Ирина все это время боролась с желанием заплакать так же тоненько и навзрыд, как ненормальный Егорушка. Она ела, не чувствуя вкуса, не поднимая глаз от тарелки. Этой ночью она узнала, как непрочно все, что ее окружает в жизни, и как непрочна и сама жизнь: потянул сквозняк – и нет ее. И ничего в ней тогда не жаль – ни нового деревянного дома с верандой фонариком, ни итальянского платья с кружевами, ни «Лексуса» со всеми наворотами. А жаль лишь, что нет на этом сквозняке теплой ладошки на твоей голове, желающей принять на себя часть твоей боли и твоего страха.
   Уронила салфетку под стол, интуитивно понимая, что, чтобы не расплакаться, нужно подвигаться – нагнуться, пройтись по комнате, потрогать игрушки на елке или, наконец, выпить стакан воды… Подняла салфетку, уложила ее на свое место, но, так и не победив слезы до конца, сосредоточенно принялась укладывать на коленях концы широкой юбки.
   И на правой ее стороне вдруг увидела уже забуревшее пятно крови.
   Видно задела юбкой стул, на котором лежала окровавленная одежда Сергея, или близко подходила к Верке, когда та вытирала с Сергея кровь.
   Положила на пятно ладонь.
   Будто желая его согреть…
   – Вот чего бы я хотел еще в жизни, – прервал молчание за столом генерал, – так чтобы из-за меня женщина зимой по снегу босиком бежала… И давайте выпьем за такую женщину, которая уже это сделала. Честь ей и хвала. И я, как и положено офицеру, выпью за нее стоя.
   Тяжело поднял свое наломавшееся за ночь по больничным стульям тело, наполнил, не приглашая дам, доверху свою хрустальную рюмку и выпил, не закусывая, засмотревшись на что-то, одному ему видимое, сквозь стол.
   – И верно, – подняла свой фужер с шампанским Лариса, – выпьем за Верку, пусть все в ее жизни будет хорошо. Ей никакого нового счастья и желать не надо, пусть у нее ее старое остается…
   Генерал, продолжая стоять на фоне новогодней елки, макушечка которой сияла над его головой, отражая блеск хрустальной люстры весело и празднично, будто желая вселить радость в любого, смотрящего на нее, вдруг с каким-то вызовом, словно продолжая начатую ранее с кем-то дискуссию, спросил:
   – Кто бы отказался от такой мамки? Не о женщине я говорю красивой. Или там с фигурой красивой, на которой наряды хорошо сидят, а о том, какую каждый из нас с вами или любой ребенок бы выбрал себе мамку? Ту, что только о своей фигуре печется, или такую, что всю себя, вместе со всей своей красотой своему мужу и дитю отдаст? А? Никто бы от такой мамки не отказался… И я бы тоже выбрал Верку…
   Опустился в кресло, налил себе еще:
   – Да и какая мне разница, что за фигура у моей мамки? Разве придет такое кому нормальному в голову? Или у жены моего дитя? Любовнику? Ха! Это я понимаю. Ему разница есть…
   – А я бы хотела, – глядя на генерала так, как если бы она в эту минуту боролась с желанием выплеснуть ему содержимое своего фужера в лицо, подняла тост Лариса, – чтобы в моей жизни был кто-нибудь, чтобы ночью, не дожидаясь рассвета, пошел искать свалившиеся с меня туфли.
   Генерал, глядя в глаза жене, медленно приложил, как отдал честь, руку к виску…
   Беспокойно проведенная ночь давала о себе знать каким-то нервным весельем и обостренным желанием комфорта и покоя. Сидели в мягких креслах и смотрели, попивая винцо, припасенный для этого случая Ларисой красивый американский фильм о легкомысленных заокеанских проблемах, Рождестве, подарках и домах, сплошь в праздничных гирляндах огоньков.
   Проснулись поздно.
   Пока женщины пили кофе и рассматривали забытые под елкой подарки, Степан съездил на Ирининой машине в село узнать о здоровье Сергея. Вернулся с новостями:
   – Дом закрыт, соседка сказала, что все уехали в больницу. Постеснялись нас потревожить, нашли какого-то тракториста, тот повез их на своих «Жигулях». А Сергей утром в себя пришел – Лидия Тимофеевна соседке так сообщила: «Ключица у него вся раздроблена – это плохо, а в остальном – все хорошо, хоть еще и в реанимации…»
   – Хорошего вообще ничего не вижу, но, слава Богу, будет жить, – вздохнула, выслушав мужа, Лариса, искоса взглянув на Ирину, которая вновь засобиралась уезжать в город. Лариса, все понимая, ее не удерживала, а генерал обиделся, как ребенок, и даже демонстративно сел смотреть телевизор, всем своим видом показывая, как безразлична теперь ему Ирина. Но все же вышел вместе с женой на крыльцо ее проводить.
   Та, уже открыв дверцу машины и небрежно кинув на заднее сиденье сумку со своим новогодним платьем, повернулась к ним, сильно прищурив глаза, чтобы не пустить в них слезы, сказала:
   – Кроме вас у меня никого нет… На всем белом свете…
   И не дожидаясь их реакции, хлопнув дверцей, рванула с места.
   Возле своего дома притормозила, посмотрела через окно на наряженную в серебро елку и, перестав сдерживать накопившиеся слезы, громко, с удовольствием от того, что, наконец-то, может это себе позволить, заплакала…
   Снег застал ее как раз на середине дороги, что вела от эстакады к их коттеджному поселку. Он, как и день назад, навалился неожиданно, и был такой густой, что заставил Ирину остановиться. Боясь лихача, съехала на обочину. Опустила стекло и стала слушать необыкновенную тишину, спустившуюся вместе со снежными хлопьями на землю. Тишина вокруг стояла такая, что, казалось, слышен был сам шорох падающего снега.
   Снег падал, будто шепча, не внушая надежды, то ли о потерянном счастье, что только помануло да и бросило, то ли о том, что его никогда и не было. А может быть, тихо-тихо плакал, будто сам ей жаловался на невыносимость жизни.
   Закрыла окно и, нажав на педаль, помчалась в город по еще хорошо заметной дороге.

Артистка

Панка

   Уже все спали – дети на печи, мать, постанывая во сне, на лавке. По стенам, только задула лампу, с шорохом пополз прусак. Подумала уже в полусне, уже в легком забытьи, что надо бы сходить к старой больной Садовничихе да обмазать ей избу изнутри, а то сожрут ее зимой клопы да тараканы – столько у нее их там расплодилось в старых деревянных стенах.
   Теплый носок, который она обязательно вязала перед сном и не укладывалась спать, пока не закончит, грел, чуть покалывая, ногу.
   Вскрикнула на печи во сне, будто перед прыжком, младшенькая Анюта и тут же, вслед своему крику, весело хохотнула…
   – Набе-е-галась, – улыбнувшись дочкиному смеху на самом краю глубокого сна, с умилением подумала Панка.
   Но что-то сдергивало ее с самого тонкого края, что-то мешало ей, не давало нырнуть, как в омут с головой, в спасительный сон. Не найдя в себе сил присесть, чтобы дотянуться рукой, стянула, потерев нога об ногу, просторный, только что связанный носок из самопряженной шерсти – может, это он колет, сон отгоняет. В лицо ударил лунный снопик, проскочивший через низкое окно. Прикрыла, не найдя в себе сил от него отвернуться, глаза ладонью. Что-то мягкое щекотнуло лицо. При лунном свете оглядела ладонь – край суровой, кольцом завязанной на безымянном пальце нитки, отмотался и щекотал ладошку. Не сумев распутать, перекусила нитяное кольцо и, решительно рванув свое изломанное дневной работой тело на бок, отвернулась к стене:
   «Спать, спать… Скоро вставать…»
   Уже три года, как Панка похоронила мужа – знатного тракториста, имевшего даже в войну за свой необходимый колхозу труд бронь от фронта. Завидовали тогда ей селянки – муж дома, не боишься, что убьют… А он, когда уже и война кончилась, и даже понемногу стали о ней забывать, в марте, перегоняя новый трактор из МТС в колхоз, чуть не провалился с ним под лед. Возле самого берега лед не выдержал. Но на последнем сильном рывке, не растерявшись, успел Василий, наддав газу, выхватить трактор из ледяной крошки. И заглох тот, захлебнувшись водой, уже почти на самой кромке, не сумев перескочить вставший перед ним дыбом ломаный ледовый затор. Пришлось лед расчищать да быков пригонять, чтобы вытянуть его. Бегал вокруг трактора Василий в мокрой одежке и запускал его, почти оледенев. В бане отогревали, а не отогрели. Слег с воспалением и не поднялся.
   На тракторе сейчас Михаил работает, чья жена Анфиса особенно завидовала, что и Панка сама молоденькая, и муж у нее не на фронте. А Василия нет.
   Рыдала-голосила Панка, не жалея горла: Как жить? Как жи-и-ть? Спрашивала его, лежащего посреди избы на столе, безучастного, и даже будто помолодевшего, с чужой строгостью на лице.
   Да, вот, живет.
   Мать-старуха помогает, ей и днем минуты покоя нет, и ночью стонет-переживает и изломанные работой руки не знает, куда пристроить. Без нее Панке с тремя детками хоть в омут с головой – трудодни надо зарабатывать в колхозе, а дома все дела бы стояли да дети бегали без присмотра.
   Да и как без него, без колхоза? Зерно курам на прокорм, мука на зиму – из колхоза. Бригадир обещал и подводу, сено свезти, дать. И, опять же, на тракторе Мишка дров привезет. Как же без колхоза? Только Витьке после армии здесь делать нечего. Лучше бы и не приезжал…
   Рано подоила корову, еще пастух, дед Чипизуб, не кричал, не щелкал кнутом в дальнем конце села, и бегом к подруге и соседке Марии библиотекарше. Да не в хлев, как надо бы было, ясно же, что все хозяйки еще коров доят, а прямо в открытые двери дома сиганула. И в сенях не задержалась, сразу шасть в горницу – время же не терпит…
   А там, на кровати с простынями в кружевах, что Мария всю зиму плела, ее муж, Панкин бригадир, Иван, с Марииной сестрой, кривой Стешкой, хлещутся…
   Выскочила, как ошалелая, заметив краем глаза только, как Иван стал на нее голову поворачивать. Из-за плеча, воровато так…
   Как кипятком ожёг.
   Выскочила, в хлев к Марии заскочила и стала у нее за спиной, как оглушенная. А та сидит под Майкой своей и песни поет. А Панка и забыла, зачем к ней торопилась. Стоит дура-дурой – только улыбается.
   Мария, заметив ее, сама напомнила:
   – Что ты, Панка, я еще шерсть и не начинала прясть, сама принесу, как только закончу. Да не бойся, не затяну, мы с сестрой вдвоем быстро сделаем. К будущему воскресенью и сделаем…
   – Ага… – только и сказала Панка, потоптавшись еще немного в хлеву, да и пошла домой. Но у ворот остановилась, кинулась обратно к Марье:
   – Приходи, когда время будет. Помнишь, тебе мой платок сильно нравился? Так я его тебе подарю…
   И пошла домой корову выгонять, – уже закричал дед Чипизуб, уже защелкал кнутом на дальнем конце села, да Иван-бригадир на крыльцо вывалился, поверх головы Панкиной глядит, от дыма глаза щурит.
   Мария давно сестру к себе в дом взяла – в войну еще. Сестра младшая, на поле девчонкой глаз повредила – он и вытек. Не было лекаря рядом никакого толкового, бабки ее лечили – кто во что горазд – и глаз не спасли, и повело малость лицо у девчонки в сторону. А ладная девка была бы. Мария, старшая сестра, красавица, все у нее в руках спорится. Младшей и лицо жизнь испортила, и характер – все бы ей полежать, поболеть, да позлиться. Но и сама Мария ее баловала и всегда жалела. А она, Панка, надо же, как-то раз ей возьми и скажи – ну, просто так, просто к болтовне бабьей, когда как-то вечером на лавочке сидели – а не боишься ты, что сестра у тебя, девка старая, живет?
   А та ей:
   – Да ты чего мелешь, Панка?
   И задумчиво так прибавила:
   – Да нет. Не позарится на нее Иван…
   Не позарится…
   Выгнала корову, взяла, положив в просторную корзину приготовленный матерью узелок с перехваткой: двумя картошками, огурцами да шанежкой с бутылкой молока, и на работу. Сено сгребать.
   – Ну, принесла? – обступили бабы, только подошла к конторе, откуда их на полуторке на дальние луга развозили.
   – Чего? – уставилась на них Панка.
   – Как чего? Да вышивку, что ты в девках вышивала? Аль не помнишь? Уже две недели несешь! И вчера, чтобы не забыла, сама себе нитку на палец в обед навертела! Неужто забыла?! Говорила – гляну и вспомню…
   – Ну, пропасть, – хлопнула себя Панка по бедру, – да я ее перекусила и выплюнула… Тьфу, пропасть… Да и чего это я сегодня с утра все не туда попадаю?
   Полезла, засопев, вместе с бабами в кузов, язык прикусила, радуясь, что вовремя подъехавшая полуторка никому не дала возможности зацепиться за ее последние слова.
   – А давайте, бабы, ей лицо солидолом намажем! Как дети ее испугаются, так она враз вспомнит, что в сундук надо лезть и вышивку взять… – смеялись, рассаживаясь в кузове по лавкам, бабы.
   В девках Панка вышивала хорошо. Лучше всех. Сама придумывала, что вышить. Карандашом нарисует на бумаге, что задумала, на тряпицу затем перенесет, и вышивает. Крестиком особенно любила и как можно помельче его клала, чтобы рисунок, как бархатный, получался. Но и гладью цветы ей удавались. Во многих домах ее вышивки в рамках под стеклом красуются – дарила добрым людям к празднику на память. Дома только и уцелели те, что матери дарила. Да еще та, что Василию ко дню их свадьбы вышила. Целую картину – олень, водопад, рядом с водопадом камни круглые да кусты невиданные все в цветах. А рядом на траве девушка сидит в длинном белом платье. Олень смотрит на девушку, а та прямо глядит. Красиво получилось. Сказочно. Думали сразу в рамку завести, да потом решили – как отдельно жить станут, тогда. Но не получилось им вдвоем этой вышивкой любоваться. Как лежала в сундуке, так и лежит. Теперь ее сама Панка не хочет в рамку заводить. Пусть детям остается.
   Как память.
   Захотят – заведут. А ей уже не до рамок. Бабы вот, вспомнили, надумали для себя перерисовать, а Панка принести все забывает.
   Год выдался дождливый. Да так умно дождь шел – просто на радость людям. Ночью простучит-проколотит шумно по крышам, а с самого раннего утра солнце сияет во все небо. Грибов в лесу – хоть литовкой коси. Младшие, Ванюшка с Анютой, как на работу в лес бегают, грибы таскают. Бабка не успевает чистить и в кадушку рядами складывать. Да сушит еще. Но никто не стонет – зимой будет жить веселей с грибком-то. А смороды, что на Скороходовской пасеке в ложбинах возле ручьев зарослями стоит – хоть черная, хоть красная – сказывают, уродилось тоже нынче немерено, рви, что корову дои. Ведро за час играючи напластать можно. Тоже нужно хоть разок туда сбегать, время выбрать.
   Ворочая сено, уложенное в рядки на просушку, чтобы к вечеру в копны собрать, думала Панка о том, как сбежать с работы пораньше, чтобы пешком пойти да по дороге грибов насобирать. И все поглядывала по сторонам, словно от ее поглядов станет понятно, нагрянет к концу дня бригадир или нет. Неизвестно, когда примчится – то не всякий день приезжает, а то может зарядить несколько дней подряд наведываться. После сегодняшнего Панке особенно не хотелось с ним в разговоры вступать. Боязно почему-то, да и стыдно – приперлась в дом, колода, в самый неподходящий момент.
   Теперь хоть шторки на глаза вешай, не знаешь как ими на соседей смотреть…
   Когда бабы к концу дня, уже в ожидании машины, что вскоре должна за ними приехать, стали работать спустя рукава, Панка, сказав им, чтобы не теряли, что пойдет домой сама, подхватилась напрямик через лес – хорошо бы найти гриб дорогой, белый да в город завтра свезти.
   Как-никак копейка.
   Любила Панка лес. Покойно ей в нем становилась, весело, будто и нет никаких бед и трудностей на свете. С грибами разговаривала. Да. Идет если, идет, а грибов все нет, начинает с ними говорить – ласково, с укоризной:
   – Чего вы это, ребятушки, не хотите со мной встречаться? Да чего это вы со мной так долго в прятки играете? А кто первый, а кто смелый?! Да домой вас принесу, да деткам покажу. А уж как они рады буду-у-т. Особенно Анюта…
   И много еще чего говорила. Иногда даже сама смеялась, как удачно выходило. Никому об этом не рассказывала, но уверена была: грибы на ее голос отзывались – то один покажется, то второй, а потом – рядами да кругами, на каждой полянке, под всякой березкой да под сосенкой. Никогда пустой из леса не приходила. Из-за этих с грибами разговоров всегда и отнекивалась от компании – никого с собой не брала и ни с кем не соглашалась в лес идти.
   К ней бабы уже и не привязывались:
   – Да иди, чтоб тебя волки там съели… Есть ли во что собрать аль свою корзину дать?
   Предложенную корзину Панка взяла – если гриб пойдет хороший, и три корзины упрешь, не только две – своя ноша не тянет.
   Побежала к лесу, будто и не работала весь день на солнцепеке.
   Грибов в лесу и без разговоров с ними было много, но белых все же нужно было поискать. Под них Панка оставила корзину свою, побольше, а всю остальную грибную братию брала в чужой кузовок. И как только начала она белый гриб кликать, поклонившись ему в пояс, попросив его пожаловать к себе в лукошко, так он и попер – не успевала ахать и благодарить…
   Даже в горле пересохло от удовольствия, даже запыхалась от какой-то жадности, заставляющей ее быстрее грибы хватать, будто и не одна она в лесу, будто из-за спины сейчас кто-нибудь выскочит да и посрезает все грибы быстрее и проворнее ее…
   Еще солнце не скатилось к горизонту, наполнила корзины, вышла на дорогу и побрела по ней, пытливо оглядывая обочины – не мелькнет ли где грибная шляпка.
   Особенная, которую просто грех не взять…
   В предвечерней тишине слышно далеко. Скрип колес бригадирской брички услышала Панка еще до того, как та из-за поворота показалась. Не мешкая, вместе с корзинами, нырнула в овражек близ дороги и упала на землю. Лежит – затаилась.
   Как только скрип колес мимо прокатился, выглянула из травы. Иван впереди, а сзади него, к нему спиной, Стешка сидит, ноги с брички свесила. Безучастны друг к другу, будто и не их видела сегодня Панка на Марьиных кружевах.
   Любой глянет и ничего худого не заметит.
   Сердце у Панки аж в горле стучит, а саму смех разбирает: а что, думает, будет, если сейчас как выскочу да как закричу: «Ах вы, обманщики, все про вас людям расскажу-у-у…» – и представила себе эту картину, и чуть ли не до слез зашлась в тихом смехе.
   Отсмеявшись, вольно откинулась на спину и замерла – плотной синевой раскинулось над ней небо, чуть розовеющее с одного края вечерней зарей. Высокая трава выделялась на нем будто на цветной фотографии с обложки журнала. Одинокое белое облачко куриным перышком прицепилось в вышине и краями размыло небесную синеву до голубизны.
   Басовито жужжал бархатный шмель, возившийся в желтой серединке цветка, своей тяжестью пригнувший его чуть ли не к самому Панкиному лицу.
   Лежала, глядела, пока не потянуло от земли холодом по спине.

Другая жизнь

   Мать стояла, опершись на жердину ворот, ее выглядывала – баню уже истопила, воды в нее натаскала. Подхватила из рук дочери корзины, отнесла на погребник – без слов поняла, что эти грибы на продажу. Когда вернулась, Панка на крыльце осела тяжелым куском глины – не сдвинуть. Мать прошла мимо, ласково дотронувшись до плеча:
   – Айда в избу, родимая, поесть надо…
   Зеленые щи с щавелем и грибами да со сметанкой ела поначалу, забыв и о детях справиться – сыты ли?
   – Сыты, ешь не волнуйся, – успокоила мать, – на речку отпросились искупаться. Ивану за Анютой наказала смотреть… – сидела напротив на широкой и долгой, во всю стену, лавке, смотрела на дочь, спрятав, словно укутав, под фартуком изработанные руки.
   Панка облизала ложку с последними каплями щей и тоже посмотрела на мать:
   – Ох, мастерица, ты, мама, щи варить… Да все делать… Вон какие блюда нам готовишь, прямо из ничего. Прямо – из топора…
   И пригорюнившись, добавила:
   – Что бы я без тебя делала?
   – А и нечего тебе без меня шлындать, – нарочито сердито ответила мать, вставая с лавки и забирая у дочки пустую чашку.
   – А и не буду… – улыбнулась, совсем обмякнув после еды, Панка.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента