…подкинет на мой порог Пашкину дочь, интуиция предсказать была не в силах! Особенно того, что мы с мамой решим удочерить — то есть я документально удочеряю, а мама выполняет бытовые функции родительницы — накормить, выгулять, запасти памперсы, — этот плачущий комочек. Еще до того, как ее глазки открылись и глянули на меня шкодливым желто-зеленым прищуром. Это были глаза моего любимого, и, столкнувшись с ними взглядом, я поняла, что отдать ребенка его биологическим родителям — рифмующимся между собой разгильдяям Пашке и Дашке, — я не смогу никогда.
 
   Все лето 2000 года я бегала по общественным местам города, решая формальности удочерения, похудела так, что могла за швабру спрятаться, и талия моя угрожала переломиться под весом сумки с двадцатью килограммами абсолютно необходимых вещей. В начале сентября я впервые появилась в скверике возле своего дома с коляской. Ради первой прогулки со своим ребенком я даже бросила курить. Месяца на два. Мы чинно гуляли с Ленкой, отсчитывая шаги и минуты, согласно рекомендациям перинатального терапевта, и шаг в шаг за нами шло общественное мнение: «А Ин­ка-то родила незнамо от кого!».
   Когда мы поженились с Багрянцевым, злопыхатели резюмировали: грех прикрыть.

Глава 2

 
   Я занялась борьбой за права вынужденных переселенцев из бывших советских республик. Затеяв материал о них, стала искать по городу конкретных страдальцев.
   Один знакомый подсказал мне, что в его общежитии обитает русский из Средней Азии. Я сделала стойку русской борзой — и метнулась в заданном направлении. По указанному адресу мне навстречу из плохо обжитой комнаты высунулся… тот самый эффектный брюнет с семинара молодых авторов. Он меня тоже сразу узнал. И посетовал, узнав о цели моего прихода, что он сам, как поэт, не был интересен такой очаровательной особе, а как жертва политических игр представляет ценность… Я покаялась: «Работа у меня такая!». И мы нашли общий язык. Хозяин комнаты пригласил меня к холостяцкому столу, угостил зеленым чаем («Привык в азиатчине к этому напитку, черный, извините, не употреб­ляю!»), рассказал десять бочек арестантов о своих мытарствах в Узбекистане и на пути в Россию, — я, ахая в такт его речи, ибо фактура лилась первостатейная, исписала весь блокнот, — а потом с места в карьер зачитал:
 
Что держалось в одной цене —
Перебито ценой иной.
Я был предан своей стране.
Я стал предан своей страной.
 
   — Что это? — восхитилась я, растроганная, а он ведь на то и рассчитывал. Скромно потупился и признался:
   — Это мои стихи. Которые вы не захотели слушать…
   Ребенок Пашки Дзюбина обосновался в моем доме, я научилась уже варить кашку четырех сортов, но так отчаянно ее пересаливала, что напрашивались два вывода: «Жри сама такую гадость!» — мамин и «Я все еще его, безумная, люблю!..» — мой. Кашу я подъедала, давясь, а Пашку медитативно старалась забыть каждую секунду, как жители Эфеса — Герострата. И очень хотела выбить клин клином!
   Треснувшее сердце мое исправно качало по венам кровь и интимные мечты, и свободных уголков в нем оставалось порядочно. Один из них часа за два оккупировали цыганские глаза гонимого поэта. Когда на вычитку материала в редакцию человек издалека явился в благоухании одеколона и рос­коши пестрого платка на шее. Он согласился со всем, что я написала, и вручил сложенную в несколько раз бумагу:
   — Прочтите потом, на досуге, хорошо?
   Разумеется, я прочла тут же, как за ним закрылась дверь редакции, а потом опустила листок на колени и предалась женским грезам, глядя в окно. Главный редактор Степан Васильевич обругал меня бездарью и бездельницей, тогда я встрепенулась и потащилась на заседание горсовета, даже не отбрив по традиции «дядю Степу». Дядя Степа, увы, не был добрым милиционером — он был самым тупым и беспринципным редактором из всех начальников, кого я встречала на своем жизненном пути, но высокий для нашей глухомани оклад и адекватные ему гонорары держали меня в «Периферии», березанским отделением коей и командовал Степан Васильевич. Мы с ним были, как разноименные заряды.
   На листе, который я бережно спрятала в сумку, под лапидарным «И. С.» размашистая рука вывела:
 
Ты пока только имени звук,
Только смута промчавшейся ночи,
Только горечь прочитанных строчек,
Только скрытый намек на испуг…
 
   И еще три строфы в том же духе.
   Они разительно отличались от образчиков «настоящей березанской литературы». И, признаться, мне никогда не посвящали стихов. Первым воспел мою женскую сущность беженец из Узбекистана Константин Багрянцев.
   Я нашла внутрироссийских мигрантов человек пять, и материал удался.
   Невозможно было не встретиться с Багрянцевым, когда он недели через полторы после публикации скромно позвонил в редакцию и предложил пройтись — ему, мол, так понравилось со мною общаться, что он хотел бы рассказать мне о себе подробнее… И вообще здесь, под небом чужим, он, как гость нежеланный… Тут он, видно, инстинктивно ущучил мое больное место, ибо я тоже не считала себя березанкой. После имевших место в истории нашего рода репрессий, побегов из города в город, выселений в двадцать четыре часа, дальних отъ­ездов на учебу и распределений на работу изотовские ошметки под иной фамилией осели в Березани. Чисто случайно. И я не могла заставить себя любить этот город, разительно непохожий на мои степи, реку Валгу, несмотря на созвучие имен, далекую формой и содержанием от дельты Волги, людей, живущих в заторможенном ку­пе­че­ско-ме­щан­ском ритме… На почве нелюбви к Березани мы с Багрянцевым и сблизились, а затем и сошлись. Невозможно было после всех откровений в пивных (грамотный кавалер выбирал заведения подешевле, но всегда платил за двоих), обжиманий на лестнице и песен дуэтом вполголоса не впустить его в дом.
   Очень скоро после вселения Багрянцев предложил выйти за него замуж.
   Потом я, конечно, поняла, и даже не рассердилась — на него, что ли, зуб точить? На себя, наивнячку сладкую! — что Багрянцев, может статься, более всего хотел выселиться из общежития и обрести постоянную прописку на территории жены. Но умен был, собака, тайные мечты свои озвучивал якобы шутя, чем и усыпил мою бдительность…
   — Что ж тебе так нравится во мне, что ты и на брак согласен? — поглупев от стихов, кокетничала я.
   — Жилплощадь… я хотел сказать глазки! — с ухмылочкой цитировал довоенную кинокомедию Константин.
   Уж не знаю, двухметровая ли моя худоба или двухкомнатная наша с мамой хрущоба (малогабаритная кухня, санузел раздельный, балкон) пленила его больше. Правда, он покривился на Ленкину колыбельку, но ничего до поры не сказал. Он думал, что я родила незнамо от кого, и девочкой не интересовался. Тем более что спала Ленка в большой комнате, при маме моей.
 
   Константин Георгиевич преобразил мою маленькую комнату и искривил мою карму — допустил в нее поэзию в полный рост. В комнатке отлично разместился багаж Багрянцева — коллекция расписных кашне, словарь Даля, одеколон «Whisky Blue», пачка зеленого чая и скудный комплект пижонских носильных вещей. Это стал его «кабинет». Писать свои статьи я могу и на работе, — заявил супруг. Ленку мы вскорости сдали в ясли. Мама вернулась на службу. На таких условиях — целый день один дома, за компьютером, хозяин! — Багрянцев был готов приветствовать семейную жизнь. Он предавался литературному труду с бескорыстием обеспеченного прилежной супругой человека. Мечтал найти работу или хотя бы подработку в газете. При том, что его манера коверкать слова устной речи, изощренно насилуя родной язык, переносилась на бумагу. И я увиливала от его трудоустройства.
   А я… на время отказалась от подработок в сопредельных изданиях, чтобы пораньше приходить домой и учиться готовить, вести хозяйство… Чего за мной никогда раньше не водилось. И тщательно — однако тщетно — пыталась не замечать, что Багрянцев действует в вечном диссонансе со мной.
   Схлопотала я первый нокаут за пожаренный по венскому рецепту бифштекс.
   — Нет, Инка, — покровительственно сказал Константин, его отведав и сложив обочь тарелки вилку и нож, — не угнаться тебе за Вероникой.
   Я резонно вопросила, кто это еще — шеф-повар лучшего ташкентского ресторана «Голубые купола»? Выяснилось, что жительница аула под городом Навои, где Багрянцев провел свои лучшие годы.
   — Как кореянки готовят — бог ты мой, пальчики оближешь! Вот эта самая Вероника… Любила сильно, до умопомрачения, всякий мой приход пир горой закатывала. Я у нее кой-какие рецепты списал. Показал бы их тебе, да что толку… Ты ж готовить только пельмени из пачки можешь…
   — Что ж ты на ней не женился, если она тебя так любила и так вкусно готовила?
   — Если на каждой из-за такого пустяка жениться… женилки не хватит! К тому же с ней не о чем говорить было. Что можно, я с ней молча делал… А после того, сама знаешь… поговорить ведь тянет. Начнешь о стихах, о звездах… Отвечает: «А у нас дувал оползает». Ну убожество! Наскучила через месяц… С тобой хоть в беседе можно время провести… Пойдем покажу, что сегодня написал!
   В общем, довольно скоро я, продвинутая журналистка, как и тьма женщин всех времен и народов, совершивших ту же ошибку — брак с поэтом, по той же причине — помутнение рассудка от упоения обращенных к ним рифмованных строк — разочаровалась в супруге. И была очень близка к тому, чтобы разочароваться в литературном творчестве в целом. Хотя литературное творчество было ни при чем. Не оно же лежало на диване целыми днями, листало в поисках заковыристых рифм словарь Даля, не оно отказывалось от попыток найти нетворческую работу, отрицая возможность возвращения к станку. Не оно задирало меня критикой хозяйских и кулинарных способностей. Не оно морщило нос от пыли на подоконнике, от Ленкиного плача, от предложения погулять всем вместе…
   Лоцман-навигатор четырех браков, все вторые участницы коих, по его словам, до сих пор готовы были принять Константина Георгиевича обратно в одних трусах, с долгами, с высокой температурой, с проказой и чумой, с незаконными детьми и сворой преследователей позади, избалованный вниманием «баб», разучился смотреть в зеркало и не замечал, что вороные его кудри становятся бывшими, что следами от моли по ним ползет седина, что морщины перерезают былую усмешку сердцееда и что гардеробчик его стильный уходит все дальше от запросов моды. И не ужасался он разнородным записям в своей трудовой книжке: «слесарь подвижного состава, станция Выжеголо, стаж работы 2 месяца», «зоотехник, совхоз имени Клары Цеткин, стаж работы 1,5 месяца», «водитель автокрана, автобаза № 13, город Навои, уволен по 33 статье ТК РФ»… Березанская строчка там красовалась всего одна — слесарь-ремонтник.
   Часто и любовно Константин Георгиевич перелистывал пожелтевшие газетные вырезки и посеревшие бумажки, хранимые в заветной папке из розового картона. Там были отчеты о писательских конференциях, семинарах молодых авторов (бэ-э-э!), школах литактива, съездах Союза писателей Республики Узбекистан и групповые фотографии, где я безошибочно узнавала своего мужа по блядскому блеску в ретушированных глазах и месту около самой смазливой дамы. Антураж блеклых фото пленял романтикой опереточного Востока — плодовая флора, павлины, ишаки, чадры и платки на смеющихся женщинах, купола мечетей или крупные ножовки гор по линии горизонта… Константин обожал пересказывать подробности тя­же­ло­вес­но-роскошных писательских съездов в бывших ханских дворцах, с мозаичными бассейнами и пестрыми, как бы тоже смальтовыми, павлинами. По ходу рассказа он обычно раза два-три отводил в сторону глаза и бормотал: «Ну, сама понимаешь…» — когда речь заходила о литераторшах и писательских женах.
   Неизменное чувство муж питал к зеленому чаю, словарю Даля и пиву «Охота». И к стихам. В дни моих получек он просил покупать книжные поэтические новинки.
   — Как можно жить без стихов? — жестом Остапа Бендера закидывая на спину хвост радужного кашне, рассуждал Константин по поводу и без повода.
   — Ты лучше скажи, как можно жить со стихами, но без еды? — перебивала я, целясь ему в голову очередным томиком «Поэтической России». Даже если и попадала, это было бесполезно.
   Я закрыла глаза даже на то, что Багрянцев единолично построил план продажи нашей с мамой квартиры — с синхронной покупкой однокомнатной и комнаты в коммуналке. Пригласил на дом менеджера из агентства недвижимости «Феерия» и вызвал с работы меня, спровоцировав дядю Степу на очередной разнос. Багрянцев был уверен, что молодая семья должна жить отдельно от тещи и детей. Разменом квартиры он, хитрец восточный, хотел поставить точку в полемике с тещей Ниной Сергеевной, которая не желала его прописывать в нашу хатку. Пяти минут мне хватило, чтобы объяснить менеджеру, что ему не видать процента с невозможной сделки. Но с мужем объясниться было куда сложнее…
 
   Охлаждение наших с Багрянцевым отношений накатило, как разлив, по весне, когда вся зимняя сказка половодь­ем стаяла. Огромная ломаная льдина плюхнулась в чашу моего терпения с попыткой продажи квартиры. Но и она не сразу привела к разрыву. Она еще скрипела и ворочалась, мучая меня, пытаясь поудобнее улечься в ложе. Мы еще почти целый месяц после «размена» играли роль супругов. Первым сломался, как ни удивительно, Багрянцев. Вечером, под одеялом, подполз ко мне, лежащей к нему надменной спиной, обнял, стал что-то такое нашептывать, стихи опять прочитал… И треснула надменная мерзлота, истекла горячим соком самой обыкновенной плотской страсти.
   Неизвестно, сколько бы времени я «запрягала», чтобы сорваться с места, на котором мы с Багрянцевым топтались как пришитые, уже втайне друг друга ненавидя, но связанные хоть недолгой, а привычкой. Если бы не событие, пришедшее в наш дом в сизой форме судебных приставов.
   Дверной звонок грянул на рассвете, как обухом пробудив меня. Я писала подработку всю ночь под дозированное ворчание регулярно просыпавшегося от света настольной лампы и щелканья клавиш компьютера Багрянцева. Пока я трясла головой, думая, сон ли был громкий посторонний звук или явь, пока, определив его источник, выкарабкивалась из кровати, пока искала на ощупь халат и дверь из комнаты, мама опередила меня у порога. «Кто?» — истово боясь, спрашивала она, а ей отвечали что-то сугубо официальное. Наконец, сталкиваясь руками, мы с ней открыли дверь, и люди в форме шагнули в наш дом.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента