно повел шебуршавой ладонью по душегрейке в том месте, где томилась грудь, и крепко стиснул. Феодосия тихо застонала. Вор замер, не решаясь пошевелиться, дабы не спугнуть девицу. Нахлынула оглушительная тишина. Феодосии слышно стало, как колотится ее сердце, словно ботало в ночной реке. А у вора комаром запищало в ушах.
   Треснул угол горницы, ломаемый ночным морозом. Сухим стручком гороху выщелкнула лучина.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента