Страница:
Общежитие тоже внесло посильный вклад в формирование личности под паролем «Инна Степнова». Представьте — вчерашняя десятиклассница из приличной семьи оказывается одна в Содоме и Гоморре Воронежского ГУ. Родители уезжают накануне первого сентября, мама — квохча и плача, папа — выбрасывая на ходу из окна поезда малоценные наставления, и я остаюсь в комнате на троих с умеренной суммой денег до первой стипендии и немереными амбициями. И на меня тут же падает глыба социально-бытовых проблем. С первым номером — как себя подать? — я справилась быстро: курить начала, от спиртного отказывалась наотрез, деньги растратила на книги (беллетристику высокого уровня), а не на водку, чем испугала соседок, и они раз и навсегда отвяли от меня с предложениями пошушукаться о парнях, покадрить однокурсников, промяться на танцах… Признали, в общем, за мной право быть «синим чулком». Им же лучше — рядом не подружка-змеища, а «третий пол», заведомо не конкурентка в борьбе за мужское внимание.
А в быту, оказалось, мне нужно до смешного мало — кусок хлеба и кружка чая, почти черного, без сахара. Я не стремилась приукрасить казенный быт.
Аскеза первых месяцев учебы вскоре прошла, оставив мне, конечно, зачаточный гастрит, но любовь к ведению домашнего хозяйства мой организм так и не выработал. Питалась я полуфабрикатами и сухомяткой, стряпать что-либо ленилась. Вареная колбаса на черном хлебе, десяток яиц и полкило сосисок в полиэтиленовом пакете за окном — холодильников в нашей общаге было на один меньше, чем пальм. Пальма, покрытая пылью, как войлоком, мумифицировалась в холле в 1976 году. Итого, сколько холодильников полагалось студентам?.. Яичницу по утрам я жарила с сосисками, вечерами суп из концентрата кипятильником варила в кружке, а ради праздника баловала себя готовыми вкусностями подешевле. Стипендии не казалось, а реально было мало. Родители присылали переводы, но мне стыдно было получать эти деньги — я же стала подрабатывать! Бывало, звоню домой с почты, а мама в полуобмороке кричит: «Почему перевод вернулся?! Ты что, с ума сошла?! Чем ты там питаешься — святым духом?! Завтра же отправлю назад, и чтоб получила мне без фокусов!» — «Ага, обязательно», — отвечала я и показывала все тот же фокус. Шлея под хвост. Самостоятельности захотелось. Воронеж — не Березань, газет там уже в начале девяностых хватало. И когда пошли тоненьким, но верным ручейком честные гонорары, я сделала вывод на всю оставшуюся жизнь: я сама могу обеспечивать себя! Мало заработаю — буду грызть сухой хлеб и ходить зимой в куртке, много получу — куплю себе сервелата, осетрину и дубленку. И даже спрысну это дело пивом или там ликером. Но — на свои, а не на даденные! Тем паче — не на украденные.
А вещи свои (это умение я сохранила на всю оставшуюся жизнь!) стирала под краном, часто в холодной струе, когда горячее водоснабжение отключали. И нательное, и верхнее. И ничего, слава богу, замарашкой не ходила.
Синхронно с моим профессиональным становлением родители как раз расстались на гребне обоюдного кризиса среднего возраста. Я сходила на почту и по стопке извещений получила домашние переводы. И все их отправила мамочке. Я же сама могу обеспечивать себя!
Оттуда, из недр девятиэтажного корпуса общаги, и выросла лазоревым цветком Инна Степнова, самостоятельная и самодостаточная настолько, что мужиков в сторону, как взрывной волной, кидало. Твердо знающая: весь этот мир для нас — не более чем общежитие, а следовательно, есть право экстраполировать нормы общежитейской житухи на целую вселенную. Или — с какой стороны посмотреть! — гостиница. В каковой мы постояльцы, и дом нас ждет где-то за гранью…
Плохая хозяйка, зато отличная ремесленница, умеющая жить без воды, света и теплого сортира под боком, без первого-второго и компота, без маминой опеки и папиных советов, без мужского плеча. Недоверие к этой плывучей субстанции возникло с тех пор, как вывернулось оно из моей раскрытой, доверчиво протянутой, ласково гладящей руки… В миг первой любви мне грезилось замужество. Я даже кулинарную книгу купила и ночью на общей кухне попыталась куриный бульон освоить. Первая любовь кончилась грязненько. Парень оказался сговоренным с детства и должен был жениться сразу после получения корочек. Узнав о том от него и проследив, как мой возлюбленный вытаскивает чемодан в холл, где его ждет большая дружная башкирская семья и щебечущая скромная невеста, как они рассаживаются по машинам и отбывают в сторону Стерлитамака, я эту книгу в Дону утопила… И тогда же я всей душой постигла закон бытия: мы в ответе за тех, кого приручили. А если не хочешь быть в ответе, то никого и не приручай! И личная жизнь стала для меня суетой и тленом, а смыслом оказалась работа.
После журфака я вернулась в Березань и несколько лет работала на «Газету для людей». С главвредом мы стали добрыми друзьями. Моим коньком были криминальные репортажи — сказался журналистский дебют. Как девка одинокая и отчаянная, я лезла в такие дебри, от коих шарахались тертые журналисты-мужики, смущенно блея: «Нам семьи кормить надо… Мы за детей боимся…». Тогда у меня не было Ленки, мать работала, нам на жизнь хватало, и я не боялась, что меня на перо поставят. Главвред, видно, уважал меня за отчаянность — аж в койку не тянул, а это для него было редкостью, и материалы мои не правил!
Его-то промыслом я и столкнулась с миром поэтов.
Главвред Слава послал с заданием на областной семинар молодых авторов. Я было скривилась, но он мне доходчиво объяснил, что журналист не имеет права отказываться от редакционного поручения, и что, хотя криминальная обстановка в Березани оставляет желать лучшего, но порой, для разрядки читающего пипла, надо публиковать материалы и о культуре. Главвред мне психологически грамотно польстил, велев написать о семинаре не в унылом духе протокола, а живо, с огоньком, как про ту дискотеку…
— В Москве начинают создаваться альтернативные союзы писателей, а у нас он один… в поле воин… Ты у них об этом и спроси: делиться не надумали?.. На группировки? Спроси их, как они отнесутся, если им предложат выпустить из своего состава одну-две творческие группы… как эти, помнишь… «Обэриуты»… имажинисты… короче, сообразишь!
И я двинулась соображать в здание областной писательской организации. Первым делом удивилась, что союз писателей изнутри не просто бедно обставлен, а еще с любовью и знанием дела захламлен. Грустные линолеумные коридоры (беднее, чем в ментовке!) трамвайчиком провели меня в актовый зал с откидными стульями, списанными, наверное, из соседнего кинотеатра, и большими дешевыми репродукциями портретов по стенам — Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Есенин, Маяковский и еще какой-то хрен. По ходу дела меня просветили, что это первый секретарь правления Березанского союза писателей Мамочкин. Под портретами за школьным столом сидели несколько пожилых граждан, а на откидных стульях в шахматном порядке располагались молодые — надо думать, участники семинара. «В президиуме» разговор шел странный.
— Да кому это надо?! — кипятился один, чернявый, с чубом на правый глаз, похожий на Петра Глебова в роли Григория Мелехова. — Вот придумали — семьдесят лет был один союз, в него вступить было счастье! А теперь, пожалуйста, делиться! Чтобы всех бездарей обилетить, что ли?
— Ну вот, сам и ответил, кому это надо, — степенно отвечал ему пожилой и забавно лысоватый — с круглой монашеской тонзурой на затылке. — Это, Ксандр Палыч, тем и надо, кто до нашего союза дарованьицем не дотягивает…
— Я думаю, что это дезинформация, — авторитетно заявил немолодой красавец в окладистой бороде вавилонского царя. — Пока из Москвы, из правления, не придет бумага, что позволено формировать альтернативные союзы писателей, мы не обязаны следовать всяким слухам, и уж тем более — принимать их на веру. По крайней мере я, как ответственный секретарь, никому до сведения не буду доводить эту чушь. Кстати, мы зря этот разговор затеяли при молодежи…
— Нет, пускай слушают! — вскинулся Петр Глебов. — Я им об этом скажу — что графоманы в наш союз никогда не проникали и теперь не проникнут, что бы там ни перевернулось! Даже если бумага придет…
Я так поняла, что они говорят как раз о том вопросе, на который меня нацелил главвред Слава, и решила вмешаться:
— Если вы о создании второго союза писателей, то вам бумага не придет, потому что правление союза писателей России к нему непричастно. Просто организуется новая общественная организация, создает свой устав и утверждает в управлении юстиции.
Они втроем на меня уставились, как на Ихтиандра в скафандре.
— Это вы, девушка, сказали? — с нескрываемым шоком спросил бородач.
— Я сказала. Мы слышали об организации второго союза писателей в Москве. Там уже третий на подходе. А вы что — против?
— А вы…
— А вам…
— Простите, как фамилия?
— Степнова, — говорю.
— Вы на семинар?
— Да.
— Стыдно, девушка! Пришла учиться, а туда же — от горшка два вершка права качать! — взъярился тип казачьей внешности.
— Ну тихо, тихо, Ксандр Палыч, распугаешь нам молодежь.
— Кого — их? Их испугаешь! Люди сидят уважаемые, ни «здрасте», ни представиться, а лезет, — все дураки, она одна умная! Покажи мне стихи свои, умная! Небось одного Высоцкого любишь?
— Люблю, — призналась и вытащила из сумки свой мятый желтый блокнот. — И не стыжусь!
— А стихи на семинар надо приносить в трех экземплярах, отпечатанные на машинке, а не на таких подтирках! Я их даже и читать не буду.
— Не будете, — подтвердила я. — Потому что это не стихи. Это мой рабочий инструмент. Я вообще-то журналист из «Газеты для людей», Инна Степнова, а про образование альтернативного союза сказала…
— Прессу мы чтим. Народ должен знать своих героев! — авторитетно встрял бородач.
— Сказала, потому что располагаю информацией. А вы, кажется, не очень. Поэтому мой первый вопрос — почему, по-вашему, полисоюзность — это плохо?
Александр Палыч громыхнул стулом и понесся вон из тесного зала, фонтанируя стихийными возгласами: «Ходят тут, как генералы!.. Высоцкого им!.. Двух слов связать не умеют!.. Полисоюзность, мля!.. Полипы какие-то выдумали!...».
— Ксандр Палыч, ты далеко не уходи, скоро начинаем! — крикнул ему вслед монах в тонзуре, — впрочем, выражение глазок, противостоящих тонзуре, было отнюдь не монашеское.
— Да не могу я так — покоя сердце просит! — проорал из коридора нервный мэтр, вслед за чем гулко хлопнула наружная дверь.
Я сочла за благо сухо извиниться.
— Ничего, Александр Палыч вспыльчив, но отходчив, — сказал бородач поставленным голосом трибуна. — Он не может уйти — семинар, можно сказать, его детище, он ведет литобъединение для молодежи при нашем союзе шестнадцатый год, и сегодня путевку в жизнь получат многие его питомцы. Вы знаете лучшего березанского поэта Александра Семенова? Лауреат многих премий, хорошо известен и почитаем в Москве как продолжатель исконно-русских традиций… Автор трех сборников, выходивших стотысячным тиражом в семидесятые и восьмидесятые, и сейчас четвертый сборник у него готов, но издать… Издательская система полностью разрушена, никому не нужно настоящее искусство, прилавки заполонила коммерческая проза… Иногда в книжном магазине делается просто страшно — куда катится великая русская литература? Перед вами молодые поэты, — строго говоря, поэты были за мной, так как я стояла лицом к столу президиума, но это деталь, — каждый из которых имеет собственный голос, свою, так сказать, песню, но не может ее пропеть — нет возможности опубликоваться… Собственно, в этом и смысл нынешнего семинара — вы записываете? — дать возможность начинающим авторам заявить о себе… По итогам семинара мы составим подборку стихов и начнем работать в том направлении, чтобы ее поместили столичные «толстые» журналы… Мы обеспечим возрождение настоящей литературы… А вы говорите, почему мы против альтернативных союзов… Мы не против, но поймите, у нас — традиции Максима Горького, Михаила Шолохова, Александра Твардовского, освященные десятилетиями, а что у них, у альтернативщиков? Сомнительные «шестидесятники»?..
Я разыгрывала внимание и стенографирование, не забывала кивать, но в голове у меня выстроилась уже первая фраза будущей заметки: «Есть еще на свете люди, которые считают “оттепельное” искусство сомнительным». Речь красавца длилась минут двадцать. Когда, наконец, секретарь правления отпустил душу на покаяние, я плюхнулась в изнеможении на крайний стул в последнем ряду.
Тем временем вернулся утихомирившийся Ксандр Палыч и, проходя мимо, обдал меня свежим перегаром. Семинар объявили начатым, вытащили список и стали выкликать молодых авторов по алфавиту. Вызванный должен был выйти к столу и прочесть свое кровное, а комиссия из пяти лиц высказывала им веские замечания и выбирала из стопок машинописных текстов одно-два стихотворения — для столицы.
Столицу представляли два уроженца Березани, счастливо переехавшие в свое время в Москву и теперь покровительствующие землякам. Их фамилии, расстреляйте меня, я не запомнила.
Высокий грушеобразный человек, рыжестью волос и застенчиво-плаксивым лицом похожий на Урию Хипа, а жестами и моторикой — на отравленного таракана, прочитал целый цикл стихотворений о спорте. Секретарь правления одобрительно заметил: «Правильно, Николай, мы должны нести в массы пропаганду здорового образа жизни!».
На восхитительных строчках: «Уезжаю от тоски я на карьеры городские…» — серьезную тишину прорезал площадной гогот. Мой.
— Товарищ корреспондент что-то хочет сказать? — добродушно осведомился «монах» Евсей Филонов, похлопывая по плечу Семенова, который был готов к новому взрыву эмоций.
— Этой весной в городских карьерах купаться санитарная инспекция запретила — там кишечная палочка, — выдавила я сквозь смех.
— Поэзия не имеет привязки к фактографии, — весомо заметил секретарь правления. — Следовать за фактами — удел, извините, журналистики, а мы умножаем то, что видим, на горячее участие своей души…
На пятнадцатом участнике семинара (а их набежало человек тридцать!) комиссия стала ерзать, невнимательно слушать, перешептываться, и замечания бросала вскользь, а потом Филонов, оживленно блестя глазами, объявил перерыв. Очень кстати — меня уже давно донимал комплекс проблем физиологического характера.
— А где у вас буфет? — спросил человек в резиновых сапогах, по виду — типичный фермер, автор рукописи «Родные зори».
— Увы, в настоящее время буфета в нашем здании не предусмотрено! — торжественно ответил ответственный секретарь. — Был до девяносто второго года, но… Финансирование урезано, целое крыло нашего помещения закрыто, и столоваться приходится за свой счет. К счастью, мы в центре города, в гастрономе напротив неплохой кафетерий. Ждем вас через час.
— А я слышал, им буфет закрыли после того, как пьяный Юрик, ну Юрий Васильич, Шмелев, нажрался тут и в банку из-под яблочного сока, что в буфете стояла, напрудил, а из нее потом людям наливали, — вплыл мне в уши шепот сзади. Я даже про туалет забыла, косо оглянулась. Два тридцатилетних обалдуя поэтического вида, в немытых лохмах и неновых костюмах, скалили зубы. — Видал — его сегодня не пригласили? Ручкин побоялся — опять, говорит, пьяным придет, всех распугает, всех обхамит, да еще как бы не облевал тут все — месяц ведь не просыхает, скоро опять до белки допьется…
Это была первая информация с семинара, которую я от души занесла на свои мятые скрижали. Однако душа все настоятельнее требовала и другой радости… А народ уже выходил из зала, и я рисковала остаться со своей бедой один на один. И мне бы остался выход, запатентованный неведомым Юриком, — но где найти банку?
— Простите, а туалет есть? — метнулась я вдогон секретарю правления Ручкину.
— Туалет, милая девушка… как вас? — ах, да, Инна, — туалет у нас, к сожалению, отсутствует, ибо он в том крыле, о закрытии которого административным распоряжением я с прискорбием только что сообщил. Это, разумеется, безобразие, что писатели вынуждены ходить через улицу по столь деликатному делу… рекомендую вам зайти в музыкальную школу, там нашей организации идут навстречу… я намерен записаться на прием к мэру. Такую дискриминацию терпеть нельзя…
— А Шмелев никогда и не терпит, — опять зашуршали идущие сзади оболтусы, — он, когда банок не стало, лестницу просто поливает. Зимой обо…л ее, заснул в этом зале, а утром пошел домой с бодунища, на своем же поскользнулся и упал, башкой треснулся… Эх, жаль, что Юрика нет — он бы тут устроил маски-шоу!.. Знаешь, как он Ручкину говорит? «Козел ты, — говорит, — со своей бородищей. Я б тебя Карл Марксом назвал, да что делать, если ты не Карл Маркс, а козел натуральный и есть…». А всем остальным орет от души: «Графоманы! Стихов писать не умеете, а других учите!».
Следовать примеру Юрика на лестнице я постеснялась. Но я не хуже Ручкина знала центр города. За ближайшим углом располагалась очаровательнейшая разливочная, которую так и хотелось назвать московским студенческим словом рыгаловка, ценная демократичностью нравов и наличием туалета. Там всегда собиралась изысканная публика, научная интеллигенция в основном мужеска пола. Я помчалась туда и… обнаружила Ручкина с коллегами по цеху. Так-так!
Выйдя из отдельного грязноватого, но благодатного кабинета, я узрела всю компанию, включая москвичей, за дальним столиком. Простецкие бутерброды окружали графинчик с прозрачной жидкостью. Поэты как раз сдвигали стопки, неразборчиво провозглашая тосты о литературе. Столик был задавлен их крупными телесами.
По залу маялся давешний пропагандист здорового образа жизни, кидал на комиссию молящие взгляды. Отчаявшись привлечь внимание мэтров, он вынул из кармана жменю мелочи и стал пересчитывать ее, шевеля всем лицом. Теперь он еще больше смахивал на таракана в агонии. Посчитав минуты три, таракан Николай обратился к барышне за стойкой:
— Девушка, а пиво сколько стоит?
— Две пятьсот, там же написано, — с профессиональной гримаской ненависти к покупателям бросила в ответ дебелая буфетчица.
— Ой-ой-ой… А водка?
— Сто грамм — три пятьсот.
— Ой, что делается… Девушка, я — березанский поэт Николай Подберезный. Вы не могли бы мне продать пиво со скидкой?
Королева пивного крана даже проснулась.
— Чего-о? А почему-то именно вам пиво со скидкой?
— Потому, что мы, поэты — генофонд нации…
Вторая запись легла на листок моего блокнота. И тут же третья: слова, что нашла буфетчица, дабы раскрыть перед поэтом Николаем Подберезным всю глубину его заблуждения. Тогда, вздыхая, он сделал выбор между пивом и водкой в пользу пива, постоял с кружкой в показной задумчивости, вроде бы рассеянно подошел к столику комиссии, о чем-то с ними поговорил, сделав самое жалкое за сегодняшний день лицо, и подсел на краешек скамьи, великодушно освобожденный для него Ручкиным. После воцарения в кругу гигантов мысли его физиономия обрела признаки блаженства.
Тут мне осталось прыснуть и побрести назад. Вокруг здания союза тусовались по стойке «вольно» не приглашенные пить пиво под литературу. Я попыталась собрать с них впечатления о семинаре — но все они слово в слово повторяли вводную ручкинскую речь, и мне даже не пришлось открывать блокнот.
В какой-то миг мне спинной хребет обожгло пламенным взглядом. Я быстро оглянулась. Худощавый брюнет с яркими глазами записного ухажера — сидел в последнем ряду и до перерыва не успел выступить, но иронически похмыкивал на самых идиотских пассажах, — смотрел на меня очень профессионально. Иронически, свысока и зазывно. Но не как на корреспондента, явно. Как на женщину.
Дабы расшифровать точнее его импульс, я подошла, повторно представилась и спросила, что он хочет сказать по поводу семинара.
— Глядя на вас, — заявил этот персонаж, — я хочу сказать многое, но, поверьте, не о семинаре молодых авторов! Вы любите стихи? Настоящие, а не такие, как здесь звучат? Бог ты мой, это ж уму непостижимо, как много бездарей на свете! Но дослушать надо… Вы не останетесь? Жаль-то как… А хотите, попозже встретимся, и я вам стихи почитаю…
Я вежливо улыбнулась такому напору, сослалась на уйму дел в редакции и сочла задание выполненным.
Остаток моего рабочего дня был посвящен рассказам о семинаре. Сотрудники «Газеты для людей» давно так не смеялись. Потом материал написался на одном дыхании — ведь первую фразу я уже придумала в союзе писателей. Видно, эти стены все-таки дышали творческой энергией!
Ради такого дела мне отвели целую полосу.
Дня через два после выхода статьи главвред вызвал меня в свой кабинет и, хихикая как заведенный, рассказал о телефонном разговоре с негодующим Ручкиным. Секретарь правления требовал немедленного опровержения «наглой клеветы», в чем главвред ему сладострастно отказал. Тогда секретарь выдвинул ультиматум: больше не присылать к нему столь недобросовестного корреспондента, страдающего манией очернить все святое, иначе он начнет копать под «Газету для людей», и все их политические махинации станут достоянием общественности!
— Я свой ультиматум выдвину, — взбесилась я. — Больше я к этим пням замшелым не ходок, не ходун и не ходец, или ищи мне замену! На все, в том числе и на криминальные очерки.
Полоса криминала главвреду была важнее писательских амбиций, и это позволяло мне ставить условия.
Когда самое передовое издание Березани скатилось с позиций рупора общественности на подмостки площадного балагана, я ушла от «главвреда», с сожалением, но бесповоротно, как от возлюбленного, и стала перелистывать вновь возникшие газеты, как «страницы» на компьютере. В свободное от криминала время я отдавала искупительные жертвы своей юношеской страсти — социальной журналистике. За это меня благодарили и оскорбляли. Особо ценными комплиментами для меня звучали обвинения в продажности, проституировании и стародевической сублимации. Лучше всех сказала одна директриса школы, где учительница избила ученика, после появления разоблачительной статьи:
— Недое…ная, вот и гоношится! Мужика бы ей хорошего, унялась бы, да кому такая нужна! Конь с яйцами, а не баба!
Самой директрисе в правый безымянный палец вросло обручальное кольцо шириной в сантиметр, а напускной лоск с нее слетел навсегда, после того как она прочитала все, что я думаю о современной российской школе.
А в моей жизни появился Пашка.
До тридцати годов моей не слишком монашеской жизни я пробавлялась легкими романами по принципу стакана воды: выпил — забыл. От скифских предков моей прабабки дана мне острая способность к мелким бытовым предощущениям. Интуиция подводит меня только в одном случае… то есть во многих… то есть все же в одном, но нещадно растиражированном… Когда я встречаю нового мужчину.
Говорит мне интуиция: это — твой мужчина, сейчас он подойдет к тебе… И он плавно перемещается в мою сторону. И начинается флирт разной степени тяжести. Предположим, что тяжесть эта порядочна… Вот сейчас бы подать голос моей хваленой интуиции!.. Но она внезапно глохнет, слепнет и глупеет, убеждая: все будет хорошо! Недели через две, естественно, происходит бурное расставание, я за голову хватаюсь: где были мои глаза? Мои мозги? Где, черт ее дери, отсиживалась интуиция?! Она какое-то время пристыженно помалкивает, а затем… берется за свое.
Толкает меня под ребро — и выходит мне навстречу из автобуса не красавец, но сильнейшего обаяния человек, буквально пышущий феромонами, и говорит: «А вам в салон не надо!» — «Почему это?» — «Потому что нам следует двигаться в одну сторону, не так ли? Пойдемте!..». И я, влекомая теплыми пальцами, иду с ним рядом, начисто забыв, что меня ждут на пресс-конференции в «Березаньэнерго». По дороге я узнаю, что сгусток феромонов называется Пашка Дзюбин, и понимаю, что я готова всю жизнь — и даже после смерти, как Эвридика за Орфеем, — идти за ним куда глаза глядят. Он уводит меня в сиреневую даль (в его съемной квартире обои жуткого сиреневого цвета, по стенам наклеены рукописные плакатики типа «Make love nоt war»), и в этом ностальгическом раю мы три восхитительных месяца дегустируем вкус жизни. А такой беды, что Пашка в одночасье смоется в неизвестном направлении, а через год после того его новая подруга-хиппи…
Звать Дашка, восемнадцать лет, с виду — полный унисекс. Унисекс является ко мне в редакцию и заявляет, что беременный от Пашки, а сам Пашка уехал дегустировать вкус жизни в Читу к буддистам. Говорит: «Давай я тебе своего ребенка отдам? Пашка говорил, ты детей хочешь, а они у тебя не родятся!..». Я ее стыжу за безнравственность, матерю за бестактность, с проклятиями и заветом: «Не смей больше попадаться мне на глаза!..» — выкидываю из редакции. Она узнает мой адрес, и в следующем мае я просыпаюсь от детского плача под дверями квартиры. При младенце, копошащемся в тряпье внутри коробки от бананов, две писульки: «Инна, я решила, ей с тобой будет лучше. Назови как хочешь. Претензий не имею. Беспокоить тебя не буду. Может, еще встретимся, если это будет по природе, а нет — бай-бай. Мне говорили, нужен отказ от ребенка. Короче, не въеду, как его писать. Как смогла, так и написала. Адрес твой мне Пашкины друзья сказали. А Пашку я с тех пор не видела».
«Я, Митяева Дарья Викторовна, отказываюсь от своей дочери, родившейся 4 мая этого года. Я хочу, чтобы ее воспитала гражданка журналистка Инна Степнова, отчества не знаю. Обещаю И. Степновой не мешать и ребенка не отбирать. Делаю все сознательно. 13 мая 2000 года». Эти записки до сих пор хранятся у меня.
А в быту, оказалось, мне нужно до смешного мало — кусок хлеба и кружка чая, почти черного, без сахара. Я не стремилась приукрасить казенный быт.
Аскеза первых месяцев учебы вскоре прошла, оставив мне, конечно, зачаточный гастрит, но любовь к ведению домашнего хозяйства мой организм так и не выработал. Питалась я полуфабрикатами и сухомяткой, стряпать что-либо ленилась. Вареная колбаса на черном хлебе, десяток яиц и полкило сосисок в полиэтиленовом пакете за окном — холодильников в нашей общаге было на один меньше, чем пальм. Пальма, покрытая пылью, как войлоком, мумифицировалась в холле в 1976 году. Итого, сколько холодильников полагалось студентам?.. Яичницу по утрам я жарила с сосисками, вечерами суп из концентрата кипятильником варила в кружке, а ради праздника баловала себя готовыми вкусностями подешевле. Стипендии не казалось, а реально было мало. Родители присылали переводы, но мне стыдно было получать эти деньги — я же стала подрабатывать! Бывало, звоню домой с почты, а мама в полуобмороке кричит: «Почему перевод вернулся?! Ты что, с ума сошла?! Чем ты там питаешься — святым духом?! Завтра же отправлю назад, и чтоб получила мне без фокусов!» — «Ага, обязательно», — отвечала я и показывала все тот же фокус. Шлея под хвост. Самостоятельности захотелось. Воронеж — не Березань, газет там уже в начале девяностых хватало. И когда пошли тоненьким, но верным ручейком честные гонорары, я сделала вывод на всю оставшуюся жизнь: я сама могу обеспечивать себя! Мало заработаю — буду грызть сухой хлеб и ходить зимой в куртке, много получу — куплю себе сервелата, осетрину и дубленку. И даже спрысну это дело пивом или там ликером. Но — на свои, а не на даденные! Тем паче — не на украденные.
А вещи свои (это умение я сохранила на всю оставшуюся жизнь!) стирала под краном, часто в холодной струе, когда горячее водоснабжение отключали. И нательное, и верхнее. И ничего, слава богу, замарашкой не ходила.
Синхронно с моим профессиональным становлением родители как раз расстались на гребне обоюдного кризиса среднего возраста. Я сходила на почту и по стопке извещений получила домашние переводы. И все их отправила мамочке. Я же сама могу обеспечивать себя!
Оттуда, из недр девятиэтажного корпуса общаги, и выросла лазоревым цветком Инна Степнова, самостоятельная и самодостаточная настолько, что мужиков в сторону, как взрывной волной, кидало. Твердо знающая: весь этот мир для нас — не более чем общежитие, а следовательно, есть право экстраполировать нормы общежитейской житухи на целую вселенную. Или — с какой стороны посмотреть! — гостиница. В каковой мы постояльцы, и дом нас ждет где-то за гранью…
Плохая хозяйка, зато отличная ремесленница, умеющая жить без воды, света и теплого сортира под боком, без первого-второго и компота, без маминой опеки и папиных советов, без мужского плеча. Недоверие к этой плывучей субстанции возникло с тех пор, как вывернулось оно из моей раскрытой, доверчиво протянутой, ласково гладящей руки… В миг первой любви мне грезилось замужество. Я даже кулинарную книгу купила и ночью на общей кухне попыталась куриный бульон освоить. Первая любовь кончилась грязненько. Парень оказался сговоренным с детства и должен был жениться сразу после получения корочек. Узнав о том от него и проследив, как мой возлюбленный вытаскивает чемодан в холл, где его ждет большая дружная башкирская семья и щебечущая скромная невеста, как они рассаживаются по машинам и отбывают в сторону Стерлитамака, я эту книгу в Дону утопила… И тогда же я всей душой постигла закон бытия: мы в ответе за тех, кого приручили. А если не хочешь быть в ответе, то никого и не приручай! И личная жизнь стала для меня суетой и тленом, а смыслом оказалась работа.
После журфака я вернулась в Березань и несколько лет работала на «Газету для людей». С главвредом мы стали добрыми друзьями. Моим коньком были криминальные репортажи — сказался журналистский дебют. Как девка одинокая и отчаянная, я лезла в такие дебри, от коих шарахались тертые журналисты-мужики, смущенно блея: «Нам семьи кормить надо… Мы за детей боимся…». Тогда у меня не было Ленки, мать работала, нам на жизнь хватало, и я не боялась, что меня на перо поставят. Главвред, видно, уважал меня за отчаянность — аж в койку не тянул, а это для него было редкостью, и материалы мои не правил!
Его-то промыслом я и столкнулась с миром поэтов.
Главвред Слава послал с заданием на областной семинар молодых авторов. Я было скривилась, но он мне доходчиво объяснил, что журналист не имеет права отказываться от редакционного поручения, и что, хотя криминальная обстановка в Березани оставляет желать лучшего, но порой, для разрядки читающего пипла, надо публиковать материалы и о культуре. Главвред мне психологически грамотно польстил, велев написать о семинаре не в унылом духе протокола, а живо, с огоньком, как про ту дискотеку…
— В Москве начинают создаваться альтернативные союзы писателей, а у нас он один… в поле воин… Ты у них об этом и спроси: делиться не надумали?.. На группировки? Спроси их, как они отнесутся, если им предложат выпустить из своего состава одну-две творческие группы… как эти, помнишь… «Обэриуты»… имажинисты… короче, сообразишь!
И я двинулась соображать в здание областной писательской организации. Первым делом удивилась, что союз писателей изнутри не просто бедно обставлен, а еще с любовью и знанием дела захламлен. Грустные линолеумные коридоры (беднее, чем в ментовке!) трамвайчиком провели меня в актовый зал с откидными стульями, списанными, наверное, из соседнего кинотеатра, и большими дешевыми репродукциями портретов по стенам — Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Есенин, Маяковский и еще какой-то хрен. По ходу дела меня просветили, что это первый секретарь правления Березанского союза писателей Мамочкин. Под портретами за школьным столом сидели несколько пожилых граждан, а на откидных стульях в шахматном порядке располагались молодые — надо думать, участники семинара. «В президиуме» разговор шел странный.
— Да кому это надо?! — кипятился один, чернявый, с чубом на правый глаз, похожий на Петра Глебова в роли Григория Мелехова. — Вот придумали — семьдесят лет был один союз, в него вступить было счастье! А теперь, пожалуйста, делиться! Чтобы всех бездарей обилетить, что ли?
— Ну вот, сам и ответил, кому это надо, — степенно отвечал ему пожилой и забавно лысоватый — с круглой монашеской тонзурой на затылке. — Это, Ксандр Палыч, тем и надо, кто до нашего союза дарованьицем не дотягивает…
— Я думаю, что это дезинформация, — авторитетно заявил немолодой красавец в окладистой бороде вавилонского царя. — Пока из Москвы, из правления, не придет бумага, что позволено формировать альтернативные союзы писателей, мы не обязаны следовать всяким слухам, и уж тем более — принимать их на веру. По крайней мере я, как ответственный секретарь, никому до сведения не буду доводить эту чушь. Кстати, мы зря этот разговор затеяли при молодежи…
— Нет, пускай слушают! — вскинулся Петр Глебов. — Я им об этом скажу — что графоманы в наш союз никогда не проникали и теперь не проникнут, что бы там ни перевернулось! Даже если бумага придет…
Я так поняла, что они говорят как раз о том вопросе, на который меня нацелил главвред Слава, и решила вмешаться:
— Если вы о создании второго союза писателей, то вам бумага не придет, потому что правление союза писателей России к нему непричастно. Просто организуется новая общественная организация, создает свой устав и утверждает в управлении юстиции.
Они втроем на меня уставились, как на Ихтиандра в скафандре.
— Это вы, девушка, сказали? — с нескрываемым шоком спросил бородач.
— Я сказала. Мы слышали об организации второго союза писателей в Москве. Там уже третий на подходе. А вы что — против?
— А вы…
— А вам…
— Простите, как фамилия?
— Степнова, — говорю.
— Вы на семинар?
— Да.
— Стыдно, девушка! Пришла учиться, а туда же — от горшка два вершка права качать! — взъярился тип казачьей внешности.
— Ну тихо, тихо, Ксандр Палыч, распугаешь нам молодежь.
— Кого — их? Их испугаешь! Люди сидят уважаемые, ни «здрасте», ни представиться, а лезет, — все дураки, она одна умная! Покажи мне стихи свои, умная! Небось одного Высоцкого любишь?
— Люблю, — призналась и вытащила из сумки свой мятый желтый блокнот. — И не стыжусь!
— А стихи на семинар надо приносить в трех экземплярах, отпечатанные на машинке, а не на таких подтирках! Я их даже и читать не буду.
— Не будете, — подтвердила я. — Потому что это не стихи. Это мой рабочий инструмент. Я вообще-то журналист из «Газеты для людей», Инна Степнова, а про образование альтернативного союза сказала…
— Прессу мы чтим. Народ должен знать своих героев! — авторитетно встрял бородач.
— Сказала, потому что располагаю информацией. А вы, кажется, не очень. Поэтому мой первый вопрос — почему, по-вашему, полисоюзность — это плохо?
Александр Палыч громыхнул стулом и понесся вон из тесного зала, фонтанируя стихийными возгласами: «Ходят тут, как генералы!.. Высоцкого им!.. Двух слов связать не умеют!.. Полисоюзность, мля!.. Полипы какие-то выдумали!...».
— Ксандр Палыч, ты далеко не уходи, скоро начинаем! — крикнул ему вслед монах в тонзуре, — впрочем, выражение глазок, противостоящих тонзуре, было отнюдь не монашеское.
— Да не могу я так — покоя сердце просит! — проорал из коридора нервный мэтр, вслед за чем гулко хлопнула наружная дверь.
Я сочла за благо сухо извиниться.
— Ничего, Александр Палыч вспыльчив, но отходчив, — сказал бородач поставленным голосом трибуна. — Он не может уйти — семинар, можно сказать, его детище, он ведет литобъединение для молодежи при нашем союзе шестнадцатый год, и сегодня путевку в жизнь получат многие его питомцы. Вы знаете лучшего березанского поэта Александра Семенова? Лауреат многих премий, хорошо известен и почитаем в Москве как продолжатель исконно-русских традиций… Автор трех сборников, выходивших стотысячным тиражом в семидесятые и восьмидесятые, и сейчас четвертый сборник у него готов, но издать… Издательская система полностью разрушена, никому не нужно настоящее искусство, прилавки заполонила коммерческая проза… Иногда в книжном магазине делается просто страшно — куда катится великая русская литература? Перед вами молодые поэты, — строго говоря, поэты были за мной, так как я стояла лицом к столу президиума, но это деталь, — каждый из которых имеет собственный голос, свою, так сказать, песню, но не может ее пропеть — нет возможности опубликоваться… Собственно, в этом и смысл нынешнего семинара — вы записываете? — дать возможность начинающим авторам заявить о себе… По итогам семинара мы составим подборку стихов и начнем работать в том направлении, чтобы ее поместили столичные «толстые» журналы… Мы обеспечим возрождение настоящей литературы… А вы говорите, почему мы против альтернативных союзов… Мы не против, но поймите, у нас — традиции Максима Горького, Михаила Шолохова, Александра Твардовского, освященные десятилетиями, а что у них, у альтернативщиков? Сомнительные «шестидесятники»?..
Я разыгрывала внимание и стенографирование, не забывала кивать, но в голове у меня выстроилась уже первая фраза будущей заметки: «Есть еще на свете люди, которые считают “оттепельное” искусство сомнительным». Речь красавца длилась минут двадцать. Когда, наконец, секретарь правления отпустил душу на покаяние, я плюхнулась в изнеможении на крайний стул в последнем ряду.
Тем временем вернулся утихомирившийся Ксандр Палыч и, проходя мимо, обдал меня свежим перегаром. Семинар объявили начатым, вытащили список и стали выкликать молодых авторов по алфавиту. Вызванный должен был выйти к столу и прочесть свое кровное, а комиссия из пяти лиц высказывала им веские замечания и выбирала из стопок машинописных текстов одно-два стихотворения — для столицы.
Столицу представляли два уроженца Березани, счастливо переехавшие в свое время в Москву и теперь покровительствующие землякам. Их фамилии, расстреляйте меня, я не запомнила.
Высокий грушеобразный человек, рыжестью волос и застенчиво-плаксивым лицом похожий на Урию Хипа, а жестами и моторикой — на отравленного таракана, прочитал целый цикл стихотворений о спорте. Секретарь правления одобрительно заметил: «Правильно, Николай, мы должны нести в массы пропаганду здорового образа жизни!».
На восхитительных строчках: «Уезжаю от тоски я на карьеры городские…» — серьезную тишину прорезал площадной гогот. Мой.
— Товарищ корреспондент что-то хочет сказать? — добродушно осведомился «монах» Евсей Филонов, похлопывая по плечу Семенова, который был готов к новому взрыву эмоций.
— Этой весной в городских карьерах купаться санитарная инспекция запретила — там кишечная палочка, — выдавила я сквозь смех.
— Поэзия не имеет привязки к фактографии, — весомо заметил секретарь правления. — Следовать за фактами — удел, извините, журналистики, а мы умножаем то, что видим, на горячее участие своей души…
На пятнадцатом участнике семинара (а их набежало человек тридцать!) комиссия стала ерзать, невнимательно слушать, перешептываться, и замечания бросала вскользь, а потом Филонов, оживленно блестя глазами, объявил перерыв. Очень кстати — меня уже давно донимал комплекс проблем физиологического характера.
— А где у вас буфет? — спросил человек в резиновых сапогах, по виду — типичный фермер, автор рукописи «Родные зори».
— Увы, в настоящее время буфета в нашем здании не предусмотрено! — торжественно ответил ответственный секретарь. — Был до девяносто второго года, но… Финансирование урезано, целое крыло нашего помещения закрыто, и столоваться приходится за свой счет. К счастью, мы в центре города, в гастрономе напротив неплохой кафетерий. Ждем вас через час.
— А я слышал, им буфет закрыли после того, как пьяный Юрик, ну Юрий Васильич, Шмелев, нажрался тут и в банку из-под яблочного сока, что в буфете стояла, напрудил, а из нее потом людям наливали, — вплыл мне в уши шепот сзади. Я даже про туалет забыла, косо оглянулась. Два тридцатилетних обалдуя поэтического вида, в немытых лохмах и неновых костюмах, скалили зубы. — Видал — его сегодня не пригласили? Ручкин побоялся — опять, говорит, пьяным придет, всех распугает, всех обхамит, да еще как бы не облевал тут все — месяц ведь не просыхает, скоро опять до белки допьется…
Это была первая информация с семинара, которую я от души занесла на свои мятые скрижали. Однако душа все настоятельнее требовала и другой радости… А народ уже выходил из зала, и я рисковала остаться со своей бедой один на один. И мне бы остался выход, запатентованный неведомым Юриком, — но где найти банку?
— Простите, а туалет есть? — метнулась я вдогон секретарю правления Ручкину.
— Туалет, милая девушка… как вас? — ах, да, Инна, — туалет у нас, к сожалению, отсутствует, ибо он в том крыле, о закрытии которого административным распоряжением я с прискорбием только что сообщил. Это, разумеется, безобразие, что писатели вынуждены ходить через улицу по столь деликатному делу… рекомендую вам зайти в музыкальную школу, там нашей организации идут навстречу… я намерен записаться на прием к мэру. Такую дискриминацию терпеть нельзя…
— А Шмелев никогда и не терпит, — опять зашуршали идущие сзади оболтусы, — он, когда банок не стало, лестницу просто поливает. Зимой обо…л ее, заснул в этом зале, а утром пошел домой с бодунища, на своем же поскользнулся и упал, башкой треснулся… Эх, жаль, что Юрика нет — он бы тут устроил маски-шоу!.. Знаешь, как он Ручкину говорит? «Козел ты, — говорит, — со своей бородищей. Я б тебя Карл Марксом назвал, да что делать, если ты не Карл Маркс, а козел натуральный и есть…». А всем остальным орет от души: «Графоманы! Стихов писать не умеете, а других учите!».
Следовать примеру Юрика на лестнице я постеснялась. Но я не хуже Ручкина знала центр города. За ближайшим углом располагалась очаровательнейшая разливочная, которую так и хотелось назвать московским студенческим словом рыгаловка, ценная демократичностью нравов и наличием туалета. Там всегда собиралась изысканная публика, научная интеллигенция в основном мужеска пола. Я помчалась туда и… обнаружила Ручкина с коллегами по цеху. Так-так!
Выйдя из отдельного грязноватого, но благодатного кабинета, я узрела всю компанию, включая москвичей, за дальним столиком. Простецкие бутерброды окружали графинчик с прозрачной жидкостью. Поэты как раз сдвигали стопки, неразборчиво провозглашая тосты о литературе. Столик был задавлен их крупными телесами.
По залу маялся давешний пропагандист здорового образа жизни, кидал на комиссию молящие взгляды. Отчаявшись привлечь внимание мэтров, он вынул из кармана жменю мелочи и стал пересчитывать ее, шевеля всем лицом. Теперь он еще больше смахивал на таракана в агонии. Посчитав минуты три, таракан Николай обратился к барышне за стойкой:
— Девушка, а пиво сколько стоит?
— Две пятьсот, там же написано, — с профессиональной гримаской ненависти к покупателям бросила в ответ дебелая буфетчица.
— Ой-ой-ой… А водка?
— Сто грамм — три пятьсот.
— Ой, что делается… Девушка, я — березанский поэт Николай Подберезный. Вы не могли бы мне продать пиво со скидкой?
Королева пивного крана даже проснулась.
— Чего-о? А почему-то именно вам пиво со скидкой?
— Потому, что мы, поэты — генофонд нации…
Вторая запись легла на листок моего блокнота. И тут же третья: слова, что нашла буфетчица, дабы раскрыть перед поэтом Николаем Подберезным всю глубину его заблуждения. Тогда, вздыхая, он сделал выбор между пивом и водкой в пользу пива, постоял с кружкой в показной задумчивости, вроде бы рассеянно подошел к столику комиссии, о чем-то с ними поговорил, сделав самое жалкое за сегодняшний день лицо, и подсел на краешек скамьи, великодушно освобожденный для него Ручкиным. После воцарения в кругу гигантов мысли его физиономия обрела признаки блаженства.
Тут мне осталось прыснуть и побрести назад. Вокруг здания союза тусовались по стойке «вольно» не приглашенные пить пиво под литературу. Я попыталась собрать с них впечатления о семинаре — но все они слово в слово повторяли вводную ручкинскую речь, и мне даже не пришлось открывать блокнот.
В какой-то миг мне спинной хребет обожгло пламенным взглядом. Я быстро оглянулась. Худощавый брюнет с яркими глазами записного ухажера — сидел в последнем ряду и до перерыва не успел выступить, но иронически похмыкивал на самых идиотских пассажах, — смотрел на меня очень профессионально. Иронически, свысока и зазывно. Но не как на корреспондента, явно. Как на женщину.
Дабы расшифровать точнее его импульс, я подошла, повторно представилась и спросила, что он хочет сказать по поводу семинара.
— Глядя на вас, — заявил этот персонаж, — я хочу сказать многое, но, поверьте, не о семинаре молодых авторов! Вы любите стихи? Настоящие, а не такие, как здесь звучат? Бог ты мой, это ж уму непостижимо, как много бездарей на свете! Но дослушать надо… Вы не останетесь? Жаль-то как… А хотите, попозже встретимся, и я вам стихи почитаю…
Я вежливо улыбнулась такому напору, сослалась на уйму дел в редакции и сочла задание выполненным.
Остаток моего рабочего дня был посвящен рассказам о семинаре. Сотрудники «Газеты для людей» давно так не смеялись. Потом материал написался на одном дыхании — ведь первую фразу я уже придумала в союзе писателей. Видно, эти стены все-таки дышали творческой энергией!
Ради такого дела мне отвели целую полосу.
Дня через два после выхода статьи главвред вызвал меня в свой кабинет и, хихикая как заведенный, рассказал о телефонном разговоре с негодующим Ручкиным. Секретарь правления требовал немедленного опровержения «наглой клеветы», в чем главвред ему сладострастно отказал. Тогда секретарь выдвинул ультиматум: больше не присылать к нему столь недобросовестного корреспондента, страдающего манией очернить все святое, иначе он начнет копать под «Газету для людей», и все их политические махинации станут достоянием общественности!
— Я свой ультиматум выдвину, — взбесилась я. — Больше я к этим пням замшелым не ходок, не ходун и не ходец, или ищи мне замену! На все, в том числе и на криминальные очерки.
Полоса криминала главвреду была важнее писательских амбиций, и это позволяло мне ставить условия.
Когда самое передовое издание Березани скатилось с позиций рупора общественности на подмостки площадного балагана, я ушла от «главвреда», с сожалением, но бесповоротно, как от возлюбленного, и стала перелистывать вновь возникшие газеты, как «страницы» на компьютере. В свободное от криминала время я отдавала искупительные жертвы своей юношеской страсти — социальной журналистике. За это меня благодарили и оскорбляли. Особо ценными комплиментами для меня звучали обвинения в продажности, проституировании и стародевической сублимации. Лучше всех сказала одна директриса школы, где учительница избила ученика, после появления разоблачительной статьи:
— Недое…ная, вот и гоношится! Мужика бы ей хорошего, унялась бы, да кому такая нужна! Конь с яйцами, а не баба!
Самой директрисе в правый безымянный палец вросло обручальное кольцо шириной в сантиметр, а напускной лоск с нее слетел навсегда, после того как она прочитала все, что я думаю о современной российской школе.
А в моей жизни появился Пашка.
До тридцати годов моей не слишком монашеской жизни я пробавлялась легкими романами по принципу стакана воды: выпил — забыл. От скифских предков моей прабабки дана мне острая способность к мелким бытовым предощущениям. Интуиция подводит меня только в одном случае… то есть во многих… то есть все же в одном, но нещадно растиражированном… Когда я встречаю нового мужчину.
Говорит мне интуиция: это — твой мужчина, сейчас он подойдет к тебе… И он плавно перемещается в мою сторону. И начинается флирт разной степени тяжести. Предположим, что тяжесть эта порядочна… Вот сейчас бы подать голос моей хваленой интуиции!.. Но она внезапно глохнет, слепнет и глупеет, убеждая: все будет хорошо! Недели через две, естественно, происходит бурное расставание, я за голову хватаюсь: где были мои глаза? Мои мозги? Где, черт ее дери, отсиживалась интуиция?! Она какое-то время пристыженно помалкивает, а затем… берется за свое.
Толкает меня под ребро — и выходит мне навстречу из автобуса не красавец, но сильнейшего обаяния человек, буквально пышущий феромонами, и говорит: «А вам в салон не надо!» — «Почему это?» — «Потому что нам следует двигаться в одну сторону, не так ли? Пойдемте!..». И я, влекомая теплыми пальцами, иду с ним рядом, начисто забыв, что меня ждут на пресс-конференции в «Березаньэнерго». По дороге я узнаю, что сгусток феромонов называется Пашка Дзюбин, и понимаю, что я готова всю жизнь — и даже после смерти, как Эвридика за Орфеем, — идти за ним куда глаза глядят. Он уводит меня в сиреневую даль (в его съемной квартире обои жуткого сиреневого цвета, по стенам наклеены рукописные плакатики типа «Make love nоt war»), и в этом ностальгическом раю мы три восхитительных месяца дегустируем вкус жизни. А такой беды, что Пашка в одночасье смоется в неизвестном направлении, а через год после того его новая подруга-хиппи…
Звать Дашка, восемнадцать лет, с виду — полный унисекс. Унисекс является ко мне в редакцию и заявляет, что беременный от Пашки, а сам Пашка уехал дегустировать вкус жизни в Читу к буддистам. Говорит: «Давай я тебе своего ребенка отдам? Пашка говорил, ты детей хочешь, а они у тебя не родятся!..». Я ее стыжу за безнравственность, матерю за бестактность, с проклятиями и заветом: «Не смей больше попадаться мне на глаза!..» — выкидываю из редакции. Она узнает мой адрес, и в следующем мае я просыпаюсь от детского плача под дверями квартиры. При младенце, копошащемся в тряпье внутри коробки от бананов, две писульки: «Инна, я решила, ей с тобой будет лучше. Назови как хочешь. Претензий не имею. Беспокоить тебя не буду. Может, еще встретимся, если это будет по природе, а нет — бай-бай. Мне говорили, нужен отказ от ребенка. Короче, не въеду, как его писать. Как смогла, так и написала. Адрес твой мне Пашкины друзья сказали. А Пашку я с тех пор не видела».
«Я, Митяева Дарья Викторовна, отказываюсь от своей дочери, родившейся 4 мая этого года. Я хочу, чтобы ее воспитала гражданка журналистка Инна Степнова, отчества не знаю. Обещаю И. Степновой не мешать и ребенка не отбирать. Делаю все сознательно. 13 мая 2000 года». Эти записки до сих пор хранятся у меня.