На улице — теплынь, благоухание, зеленое марево. Свернули за угол. Я закурила.
   — Рассказывай!
   И я захлебнулась прямой речью, и где-то на середине тирады обнаружила себя плачущей. Началась нервная икота и спазмы в горле, перевитом дымом. Потому что начала, дура, с конца: как мама открыла дверь и увидела ее в коробочке. Синевато-бордовую, мокрую, страшненькую. Бедная Нина Семеновна восемь раз вынуждена была поинтересоваться, что к чему. Я провыла эмоциональную часть и перешла к фактографической. Представьте себе фабулу романа эпохи сентиментализма, где непонятая в любви героиня рожает ребенка от легкомысленного соблазнителя, упорхнувшего вдаль по жизни, и, томимая противоречивыми чувствами, оставляет плод несчастной любви сопернице, которую чает счастливой, — а я все это выдавала всерьез. Закончив сетованием — мол, в лубочном средневековье с формальностями было проще, типа, поклянешься на распятье, что не предашь это дитя, и оно твое с потрохами, а мне вот как поступить, чтобы наверняка?..
   — Постой, так это тебе оставили ребенка?
   — Ну а я о чем!
   — Инна, срочно тащи его сюда, я созвонюсь с Натальей Викторовной из дома ребенка, эту девочку у тебя примут безо всяких яких, как подкидыша. А ее письмо порви. Ты знать не знаешь, чей ребенок, почему он под твоей дверью оказался…
   — Нин Семен! Теоретически: я могу удочерить девочку?
   — А оно тебе надо?
   — Ну все-таки объясните…
   Объяснила. О величие непостижимого абсурда нашей родины! Дитя, скажем, своей лучшей, любимейшей, безвременно усопшей подруги, даже если она письменно завещала его под мое покровительство, я могу принять под крылышко лишь в единственном случае — когда у малыша нет на всем свете никаких родных. Или когда они официально отказываются от опекунства и прав на малыша. Тогда я могу ходатайствовать, чтобы эти права передали мне. Могут передать, могут отказать… и вообще, суд разберется, если дело сомнительное…
   Я сама не заметила, как скользящим, легким движением эфы по песку переместилась к испугавшимся зрачкам Нины Семеновны:
   — Вы поможете сделать так, чтобы мне передали право опекунства? Или даже удочерения?
   Она отклоняется от меня в искреннем шоке:
   — Ин, ты в своем уме? Инна! Какая-то хиппарка родила не пойми от кого… Они все наркоманы, спидозные через одного… Ребенок наверняка болен… Если тебе так хочется усыновить кого, давай я тебя на очередь поставлю, хоть проверенного тебе отдадим… А этой ты только на лекарства работать будешь! А пеленки, а памперсы… Да ты вообще знаешь, во что тебе обойдется ребеночка этого выходить? Да и любого другого? Это, подруга, не роскошь, а разорение страшное! Куда тебе ярмо на шею? Ты у нас дама одинокая, безмужняя, ты бы о себе подумала…
   — Да, Нина Семеновна, да. Я одинокая. Я безмужняя. Я о себе хочу подумать.
   Губы говорят, а глаза следят — сумерки цвета дымчатого топаза, пухлые светочи фонарей вдоль моста, узор звезд над лицом, когда Пашка подхватил меня на руки, перекинул над парапетом: «Боишься? — Нет! Я же тебя не выпущу! — Тогда тест на доверие: а если вместе упадем? — Вместе ничего не страшно! — Ты храбрый маленький заяц…» Но поскольку эта картина сокрыта от Нины Семеновны, ей не понять моего решения.
   Она пытается говорить что-то безусловно справедливое, на лице у нее выражение школьной учительницы.
   — Нина Семеновна, спасибо за то, что обещали поддержку…
   — Я обещала?!
   — Я так поняла. Разве нет? Короче, я сейчас пойду, вы мне уже очень помогли, и я надеюсь, что в следующий раз вы меня просто спасете. Моей же благодарности не будет границ — иногда, знаете ли, и журналисты бывают полезны…
   Недаром же мне все коллеги говорят: «Лиса ты, Инка!» Совершенно лисьей побежкой, заметая следы хвостом, скрываюсь через дыру в заборе.
 
   Я снова на работе, за столом, с ручкой в руке, замерла над листом бумаги — срочно дошиваю тематическую полосу. Не шьется.
   Игорь: — Ин, дай сигареточку!
   Я (рассеянно): — Нету. Я курить бросила.
   — ?!
   Три пары ошалевших мужских глаз, три дурацкие улыбки направлены на меня одну:
   — Ну даешь, кормящая мама! Война в Чечне прекратится, наверное!
 
   Я иду на должностное нарушение — в смысле, использую профессиональные возможности в личных целях. Есть спис­ки всех жителей города, с адресами, с телефонами. В компьютерах. Есть такие ребята, которые из компьютеров не то что нашенский адрес — домашний телефон Моники Левински достанут. Если их хорошо попросить. Я хорошо попросила… знала, кого обаять. И на экране монитора возникает череда Митяевых, из которой мой ищущий взгляд выцепляет Митяеву Дарью Викторовну, 1982 года рождения, прописанную в самой что ни на есть Тьмутаракани, на Северном, и Митяеву Алевтину Петровну, 1960 года рождения, в чьем имени сразу видится многотрудная житуха рабочей окраины, неудачный безрадостный брак с Митяевым Виктором Савельевичем (пометка «выбыл, 1990 год»), постоянное подавленное раздражение на дочек не-таких-как-хотелось-бы, ибо в той же, судя по всему, частной халупе значится еще Митяева Виолетта Викторовна, 1978 года рождения (как раз тогда мода с западных имен перекинулась на кондовые). Мне очень не хочется ехать туда, еще сильнее, чем в Прутвино, которое висит надо мной дамокловым мечом неизбежной командировки, но… как иначе?
   Северный — не то место, чтоб утопать в садах. Цветущие яблони, груши, сливы за дощатыми заборами — как неряшливые ляпы белил. Между неряшливо проведенными оградами — безнадежно захламленная торная улица. Асфальт здесь, похоже, известен как коммунизм — в виде недосягаемой мечты.
   Чувствую, как неуместны в этом закутке мира мои клетчатые джинсы и очки-хамелеоны.
   Через калитку, которую страшно трогать — нашпигуешься занозами:
   — Здравствуйте! — пустому двору. — Митяевы здесь живут?
   Вековое неприятельское молчание в блочных стенах (финский дом) и треснутых окнах.
   Да что ж это я теряюсь? Калитка-то держится на проволочной символике. Снимаю петельку, пинаю доску…
   — Алло! — входя во двор.
   — Чего еще?
   У них это «чего?», стало быть, фамильное. Женщина в китайских тренировочных штанах на смолоду не задавшейся фигуре, в перманенте образца начала 80-х, в заношенной майке. Взгляд очень и очень недобрый. Но как ее винить, она всей жизнью приучена никому не верить и не ждать хорошего. Как и я, впрочем. Просто на моих эмоциях больше лоска.
   Стоит ли пересказывать наш с нею разговор? Органическая вежливость моей речи, чужеродный для улицы Первомайской в поселке Северном вид и задетое больное место — непутевая младшая дочь, «засветившаяся перед журналистами». Можно было бы вести себя и попроще, но тогда кто знает, как бы дело повернулось. А так — Алевтина провела меня в сени, больше для того, чтобы соседи не совали нос в наши дела. Она физически страдала от моей посторонней причастности к изнанке их семейной жизни. Она в транс впала от известия о Дашкиной дочке — прикиньте, узнала, что стала бабушкой, от меня! И с ходу отказалась «кормить, поить, воспитывать — коли нагуляла, пусть сама разбирается! И ее-то больше на порог не пущу!».
   Сама того не осознавая, она вытряхнула передо мной все прочие личные дела — и как муж, строитель, от нее в Москву перебрался по лимиту, хоть официально не развелись, а уж восемь лет носа не кажет, и как старшая шалавится леший знает с кем, и как ее мать, бабка, то есть, девчонок, помирала на вот этих узловатых руках, а никому из семьи и дела не было, и каково ей работается смолоду намотчицей катушек. Я ее перебила тем, что шлепнула на угол пожившей деревянной скамьи лист бумаги, авторучку:
   — Пишите, я продиктую! Хоть одной проблемой у вас станет меньше!
   Надо же — она провела меня в комнату, убранную в соответствии со слободскими понятиями о красоте, сесть не предложила, но сама нацепила очки и написала отказ от внучки с тяжеловатой покорностью выходца из народа, глубинно верящего, что кому-то виднее, что делать. И расписалась, и число поставила.
   — Вы, что ль, хотите удочерить?
   — Почему бы и нет?
   В ее лице читалось: «С жиру бесится!»
   — Алевтина Петровна, а где Виолетта?
   — А кто ж ее знает! Небось, со своим новым шлындает. Не ночевала. Зачем она вам-то?
   — Я бы хотела, чтобы она тоже расписалась, что не возражает против устройства судьбы вашей внучки моими силами. Ну, для формальности…
   Еще один визит сюда мне бы не хотелось наносить.
   Из монолога Алевтины я поняла все и о старшей дочери. Тошно передавать. Но Бог подыграл мне, и, громыхая каб­луками, в комнату ввалилась девица, состоящая из форм, очень похожих на материнские, и жующей челюсти.
   С ней мы договорились еще быстрее. Дашку тут откровенно не любили. И она семью не любила. Недаром не появилась даже на роды.
   — Адреса мужа у вас нет?
   — Какой он мне муж! На Дашку алименты забыла, когда и переводил последний раз. Небось, работает там без трудовой. А может, уж и не жив… Мне, что ль, по-вашему, дел больше нет, как ему письма писать?
   Резонно.
   Хватит ли мне подписей трех Митяевых?
 
   Я кладу на стол Нине Семеновне отказы ближайших родственников от той, кому лишь предстоит оконкретиться в человеческую единицу.
   — Как ее зарегистрировать в ЗАГСе? Или где там?
   — Ты все же решилась?
   — Не отговаривайте. Помогите. Любые деньги!
   — Прекрати, дуреха! Зарегистрируем, потом с тобой начнем работать. Заявление о желании войти в ряды кандидатов на усыновление напишешь…
   Мое заявление ложится сверху.
   …— Митяеву Елену Павловну? С присвоением ей фамилии Степнова?
   — Да. Пусть ее зовут Еленой.
   Пашке нравилось это имя.
   Нина Семеновна сморкается ни с того ни с сего. И очень сурово говорит:
   — Ну, тогда справки начинай собирать. И медицинские, и социальные, и об окладе…
 
   Свидетельство о рождении Митяевой Елены Павловны у ме­ня на руках.
 
   — Инна! — орет дядя Степа, когда я в очередной раз отпрашиваюсь на заседание очередной комиссии по ставшему моим до подкорки вопросу. — Ты последнее время совсем не работаешь! Я тебя уволю к чертовой матери!..
   — А вы у нее спрашивали — я ей нужна? — роняет мой поганый язык, и дядя Степа раздувается, как аэростат на старте — вот-вот взлетит и сбросит на меня бомбу монаршего гнева. Но меня куда больше заботит, признают ли мои жилищные условия и месячный доход достаточными, чтобы отдать мне моего ребенка.
 
   Она еще не может говорить, но тянется ко мне цепкими лапками, и в ее молочном прищуре мне мерещатся желто-зеленые Пашкины глаза. Они задираются: «Ну, что будем делать, маленький храбрый заяц?».
 
   Я тоже не лох последний — об этом вслух не говорят, но кое-какие деньги в неподписанных конвертах подсунуты кому надо. Иначе, боюсь, дело было бы признано спорным. А еще мы с Ниной Семеновной сочинили премилую историю Ленкиного появления на свет, в которой фигурировало мое журналистское знакомство с Дашкой, сердечное покровительство последней и гуманистическая невозможность пройти мимо чужой беды. Подтвердить ее трудно. Опровергнуть и вовсе нельзя.
 
   Меня просветили Х-лучом официальных органов и ничего противосоциального не нашли.
 
   Кнопке Ленке я купила коляску. Под вечер мы чинно гуляем по парку.
 
   …Не верю! Глазам своим репортерским не верю!
   «…удовлетворить ходатайство Степновой Инны Ар­кадь­евны об удочерении Митяевой Елены Павловны, родившейся 4 мая 1999 года, с присвоением ей фамилии Степнова.
   26 августа 1999 года».
 
   Заключительный аккорд в музыкальной пьесе, что все лето разыгрывалась на моих нервах.
 
   Я снова и снова вынимаю бумаги, таращусь в них: не верится! А вот Игорь Елкин сразу поверил:
   — Ну что, причитается с тебя… мать-героиня?
   Бумерангом летает это прозвище. Я его бросила, не думая, а оно ко мне же и вернулось.
   — Потом. Не сегодня. Надо маму и дочку обрадовать.
 
   Сбросила, в общем, коллег, рвавшихся пропить со мною вместе виртуальное рождение Ленки, с хвоста, — якобы, тороплюсь. Но ведь соврала — недорого взяла! Не доехав до дома, выскочила из троллейбуса, шпионски озираясь, и нырнула в парк так называемой культуры и отдыха (на самом деле это парк бескультурья и безобразий, но еще довольно рано). Купила баночку джин-тоника и побрела по чудом сохранившейся аллее со следами асфальта, пытаясь примерить себя к новой роли.
   В парке совершенная элегия — прозрачная полутьма, пространное молчание, утонченный запах увядания и все такое прочее. Гляжу на себя со стороны — тургеневская героиня наслаждается собственным страданием, вписанная в красивую мизансцену. Попутно отмечает, правда, знаменательное событие, прихлебывая на ходу из мультипликационно-яр­кой банки. И даже курит на ходу, эмансипированная дуреха.
   Теперь у Ленки есть документированная мама. Сколько времени уйдет на то, чтобы я стала мамой по-настоящему? Вот моя родительница — уже три месяца, как бабушка, а я, золотое перо, — положа руку на сердце, не такое ли пе­ре­ка­ти-поле, как Ленкин отец?
   Кстати, об ее отце.
   Дурацкая идея: а не выискать ли Пашку в Чите, или где он там есть, через интернет? Вряд ли он поменял логин…
   И что я ему скажу? Здравствуйте, вы наш папа? Я теперь мама вашей с Дашкой дочки?
   А где гарантия, что он не спросит: кто такая Дашка? Да и вы, гражданка, собственно, кто такая? Впрочем, у вас красивый рот — такими губами приятно дегустировать вкус жизни. Хотите, сегодня вечером мы будем пить чашу жизни, соприкасаясь ртами?
   Может, и не так.
   Может, он и обрадуется ребенку? Вроде как намекал — давай родим…
   Но почему бы ему не знать про Ленку?
   Решено — завтра на работе в обед прокрадусь в отдел верстки, попрошу пустить меня в Интернет, напишу ему письмо, а если поможет Слава Зотов, даже выйду в чат и брошу сообщение по аське! Сама-то я этой премудростью не владею, а Слава у нас великий хакер, Пашке не уступает.
   Пора домой, гулять с Ленкой. Приличная мама обязана торопиться с работы к дитю.
 
   Подхожу к подъезду и трясу головой — бред? зрительная галлюцинация на основе длительных рассуждений? материализация мысли?
   Пашка сидит на узенькой скамеечке в вольной позе, ноги скрещены в лодыжках, руки за головой, спина опасно прогибается — изучает нарождающиеся звезды. Он смотрит вверх, я смотрю на него. Минут пять. Потом он поднимается и идет ко мне с улыбкой, за которую год назад я ему прощала все.
   — Здравствуй, маленький храбрый заяц! У вас еще лето, а в Чите уже заморозки…
   Эта манера всегда была присуща ему — взять быка за рога первой фразой. Все детали выяснятся позже. Так строятся классические репортажи. Пашка мог бы стать хорошим журналистом… если б уже не стал или не родился блестящим системотехником, блестящим интернетчиком, блестящим дегустатором жизни. Вечным странником и великолепным любовником — прекрасным и бесплодным, как молния. Черт, кого-то ведь процитировала!..
   Нет, Пашка, никогда тебе не видать моего ребенка!
   2001

Часть 2
ЖИТЕЛИ НООСФЕРЫ

Глава 1

 
   И вот представьте себе эдакий пердимонокль: я, Инна Аркадьевна Степнова, корреспондент «Березани синеокой», издания бананово-лимонного цвета, законного, но уродливого отпрыска всероссийского издательского дома «Периферия», выхожу замуж за поэта Константина Георгиевича Багрянцева. Уже смешно, да?
 
   До тридцати лет никакая личная жизнь не перебивала пошлой сентиментальной моей любви к выбранной профессии. В наше безнадежное дело я втрескалась раньше, чем начала учиться в Воронежском госуниверситете на журналистике. С возраста полового созревания и первых статеек в классных и школьных стенгазетах. Я и зрела не так, как положено. Вместо того чтобы, как доброй, размалевывать физиономию и жеманиться на танцах с парнями, я таскалась по городу с блокнотом. И на дискотеку сунулась всего один раз за два старших класса — делать репортаж о подростковом отдыхе. А сама в свои семнадцать лет слушала только классическую музыку или великих бардов, в попсе разбиралась, как хрюшка в колбасных обрезках. И ко мне пристали пьяные в хлам пацаны из параллельного класса, стали отнимать блокнот и хватать за места, прикрытые дешевой «варенкой». Они не церемонились, потому что на их мышиную возню с одобрительной ухмылкой косились совершеннолетние обалдуи со штампом об освобождении. Эта компания периодически заставляла мелюзгу затаскивать девок в кусты, потом являлась сама, а мелюзге оставляли объедки с царского стола. Раз даже очень шумное дело раздулось — изнасиловали не ту, кого можно безнаказанно. И в замшелой Березани творился беспредел бессмысленней и жесточе столичного. А я, самая умная, поперлась на ту скандально известную дискотеку и не скрыла по юношескому недомыслию блокнот. Диктофона у меня тогда в помине не было. Было только пылающее стремление напечататься во взрослой «Газете для людей», где мне вяло пообещали пуб­ликацию, если выкопаю что-то интересное. Нарыла!
   Публикация вполне имела шанс оказаться первой и последней и состояться в виде некролога. Потому что от безвыходности я начала хамить мелким козлам, те озверели, пустили в ход руки, а я — длинные ноги. Отвесила пару поджопников и выскочила из-под крыши притона. За мной погнались. Окрыленная страхом, я стрижом долетела до здания Ленинского районного отделения милиции, центрального в Березани, благо близко, и ворвалась туда. Гопники окопались неподалеку от крыльца.
   Изнутри оплот общественного порядка был — желто­ва­то-коричневый коридор, вся мебель из пожившего дерева в одинаковой гамме, отчего и люди, попавшиеся мне на глаза, выглядели тоже деревянными. Один сидел за стойкой, другой возле него меланхолично раскачивался на стуле. Созвездия на плечах были для меня тогда китайской грамотой. Но я как-то сориентировалась, что за стойкой находится оперативный дежурный. Сбивчиво пожаловалась дежурному, что произошло на дискотеке, и получила резонный совет дома сидеть, а не шляться по танцулькам и задницей не вилять, чтоб на нее же приключений не наскрести. Удостоилась разрешения позвонить домой, чтобы предки забрали. Потому что этот, со стула, сказал мне, что не видит повода поднимать наряд по тревоге. Из чего я заключила, что он был старшим наряда. Я домой звонить не поспешила, а объяснила про первый в жизни репортаж. Дежурный и старший наряда хохотали до слез, а я ничего не поняла.
   — Тяжела и неказиста жизнь простого журналиста! — утирая слезы, проговорил дежурный (потом мне сказали — капитан Веселкин). — Мало их бьют, а они все лезут в газету…
   Справедливость требует заметить — тогда в Березани журналистов еще не били. Да и журналистов-то приличных в городе не было. Да и газет читабельных имелось полторы. Провинция провинцией, застой только что кончился, хотя в Москве уже пятый год перестройка. О том, что в окрестностях Красной площади журналюг, случается, колотят за чрезмерное любопытство, иногда сообщало «Останкино».
   — Лучше бы ты, девка, просто пробз…ся туда пошла, нам бы с тобой хлопот меньше и тебе — удовольствие, — философски заметил старший наряда, моложавый, с простоватым лицом и сержантскими лычками. Он не обратил внимания на мои запунцовевшие щеки. — То сидишь тут у нас, как сыч, выйти пугаешься, нам голову морочишь, а то с кавалером бы обжималась…
   — Ага. С Рылом, — простодушно подтвердила я. И получила первый в жизни практический урок: правоохранительные органы надо уметь заинтересовать своей информацией! Моя личная безопасность им оказалась до фени — чего не сказать о Рыле. Оба милиционера проснулись.
   — Что?! Рыло там? — громыхнул стулом старший наряда.
   Виталик Рыло был легендарная в Березани личность, рецидивист, которого знали все. Его узнавали на улице, молодые мамаши пугали им детей, а матери постарше — зреющих дочек. Хотя было Рылу немногим больше трех десятков. Недавно он откинулся из колонии строгого режима — говорили, вышел условно-досрочно за примерное поведение — и на перекладных двинулся в город детства. Кто из бывших дружков видел его на улицах, столбенел — Рыло, в свежеотпущенной бороде, коряво рассуждал о грехах: «я, пострадав за преступления свои, пришел к вере». И мне посчастливилось увидеть человека, сменившего кожу, на криминальных танцульках. Впредь это хроническое везение стало моей визитной карточкой…
   «Мой» Рыло стал прежним — пугалом для мирных обывателей. Выпил пол-литра из горла, картинно подбоченясь в центре танцплощадки, подхватил ближайших девок, потребовал «поставить Мурку», прибил звукооператора, не нашедшего нужной кассеты, и хорохорился, обещая на всю дискотеку, громче музыки, по-лагерному употребить всю березанскую милицию, начиная с генерал-майора, начальника УВД. Те похабные выражения я как раз и записывала, когда ко мне подвалили придурки из параллельного класса. Что осталось в уцелевшей части разодранного пополам блокнота, я старательно повторила стражам порядка. Конечно, они возмутились. Тут же свистнули группу захвата… Поразиться не успела, как молниеносно ожил пустой и сонный коридор отделения милиции, как затопали в нем, засвистели, заругались… Я уж и уши перестала затыкать, решив, что пора взрослеть. В суматохе про меня могли бы забыть, и я сама себе преподала второй урок юного журналиста: нужно переключать на себя внимание!
   Когда кто-то крикнул: «По машинам!», я ввинтилась в милицейский «Козлик», вопя, что иначе меня убьют подростки, ожидающие на улице. Подростков шуганули, на меня шикнули, но я выскулила разрешение доехать с ними «до уголочка», потом «до дискотеки». А там уж всем стало не до девчонки.
   Рыло взяли. Это было зрелищно, хотя и довольно быстро. Спрятавшись за жеваным гигантской челюстью мусорным баком, начинающий репортер наблюдала, как его в наручниках вытаскивают из дискотеки, грузят в «воронок», и фиксировала неустоявшимся почерком в остатках блокнота вопли Рыла. В тот вечер я узнала поразительно много новых слов. А потом мне места в машине уже не досталось. Домой, к предкам в предынфарктном состоянии я бежала по пятнам темноты, заячьими зигзагами огибая фонари.
   Назавтра я появилась в ментовке уже на правах старой знакомой. Окрыленный успехом коллектив принял меня хорошо. Даже начальник криминальной милиции соизволил высказать краткие комментарии. Я узнала «по знакомству», что задержанному Виталию Рылову вот-вот должны навесить повторный срок, а двум его приятелям, замаринованным в том же следственном изоляторе, светят свеженькие срока за сопротивление сотрудникам при исполнении. Напоследок эти же «знакомые» настоятельно посоветовали мне переехать из дома, пока не улягутся страсти. И я спряталась у бабки в пригороде Березани. Вовремя: во дворе школы меня пытались подстеречь. Терлись у школьного забора парни, упорно косящие под бывалых урок, и с пацанами из выпускного «Б» вели мужской разговор «Покажите девку, что Рыло сдала!». Узнав о том, на школу я с радостью забила. Логическое окончание затяжного конфликта между мной и системой обязательного бесплатного среднего образования.
   Ввиду особых обстоятельств мне вывели несколько оценок по неглавным дисциплинам заочно, остальной аттестат заполнили от балды. На экзаменах я появлялась в сопровождении отца, контрольные написала, а вот на выпускной вечер благоразумно не пошла. И правильно сделала — те же урки маячили за школьным забором.
   А как только начались вступительные экзамены в вузах, я махнула в Воронеж — на журналистику. С собой везла восемь экземпляров березанской «Газеты для людей» — издания молодого, язвительного, одним словом, демократического. С репортажем «Последние гастроли, или белый танец Виталия Рылова». Про «белый танец» я придумала сама — мол, на злополучной дискотеке пригласила Виталия Рылова на вальс родная милиция, дама дюже строгая.
   — А ты молодец, ребенок, — одобрил стыдливо потупившуюся меня глава оной газеты, «главвред», как он сам себя называл, человек, умевший прекрасно писать политическую публицистику, впадать в запои и выходить из них.
 
   На журфак ВГУ меня приняли. Даже с охотой.
   В процессе обучения закалились, как булат, ярчайшие черты характера вашей покорной (точнее, непокорной) Инны Степновой, они же скверные привычки, они же лучшие качества журналиста: ртутная мобильность, ишачья выносливость, дизельная работоспособность, шпионская наблюдательность. Всему, чем позже славилась в Березани, я обучилась в Воронеже. Можно сказать выспренне: «свои университеты» прошла «в людях» без отрыва от практики, без хвостов и академок. И все заповеди журналиста подточила под себя, искренне веря, что не сам факт важен, а человек, стоящий за ним. Оттого я делала блестящие, без ложной скромности, очерки и репортажи. Почему? — может, потому, что всех этих людей я заранее готова была любить, то бишь принимать со всеми их недостатками и слабостями. Представьте — любить героя репортажа, даже если ты его ненавидишь! Трудно? А я любить умела.
   Эта премудрость перешла ко мне от прабабки, потомственной небогатой астраханской дворянки, прямой старухи со смуглым, до девяноста пяти лет красивым лицом. Стефания Александровна Изотова, многими чудесами выжившая в гигантской мясорубке СССР, упокоилась в девяносто пять лет, в год окончания мною университета, и в гробу выглядела еще более значительно, чем при жизни. Прабабка всю жизнь была верующей и не скрывала этого. А еще сухощавое тело ее послужило проводником несгибаемого духа степных воителей, минуя дочь и внучку, к правнучке — ко мне. Прабабкин завет «всеобщей любви» я надумала выполнять в своей циничной профессии.