Страница:
Милый же человек, но вложился в ремонт для своей птички, а птичка улетела. И теперь – где ремонт? Где стройматериалы? И все подорожало очень. Поэтому не могли бы вы…
Позвонил сразу после Мариши: «Мы понимаем, что Михаил Васильевич не решает. Хотя я и не одобряю такие семьи. И дело – деликатное. Если Витасик – не наш внук, то хотелось бы деньгами». Бормотал. Неудобно ему было.
А «Витасик – не наш внук» – это хорошо. Это ново.
Муж Саша очень смеялся. И взгляд отравленный ушел, как не было. Еще смеялся тот, кто в Надежде Михайловне отвечал за порядочность. Кхе-кхе. Такой у него был смех. В кулачок.
Но Надежда Михайловна не смирилась. Кашу принесла. Посуду чистую. Аккумулятор для Сашиного ноутбука. Лампу купила маленькую, удобную, переносную. Чтобы мужу Саше работать. Архитектором можно и в больнице. Писателем тоже можно. И писателем диссертаций. Это удобные и компактные работы. Надежда Михайловна все принесла – для удобства, для еды, для того чтобы Саша поспал.
Но не смирилась.
И Витасик с ней согласился. Ухудшился. Резко ухудшился. Рыгал фонтаном и улыбался миролюбиво. Рыгал и улыбался. И Надежда Михайловна в знак солидарности на нервной почве и от плохого своего, подлого – тоже фонтаном.
А врач черноротый весь ушел в матюк: «Блять! – орал. – Я тя, блять, теперь не отпущу, пизденыш. Ишь, сукин кот, чего удумал… Я тебе, блять, дам по мордам…»
Орал. И капельницей в Витасика собственноручно тыкал.
А он, мальчик маленький, улыбался.
Все смотрели и удивлялись. Да.
* * *
Ной сказал: «Я – анархист. Я браков не признаю. Я государству ничего не должен. И оно мне – тоже».
Спасибо, что хоть листовки не писал. А ордена и медали у него были. И раскуроченная лопатка. На спине. Кость такая, знаете? Но это все равно считалось «ни царапины». Просто яма на спине вместо кости.
Кася ее руками обходила. Губами не трогала. Не ее место.
«Надо записаться! Надо записаться!» – твердила Кася.
Там закон был специальный. Если не записаться, то всё. Даже если отец признает ребенка, даже если захочет, а всё! Нету такого отца в документах. Палка вместо отца. Прочерк. Снова выблядок.
Кася так не хотела. В баню ходила. Со шкафа прыгала. Труднее было забираться, чем прыгать. Опять в баню. Чистая такая была, что себе противна. Траву заваривала. Пила.
От травы рвало. Но не там, где надо.
Прицепилось и сидело.
А Ной рыбу откуда-то таскал. Творог.
Кася думает, что Ной воровал. Или попрошайничал. Но скорее воровал. Сам – старый, поношенный, галифе с дырками, нос крючком, глаза слезятся. Кто б на него подумал? А он шустрый был, сильный. Сильный – всегда.
Кормил Касю. Следил, как она ест, следил, чтобы внутрь все попадало. Глаз с нее не спускал. И рук не спускал тоже.
Вся Кася со своим приложением была в нем.
Тут надо опять быстро.
Ромео умер. Подлец. Теперь вот ищи-свищи. Только кто найдется, чтобы вывести Касю из живых?
Ромео умер. Кася не плакала. Не умела. Дети его приезжали. Благодарили. За что?
Вот теперь биде – памятник ему. Он в нем носки стирал. В биде.
И мальчик умер. Понял, что Касе нужно только записаться, а не он. Постучал раньше. В туалете. А туалет – не как сейчас. На улице. Дырка. Яма. Дверь. Ни крикнуть, ни охнуть. Ни врачей позвать… А на что звать? Выкидыш. Это частый случай на почве военного истощения и карточной системы.
Ной Касю из туалета забрал. На руках нес. На второй этаж. Но поздно уже все было. Поздно.
Вот тебе и биде. А туалет – снесли.
Вы думаете, дети, что все прекратилось? Оборвалось все? Что Кася простить ему этого не смогла? Или что у него от потрясения цветок увял?
Не ждите от Каси глупостей. Не ждите от Ноя слабостей.
Кася только на подлость была способна. И то…
В институт поступила. На химию. Никто не шел на химию. А Кася – пошла. На химию и на койку в общежитии. Имела право. Чтобы Ной помучился.
И получилось все хорошо! Ему тоже комнату дали. Если бы записались плюс живот, дали бы две. Или большую – в два окна. И было бы где поставить перегородку… Но он поставил этажерку.
Ничего не изменилось. Дрова были снова не нужны. И уголь, и еда. И никаких записей. Ни за что! Смеялся. Смеялся и обнимался. Вспомнить стыдно. Но лучшего, дети, ничего лучшего никогда… Вот это бы большими буквами, которых в разговоре тоже не увидишь: НИЧЕГО и НИКОГДА ЛУЧШЕГО у Каси не было.
А в жены Касю взял Боречка.
Они совпали – Боречка и Дора.
Ной не падал, когда ее, Дору свою, увидел. Куда падать? Прислонился к дверному косяку. Выдохнул. И вдохнул.
Сразу стало ясно: без нее не дышал. Вообще не поступал в него воздух. Только сила была звериная… Антифашистская сила. Детей делать. Всем смертям назло.
Дорой дышал. Касей спасался. У мужиков это часто. Но в пользу молодых. А Ной – анархист.
Кася окно тогда в их комнате мыла. Думала: а и черт с ним, что снова это… Пусть мать-одиночка. Кому доказывать? Кроватку – в угол. Этажерку – в другой. И ширму. Ширму видела на толкучке. С китайскими коричневыми птицами, похожими на неправильных петухов.
Мыла. Думала. А тут вдруг солнце. Такое сильное, как ненастоящее. Как в книжках пишут: сияние.
Кася еще удивилась. Как это: сияет и тут, и там? Обернулась. Оторвалась от тряпки-газетки, а это и не солнце вовсе. Это Ной. Живет. После потопа.
«Йосик?! Берта?! – спросил, закричал, охрип сразу. – Йосик! Берта!..»
Дора покачала головой: «Нет…» И улыбнулась. Передних зубов у нее не было. Она потом, помните, дети, всю жизнь носила вставную челюсть. В стаканчик складывала. А Ной говорил: «Вот умрешь ты, Дорочка, а зубы твои мне достанутся…» Шутка у них такая была. Любовная.
Улыбнулась Дора. Улыбалась… А Ной закричал. На другом языке. Идиш Кася немного понимала. Но это был не идиш. Другой, древний язык. Секретный и шпионский.
Кася хотела донести. Она даже слово выучила: «сионизм». И доклад сделала на собрании комсомольском. О вреде сионизма и его последствий для школьного и другого педагогического образования.
Ной Касе сказал: «Других детей не будет… У меня не будет других детей…» И сияние его не пропало. Горчило только, если на вкус, на язык его пробовать. Сияние…
А Дора не поняла, что это он Касе сказал, и дала ей три рубля, что в ценах сорок восьмого года было нормально для мытья окон.
Она, Дора, потом еще долго извинялась за эти три рубля, за недоразумение, за то, что не знала, хотя могла бы и подумать. А она, Дора, думать разучилась, потому что война и лагерь. Лагерь плюс лагерь.
Дора улыбалась. И волос у нее тоже не было. Бритая Дора. Сейчас бы сказали, что стильно.
А ангелы, дети, бывают разные. Дед Мороз, например, – ангел, принявший советское гражданство. Некоторым и Сталин был ангел. Так воспринималось тогда. Виделось так.
Не Касе.
Ее ангел был чокнутый. Честный, бухгалтер и святой. Бухгалтер – это потом. Это после. Сначала хотел врачом стать. Боречка.
Потому что Мише слово дал: не бросать ни при каких обстоятельствах.
«Женись!» – сказала Кася насмешливо.
Он, Боречка, покраснел как цветочек. Какой цветочек? Ну, аленький, конечно. Покраснел, но сказал твердо: «Я за этим и…»
Боречку можно было обмануть… А можно было сказать правду. И то, и другое было плохо. Некультурно. И как с этим потом жить долго?
Кася врать не умеет. А правду у Каси никто не спрашивает. А у Каси правды этой – чемоданы, тюки, мешки… Но – никто. Кася – заговоренная. Волшебная Кася.
«Будет ребенок…» – сказала она.
«Будет…» – подтвердил Боречка.
Поженились…
* * *
– Я на работу устроился, – сказал Севик.
– Опять кролики? – улыбнулась Надежда Михайловна.
Он молчал. Может, плакал даже. И она молчала тоже. В общем, тратили телефонные деньги. Тратили…
– Я маме с папой путевку куплю. По за́мкам. Очень хорошие есть туры. А если они согласятся на автобус, то можно через Дрезден рвануть на Париж. Как думаешь?
– Экскурсоводом устроился? – спросила Надежда Михайловна.
– Ну да. Пока клинером в туристической фирме. Но с перспективой. С повышением… А путевки мне уже со скидкой как сотруднику. Мама и папа приедут, как думаешь?
Надя кивнула.
– А если у них не получится, то я запишусь во Французский Иностранный легион. Добровольцем. Буду убивать людей на законных основаниях! – крикнул Севик, хотя его и так было очень хорошо слышно.
– А что ты кушаешь? – спросила Надя. – Кто тебя кормит?
Надя представила, как Севик воровато, но интеллигентно роется в помойках, достает оттуда укусанные польские булочки, огурцовые попки, морковные тоже… Представила, как это его унижает и доводит до революционного желания убивать. Ужаснулась.
Она хотела сказать: зачем тебе эта дура, ради которой надо мыть чьи-то унитазы и допивать за кем-то растворимый кофе? Зачем тебе эта сволочь? Паразитка? Карманная воровка? Зачем тебе этот у́род в женском обличии? В слове «урод» ударение на первый слог. Это от Каси. Урод как Ирод. В полной ассоциации.
«Вернись, Севик», – хотела сказать Надя.
– Мариша. Мариша меня кормит. Не бросает. Ты не представляешь себе, какая она хорошая. Она и комнату мне помогла найти. С кроватью. Нас всего шесть человек. А квартира – двухкомнатная – как Букингемский дворец. На велосипеде не объедешь. Тут мне очень хорошо, Надя.
…«Как зовут детей медведей?» – спрашивала Надя. «Медвежонки!» – радостно кричал маленький Севик. «А зайчиков?» – «Зайчахи! Мама же у них – зайчиха! Да?» – «А лисиц? Детей лисиц как зовут?» – «Лисочки?» – тут Севик не был уверен. «А курочек?» – «Курятник!» – убежденно вопил Севик, все смеялись, а он отказывался заниматься дальше. Четыре года. Самый расцвет. Но заниматься – отказался. Бросил мыслить творчески, попробовал логически. И вот на́ тебе. Двухкомнатная квартира как Букингемский дворец…
И о Витасике – ни слова.
И Надя – тоже ни слова.
– А я как папа твой, циркач, да? – спросил Севик после молчания. – Погнался и канул…
– Это Мариша как циркач, – сказала Надя. – А ты – как мама моя… декабристка…
С Севиком ЭТО часто обсуждали. Вертели историю со всех сторон. Он маленький был очень трогательный, очень деликатный и умный тоже. Но любопытный.
А любопытство – как соль. Для еды вкусно, для раны больно. Севик маленьким очень хотел, чтобы у Нади все было правильно. Он даже письмо в Америку писал. С адресом: «Вашингтон. Белый дом». В строке «Кому»: «Министерство цирковой промышленности». Сам текст вообще даже без ошибок. «Просим найти и вернуть на историческую родину останки Надиных папы и мамы».
Письмо до Белого дома не дошло. Вернулось. Михаил Васильевич так орал, так вопил, кричал так, что Севик поклялся (под диктовку, ага) «навсегда возненавидеть Америку и никогда не продаваться на Запад ни за джинсы, ни за ракетно-ядерные установки». Это Михаил Васильевич Горбачеву диктовал. Ясное дело. Ясное дело, не Севику.
Так часто бывает: кричишь одним, а клятвы дают другие.
– Что топчемся, Севичек, лисочек мой, что топчемся? – спросила Надя. – Чего сказать боимся?
Давай-давай, выговаривай! Деньги, квартиру, опекунство, счет на предъявителя, суд? Что?
Надя не успела как следует закипеть. Связь оборвалась. Усрался Севичек. И она была рада.
Кипела уже одна. Самостоятельно. В смысле – одиноко. Главу одному придурку закончила. Там только список литературы оставался. Безголовая работа: из текста, из скобок копировать-вырезать, а под текст вставить. Плюс в соответствии с ГОСТом.
Еще статьи в сборник сверстала. Дело небольшое, но тоже нудное. Безмозговое.
На рынок сбегала. Поздно, под закрытие. Но все было. Творог был. Сметана. Печенка. Язык.
Язык вонючий. Надя чуть сознание не потеряла, какой вонючий язык ей на рынке втюхали.
А Витасик рыгать перестал. Отравление было банальное. Врач сказал. Белковое отравление. Кишечник мальчиковый не то что девочкин. Мальчики в плане кишечника очень долго мучаются. У Надиных коллег все сыночки поголовно на лактобактериях, бифиформах плюс на всяких антипучительных. У девочек с этим проще.
У девочек со всем, что нужно для жизни, проще. У девочек сложнее с тем, что нужно для головы.
Муж Саша вечером, когда гуляли с Витасиком (а ему – можно. Врач сказал: «Воздух – говно, но отчего бы не погулять младенцу?»), и сердился очень, и смеялся тоже. Хотя обычно – ровный как стометровка.
А начал издалека:
– Я давно хотел сказать тебе, Надя…
Надя, хоть и неумная местами, но на лавку рухнула, не наземь. Уши даже успела закрыть, голову почти к коленям подтянула. Блиндаж. Бомбите на здоровье.
Витасик ей: «Ку-ку!» А она – ноль. Глаза тоже на всякий случай закрыла.
Потому что после этого зачина у людей такой припев начинается, такой припев… После этого зачина и женщины с косами вдоль дорог стоят, и переезд на постоянное место жительства на какую-нибудь родину типа Израиль-Германия-США маячит. Еще банкротство, долги, СПИД, другая болезнь жуткая. Дети…
У Надиной коллеги после такого зачина появились дети. Почти совершеннолетние. Очень долго ее муж собирался. А тут как раз старшему ребенку поступать. Тестирование он, конечно, пройти мог, но плохо. Потому что травмированный двусмысленной ситуацией и безотцовщиной. Значит, за деньги надо было поступать. На контрактной основе. Надина коллега дала. Она хорошо зарабатывала, ей было не жалко. И хотелось выглядеть хорошо в глазах мужа. А второму, младшему, наняла репетиторов.
И радовалась. Поплакала, конечно, но радовалась. Надины коллеги доктору ее хотели показать (и надо было!), но тут дочки ее с мужем законные, правильно выращенные с отцом – две сразу, погодки – замуж пошли. Эта женщина сильно отвлеклась на свадьбы, хлопотала-хлопотала…
А потом уехала в Йемен. Переводчицей при миссии Красного Креста… Три года уже. Фотографии шлет. Счастливая. На всех фото – как фруктовое мороженое. Счастливая, свежая… У нее все хорошо.
– Я давно хотел сказать тебе, Надя… Если тебе Витасик сейчас вредный, то мы с ним можем снять квартиру. И уходить в нее ночевать.
– Что за глупости?..
– Нет, ты подожди. Я давно собирался, но все как-то не получалось. Я и сейчас не хочу тебя расстраивать, но ты должна знать, Надя…
А вот другая коллега – в двух университетах доцентом плюс в их институте на полную катушку, – так вот, она не доводила до «ты должна знать». Держала все под контролем. Все: передвижения, график питания, список блюд, дни рождения всех друзей детства и коллег по работе, марки машин начальника, учительниц (у нее мальчик был), директора школы, пристрастия всего постороннего мира. У нее муха мимо не пролетала. И что?
А то же самое. Пукнуть мужу было некогда. Но умудрился. Полюбил другую женщину. Засранку. Сейчас этот муж ходит как «халамиднык», ест в «Макдоналдсе», ездит на велосипеде и просится назад.
Если мужчина что-то хочет сказать, он скажет. Это неизбежность. К этому, как к смерти, подготовиться невозможно.
Надя открыла уши и посмотрела на мужа Сашу смело и решительно. Стреляй!
– Ты должна знать, Надя, что у нас будет ребенок…
– Витасик? – на всякий случай уточнила Надежда Михайловна.
– И Витасик. И еще один. Ты, Надя, извини, конечно, и не пугайся раньше времени, тем более что уже совсем поздно. Ты, Надя, беременная. У тебя, Надя, четыре месяца уже месячных нет. Грудь налилась. Врач сказал, что двадцать недель, не меньше.
– Какой врач? Ты сдурел, что ли? Голова уехала?!! Саша, ты идиот или где?!
– Надечка, – ласково так, как собаке уличной, но опасной, сказал муж Саша. – Надечка, ласточка. Ну, некоторые женщины это очень трагически воспринимают. Но это ничего страшного. Это у всех бывает и проходит. Пять месяцев всего осталось. Ты потерпи…
– Саша! Ку-ку! Ку-Ку! Витасик с тобой играется, видишь? А ты сидишь тут и бредишь!
– Ку-ку, Витасик. Ку-ку! – без энтузиазма спрятался муж Саша. Рассердился. Дальше говорил жестко. – Надя, мы твою кровь на хорионический гормон человека, он же хорионический гонадотропин, если тебе интересно, сдали. Ответ получили положительный. Не перебивай! Кровь твоя была не на голодный желудок плюс еще стресс, поэтому другие анализы – с большой вероятностью ошибки. И их мы делать не стали… Но потом передумали и рискнули. Хорошие получились анализы. Честное слово… В лаборатории сказали, что нужно повторить. Я бы сдал кровь, но моя, врач сказал, не подходит… Ясно тебе?!
– Не ори на меня! Мог бы и раньше сказать, если такой наблюдательный! Я тебе не крыса подопытная! У меня – культурный ранний климакс!
– Культурный? – удивился Саша.
– Не ори на меня! Юннат! Мог бы и раньше сказать! Не чужие же люди! – рассвирепела, просто рассвирепела Надя.
Муж Саша предательским образом менял ей зубные щетки. Только Надя привыкнет, а щетка – в ведре. Или вот колготки. Раз в месяц – две пары новых. Зачем? Зачем столько, если Надя любит брюки, а под брюками не видно? Но нет. Новые купит, старые выбросит. С расческами – та же история. С фильмами на дисках. Все новое – в дом, а Надя и старое не успевала. Апельсины всегда покупал дорогие. Она как-то сказала, что в детстве не наелась. Теперь наелась, обожралась, можно сказать. А он все несет и несет, несет и несет…
Надя заплакала.
Саша засмеялся.
Витасик немного подумал. Посмотрел на них обоих и присоединился к Наде.
Потому что это очень обидно, когда взрослый, почти старый мужик сидит себе и смеется…
* * *
Касе надо сделать зарядку, искупаться. Потом прическу.
Странно, но в ванной у Каси болят суставы. А в стойке на голове – не болят. И фен… Кася не любит фен. Рука затекает, немеет. Прическа получается долгой. Одну сторону наладит, а другая – мокрая. В кудрях.
Нет, что ни говорите, бигуди надежнее.
Значит, зарядку, искупаться, прическу и умереть. Дети, Касе надо умереть. Ей это уже полезно. И правильно для окружающих.
Этот поляк, этот поляк Йосик, который сделал несчастным нашего Севика. Этот проклятый поляк…
Он приходил к Касе.
С Маришей. Да-да-да. Глаза бесстыжие. Кася ей – шкаф! Перед шкафом не стыдно. А Кася всем – шкаф. И не надо, не надо… Да, странный, да, антикварный, да, с инкрустацией и надеждами на хорошую продажу. Но в сущности.
Глаза бесстыжие. А этого поляка она любит. Кася разбирается. Чует. И ноги Маришу не держали, и руки плавали. И вся – дура глупая в этом Йосике. В Севике так никогда.
О чем надо было раньше сказать?! О Маришиной подлости? О том, что она – утка подсадная. А кому сказать?! Кому? Наташе? Мише? Чтобы он побежал к ректору, а ректор не понял и ему было бы проще выгнать Мишу на пенсию из-за психиатрического диагноза? Выгнать легче, чем понять. А Миша побежал бы. У него с ректором единение.
Ректор как заместительная терапия союза бывших безбожников.
Йосик-поляк приехал не специально, но и специально тоже. По обмену молодыми лидерами общественных организаций. Нормальные люди едут обменивать себя в Штаты. А этот – к нам. Была бы граница, были бы пограничники, они бы сразу его задержали. Идиота.
Приехал – и к Касе. «Здравствуйте, я правнук Доры Штурман…»
Ждал, подлец, что Кася в маразме бросится во всякую правду и раскаяние. Но Кася сразу поняла: деньги. Квартира. Имущество. У Каси есть. От царского режима еще. Дорины, конечно. В банке с солеными огурцами закатаны. Кстати, не забудьте. Она в кладовке стоит, в мусорном углу. Кася каждый год ее перекатывает. Огурцы – свежие, бриллианты – старые. Что им сделается? А Наташка – хозяйка бестолковая. С ней удобно делать схованки.
Но этот Йосик! Сразу стало ясно: будет претендовать.
Кася тоже сказала: «Здравствуйте!» Пригласила в дом. Чайку-кофейку. Пили кофе растворимый. Они, европейцы, – кофейные люди. Хоть какую гадость в чашку набросай и скажи, что кофе, – будут пить.
Кася любит чай. И Ной…
Он издалека подбирался. Это потом уж Маришку-шпионку заслал. А сначала почти слезами плакал. Фотографии просил. Чтобы хоть просто посмотреть на нее, на Дору.
Рассказывал: когда война началась, все на Восток, а Дора с детьми – на Запад. Прямо в понедельник. Еще поезда ходили. Не в Польшу, конечно, но на Запад.
У Доры в Варшаве подруга жила. Немка. Врач.
Риск большой. А по-другому как? Дора о немцах все знала. О фашистах. Письмо к подруге, Барбаре Рапп, в подкладку юбки зашила. Мол, так и так, племянники твои и сестра твоя, Дора, очень хотели бы увидеться. И поскольку война предоставляет нам такую прекрасную возможность в виде полного отсутствия границ и прочего порядка, то решили мы идти к тебе пешком, пробираясь через страшные препятствия. Прими нас, Барбара, даже если меня по дороге убьют, все равно – прими.
Эта немка тоже была анархисткой, поэтому шанс, что ее не затянуло в арийское болото, оставался.
Дору с детьми могли убить. Шальная пуля, взрывы, авианалеты, отступающая армия, наступающая армия. Но до Львова она добралась. Немецкий у Доры был исключительный. Это – да. Кася помнит. Харкающий такой, как будто она всю жизнь доила шварцвальдских коров и ждала Парсифаля. Йосик и Берта по-немецки не говорили.
Из Львова Дора доехала до Варшавы с полным комфортом. Ее совсем немножко побили в тюрьме, но потом, когда юбку распороли в поисках рации или шифровальных кодов, нашли письмо и признали за свою. Разрешили ехать. Фашисты разрешили.
Это могло такое быть. Могло. Дора часто говорила, что в лагерях она «сидела за дело».
В немецком лагере сидела за связь с подпольем.
А в советском – за то, что была в немецком.
А на самом деле – правильно. Дора признавала. Обиды не держала. Даже за зубы.
Этот польский Йосик сказал, что первые зубы Доре выбили еще во Львове. И Барбара очень долго искала дантиста. А все дантисты в Варшаве были евреи. А евреи жили в гетто.
Дора просто хотела починить зубы, если разобраться. Поэтому держала связь с гетто. Если бы восстание прошло успешно, то какой-нибудь дантист сделал бы Доре скидку. Она очень хитрая была. И выгоду свою знала…
Касю этими рассказами не растрогаешь! Кася – начеку! Кася знает, где у кого больно, где тонко и где собаки польские хотят нос свой мокрый высушить.
Не пройдет.
Но любопытство.
Даже чай не помог. Любопытство. Уже вроде и неинтересно ничего. И заросло, затянулось. Не ныло, не плакало. Боречка говорил: «Баланс сошелся! Отчет сдан!»
Так сошелся Касин баланс, что ни шва, ни веревочки.
Но не сдержалась, спросила:
– А что, Дора знала, что дети живы?
– Конечно! А как же. Бабуся Барбара писала ей весь час. Все время. То бабуся Барбара не была пустой. Она писала, когда Сталин умер. Она знала, когда можно, а когда нельзя…
– А Дора?
– А Дора ей ответила. Отвечала. Польская дружба – это можно…
– Вот и смотрите те фотографии, которые вам присылала Дора!
Молодец, Кася. Молодец! Раскусила сразу! Ишь, хитрец…
Раскусила, но по губам уже текло – ядом, прикосновением, смехом, если он может течь. Но этот смех может, поверьте Касе, дети! Этот – может.
– Мы хотели увидеть дедуся, – сказал польский Йосик. Ему тоже Касиного яда перепало.
– Кого?
– Дедуся Ноаха.
– Не знаю такого!
– Мало знаете. Мало помните. Он был убитый в первые дни войны, – торжественно (тьфу, такая гадость, как с трибуны Мавзолея) согласился Йосик. А Мариша блеснула на него глазами. В глазах слезы. Прямо хрестоматия по химии. Тоже тьфу…
– Убитый, значит… – сказала Кася. – И могилка есть… Угу.
– Нет. Его поховали в братской могиле. Так… – Йосик все еще стоял на трибуне. В скорбном карауле.
– А поховал кто? – спросила Кася.
– Добрые люди.
Война – это когда одни добрые люди сначала убивают, а потом хоронят других добрых людей.
А Дора, дети, молодец. Ною убила Йосика и Берту. Йосику и Берте убила Ноя. И посреди всего этого встала как забор.
А Дора, дети, молодец. Потому что Ною нельзя было иметь детей. Особенно за границей. Он за Наташкой на целину рванул. В Казахстан. На перекладных.
Взъерошенный, шапка набекрень, штаны в грязи, щетина седая с пролысинами, занюханный такой, напуганный… Настоящий мишигене. Сумасшедший. Влетел в барак. А они, Кася, Боречка и Наташка, как интеллигенция в бараке жили. Не в палатке. Условия нормальные, человеческие. Электричество было.
А Ной ворвался и закричал: «Сами поднимайте! Сами тут… Надо сеять – сейте, надо жопу на мороз – выставляйте. Надо именем партии и правительства жопу на мороз – кричите, поминайте всю вашу партию. А ребенка отдайте. Ей в школу! Ей питание! Ей банты белые в косы…»
«Мы ее постригли», – сказал Боречка.
Ной на Касю не смотрел. Разговаривал только с Боречкой. Боречка тоже на Касю не смотрел.
Кася взяла Наташку и ушла. Пусть сами…
Ноева правда с питанием была мелкой, несознательной, паразитической даже. Боречкина – с газетами, рекордами, обветренными лицами, трудностями, сплоченным коллективом…
Боречкина правда была лучше. Кася признавала. Но Дора уже работала врачом. Женским. Сытная профессия. И Ной сидел в «Стройтресте» не последним человеком. Дора делала шейку, рыбу-фиш. Дора варила прозрачнейшие бульоны. А Ной кушал и плакал, потому что его дети…
Ноева правда пахла крыжовенным вареньем. А Боречкина – типографской краской. А краску нельзя есть, дети. От нее надо мыть руки.
Боречка сказал: «В интересах ребенка…»
«Зачем только мы ее стригли?» – всплеснула руками Кася. Ей было жалко Наташкиных волос.
Кася помнит. Был сильный ветер. Прямо в глаза нес траву, землю, песок, пыль, щепки… Прямо в глаза.
Кася подумала, что ей жалко Наташкиных волос. И Ноя. На таком сильном ветру она могла бы его разлюбить. Зашивалось уже сердце. Незатейливым стежком, непрочным. Зашивалось и разрывалось прямо сразу же. «А если умрет? А если его не будет совсем-совсем? Тогда для чего я? Для чего…»
Позвонил сразу после Мариши: «Мы понимаем, что Михаил Васильевич не решает. Хотя я и не одобряю такие семьи. И дело – деликатное. Если Витасик – не наш внук, то хотелось бы деньгами». Бормотал. Неудобно ему было.
А «Витасик – не наш внук» – это хорошо. Это ново.
Муж Саша очень смеялся. И взгляд отравленный ушел, как не было. Еще смеялся тот, кто в Надежде Михайловне отвечал за порядочность. Кхе-кхе. Такой у него был смех. В кулачок.
Но Надежда Михайловна не смирилась. Кашу принесла. Посуду чистую. Аккумулятор для Сашиного ноутбука. Лампу купила маленькую, удобную, переносную. Чтобы мужу Саше работать. Архитектором можно и в больнице. Писателем тоже можно. И писателем диссертаций. Это удобные и компактные работы. Надежда Михайловна все принесла – для удобства, для еды, для того чтобы Саша поспал.
Но не смирилась.
И Витасик с ней согласился. Ухудшился. Резко ухудшился. Рыгал фонтаном и улыбался миролюбиво. Рыгал и улыбался. И Надежда Михайловна в знак солидарности на нервной почве и от плохого своего, подлого – тоже фонтаном.
А врач черноротый весь ушел в матюк: «Блять! – орал. – Я тя, блять, теперь не отпущу, пизденыш. Ишь, сукин кот, чего удумал… Я тебе, блять, дам по мордам…»
Орал. И капельницей в Витасика собственноручно тыкал.
А он, мальчик маленький, улыбался.
Все смотрели и удивлялись. Да.
* * *
Ной сказал: «Я – анархист. Я браков не признаю. Я государству ничего не должен. И оно мне – тоже».
Спасибо, что хоть листовки не писал. А ордена и медали у него были. И раскуроченная лопатка. На спине. Кость такая, знаете? Но это все равно считалось «ни царапины». Просто яма на спине вместо кости.
Кася ее руками обходила. Губами не трогала. Не ее место.
«Надо записаться! Надо записаться!» – твердила Кася.
Там закон был специальный. Если не записаться, то всё. Даже если отец признает ребенка, даже если захочет, а всё! Нету такого отца в документах. Палка вместо отца. Прочерк. Снова выблядок.
Кася так не хотела. В баню ходила. Со шкафа прыгала. Труднее было забираться, чем прыгать. Опять в баню. Чистая такая была, что себе противна. Траву заваривала. Пила.
От травы рвало. Но не там, где надо.
Прицепилось и сидело.
А Ной рыбу откуда-то таскал. Творог.
Кася думает, что Ной воровал. Или попрошайничал. Но скорее воровал. Сам – старый, поношенный, галифе с дырками, нос крючком, глаза слезятся. Кто б на него подумал? А он шустрый был, сильный. Сильный – всегда.
Кормил Касю. Следил, как она ест, следил, чтобы внутрь все попадало. Глаз с нее не спускал. И рук не спускал тоже.
Вся Кася со своим приложением была в нем.
Тут надо опять быстро.
Ромео умер. Подлец. Теперь вот ищи-свищи. Только кто найдется, чтобы вывести Касю из живых?
Ромео умер. Кася не плакала. Не умела. Дети его приезжали. Благодарили. За что?
Вот теперь биде – памятник ему. Он в нем носки стирал. В биде.
И мальчик умер. Понял, что Касе нужно только записаться, а не он. Постучал раньше. В туалете. А туалет – не как сейчас. На улице. Дырка. Яма. Дверь. Ни крикнуть, ни охнуть. Ни врачей позвать… А на что звать? Выкидыш. Это частый случай на почве военного истощения и карточной системы.
Ной Касю из туалета забрал. На руках нес. На второй этаж. Но поздно уже все было. Поздно.
Вот тебе и биде. А туалет – снесли.
Вы думаете, дети, что все прекратилось? Оборвалось все? Что Кася простить ему этого не смогла? Или что у него от потрясения цветок увял?
Не ждите от Каси глупостей. Не ждите от Ноя слабостей.
Кася только на подлость была способна. И то…
В институт поступила. На химию. Никто не шел на химию. А Кася – пошла. На химию и на койку в общежитии. Имела право. Чтобы Ной помучился.
И получилось все хорошо! Ему тоже комнату дали. Если бы записались плюс живот, дали бы две. Или большую – в два окна. И было бы где поставить перегородку… Но он поставил этажерку.
Ничего не изменилось. Дрова были снова не нужны. И уголь, и еда. И никаких записей. Ни за что! Смеялся. Смеялся и обнимался. Вспомнить стыдно. Но лучшего, дети, ничего лучшего никогда… Вот это бы большими буквами, которых в разговоре тоже не увидишь: НИЧЕГО и НИКОГДА ЛУЧШЕГО у Каси не было.
А в жены Касю взял Боречка.
Они совпали – Боречка и Дора.
Ной не падал, когда ее, Дору свою, увидел. Куда падать? Прислонился к дверному косяку. Выдохнул. И вдохнул.
Сразу стало ясно: без нее не дышал. Вообще не поступал в него воздух. Только сила была звериная… Антифашистская сила. Детей делать. Всем смертям назло.
Дорой дышал. Касей спасался. У мужиков это часто. Но в пользу молодых. А Ной – анархист.
Кася окно тогда в их комнате мыла. Думала: а и черт с ним, что снова это… Пусть мать-одиночка. Кому доказывать? Кроватку – в угол. Этажерку – в другой. И ширму. Ширму видела на толкучке. С китайскими коричневыми птицами, похожими на неправильных петухов.
Мыла. Думала. А тут вдруг солнце. Такое сильное, как ненастоящее. Как в книжках пишут: сияние.
Кася еще удивилась. Как это: сияет и тут, и там? Обернулась. Оторвалась от тряпки-газетки, а это и не солнце вовсе. Это Ной. Живет. После потопа.
«Йосик?! Берта?! – спросил, закричал, охрип сразу. – Йосик! Берта!..»
Дора покачала головой: «Нет…» И улыбнулась. Передних зубов у нее не было. Она потом, помните, дети, всю жизнь носила вставную челюсть. В стаканчик складывала. А Ной говорил: «Вот умрешь ты, Дорочка, а зубы твои мне достанутся…» Шутка у них такая была. Любовная.
Улыбнулась Дора. Улыбалась… А Ной закричал. На другом языке. Идиш Кася немного понимала. Но это был не идиш. Другой, древний язык. Секретный и шпионский.
Кася хотела донести. Она даже слово выучила: «сионизм». И доклад сделала на собрании комсомольском. О вреде сионизма и его последствий для школьного и другого педагогического образования.
Ной Касе сказал: «Других детей не будет… У меня не будет других детей…» И сияние его не пропало. Горчило только, если на вкус, на язык его пробовать. Сияние…
А Дора не поняла, что это он Касе сказал, и дала ей три рубля, что в ценах сорок восьмого года было нормально для мытья окон.
Она, Дора, потом еще долго извинялась за эти три рубля, за недоразумение, за то, что не знала, хотя могла бы и подумать. А она, Дора, думать разучилась, потому что война и лагерь. Лагерь плюс лагерь.
Дора улыбалась. И волос у нее тоже не было. Бритая Дора. Сейчас бы сказали, что стильно.
А ангелы, дети, бывают разные. Дед Мороз, например, – ангел, принявший советское гражданство. Некоторым и Сталин был ангел. Так воспринималось тогда. Виделось так.
Не Касе.
Ее ангел был чокнутый. Честный, бухгалтер и святой. Бухгалтер – это потом. Это после. Сначала хотел врачом стать. Боречка.
Потому что Мише слово дал: не бросать ни при каких обстоятельствах.
«Женись!» – сказала Кася насмешливо.
Он, Боречка, покраснел как цветочек. Какой цветочек? Ну, аленький, конечно. Покраснел, но сказал твердо: «Я за этим и…»
Боречку можно было обмануть… А можно было сказать правду. И то, и другое было плохо. Некультурно. И как с этим потом жить долго?
Кася врать не умеет. А правду у Каси никто не спрашивает. А у Каси правды этой – чемоданы, тюки, мешки… Но – никто. Кася – заговоренная. Волшебная Кася.
«Будет ребенок…» – сказала она.
«Будет…» – подтвердил Боречка.
Поженились…
* * *
– Я на работу устроился, – сказал Севик.
– Опять кролики? – улыбнулась Надежда Михайловна.
Он молчал. Может, плакал даже. И она молчала тоже. В общем, тратили телефонные деньги. Тратили…
– Я маме с папой путевку куплю. По за́мкам. Очень хорошие есть туры. А если они согласятся на автобус, то можно через Дрезден рвануть на Париж. Как думаешь?
– Экскурсоводом устроился? – спросила Надежда Михайловна.
– Ну да. Пока клинером в туристической фирме. Но с перспективой. С повышением… А путевки мне уже со скидкой как сотруднику. Мама и папа приедут, как думаешь?
Надя кивнула.
– А если у них не получится, то я запишусь во Французский Иностранный легион. Добровольцем. Буду убивать людей на законных основаниях! – крикнул Севик, хотя его и так было очень хорошо слышно.
– А что ты кушаешь? – спросила Надя. – Кто тебя кормит?
Надя представила, как Севик воровато, но интеллигентно роется в помойках, достает оттуда укусанные польские булочки, огурцовые попки, морковные тоже… Представила, как это его унижает и доводит до революционного желания убивать. Ужаснулась.
Она хотела сказать: зачем тебе эта дура, ради которой надо мыть чьи-то унитазы и допивать за кем-то растворимый кофе? Зачем тебе эта сволочь? Паразитка? Карманная воровка? Зачем тебе этот у́род в женском обличии? В слове «урод» ударение на первый слог. Это от Каси. Урод как Ирод. В полной ассоциации.
«Вернись, Севик», – хотела сказать Надя.
– Мариша. Мариша меня кормит. Не бросает. Ты не представляешь себе, какая она хорошая. Она и комнату мне помогла найти. С кроватью. Нас всего шесть человек. А квартира – двухкомнатная – как Букингемский дворец. На велосипеде не объедешь. Тут мне очень хорошо, Надя.
…«Как зовут детей медведей?» – спрашивала Надя. «Медвежонки!» – радостно кричал маленький Севик. «А зайчиков?» – «Зайчахи! Мама же у них – зайчиха! Да?» – «А лисиц? Детей лисиц как зовут?» – «Лисочки?» – тут Севик не был уверен. «А курочек?» – «Курятник!» – убежденно вопил Севик, все смеялись, а он отказывался заниматься дальше. Четыре года. Самый расцвет. Но заниматься – отказался. Бросил мыслить творчески, попробовал логически. И вот на́ тебе. Двухкомнатная квартира как Букингемский дворец…
И о Витасике – ни слова.
И Надя – тоже ни слова.
– А я как папа твой, циркач, да? – спросил Севик после молчания. – Погнался и канул…
– Это Мариша как циркач, – сказала Надя. – А ты – как мама моя… декабристка…
С Севиком ЭТО часто обсуждали. Вертели историю со всех сторон. Он маленький был очень трогательный, очень деликатный и умный тоже. Но любопытный.
А любопытство – как соль. Для еды вкусно, для раны больно. Севик маленьким очень хотел, чтобы у Нади все было правильно. Он даже письмо в Америку писал. С адресом: «Вашингтон. Белый дом». В строке «Кому»: «Министерство цирковой промышленности». Сам текст вообще даже без ошибок. «Просим найти и вернуть на историческую родину останки Надиных папы и мамы».
Письмо до Белого дома не дошло. Вернулось. Михаил Васильевич так орал, так вопил, кричал так, что Севик поклялся (под диктовку, ага) «навсегда возненавидеть Америку и никогда не продаваться на Запад ни за джинсы, ни за ракетно-ядерные установки». Это Михаил Васильевич Горбачеву диктовал. Ясное дело. Ясное дело, не Севику.
Так часто бывает: кричишь одним, а клятвы дают другие.
– Что топчемся, Севичек, лисочек мой, что топчемся? – спросила Надя. – Чего сказать боимся?
Давай-давай, выговаривай! Деньги, квартиру, опекунство, счет на предъявителя, суд? Что?
Надя не успела как следует закипеть. Связь оборвалась. Усрался Севичек. И она была рада.
Кипела уже одна. Самостоятельно. В смысле – одиноко. Главу одному придурку закончила. Там только список литературы оставался. Безголовая работа: из текста, из скобок копировать-вырезать, а под текст вставить. Плюс в соответствии с ГОСТом.
Еще статьи в сборник сверстала. Дело небольшое, но тоже нудное. Безмозговое.
На рынок сбегала. Поздно, под закрытие. Но все было. Творог был. Сметана. Печенка. Язык.
Язык вонючий. Надя чуть сознание не потеряла, какой вонючий язык ей на рынке втюхали.
А Витасик рыгать перестал. Отравление было банальное. Врач сказал. Белковое отравление. Кишечник мальчиковый не то что девочкин. Мальчики в плане кишечника очень долго мучаются. У Надиных коллег все сыночки поголовно на лактобактериях, бифиформах плюс на всяких антипучительных. У девочек с этим проще.
У девочек со всем, что нужно для жизни, проще. У девочек сложнее с тем, что нужно для головы.
Муж Саша вечером, когда гуляли с Витасиком (а ему – можно. Врач сказал: «Воздух – говно, но отчего бы не погулять младенцу?»), и сердился очень, и смеялся тоже. Хотя обычно – ровный как стометровка.
А начал издалека:
– Я давно хотел сказать тебе, Надя…
Надя, хоть и неумная местами, но на лавку рухнула, не наземь. Уши даже успела закрыть, голову почти к коленям подтянула. Блиндаж. Бомбите на здоровье.
Витасик ей: «Ку-ку!» А она – ноль. Глаза тоже на всякий случай закрыла.
Потому что после этого зачина у людей такой припев начинается, такой припев… После этого зачина и женщины с косами вдоль дорог стоят, и переезд на постоянное место жительства на какую-нибудь родину типа Израиль-Германия-США маячит. Еще банкротство, долги, СПИД, другая болезнь жуткая. Дети…
У Надиной коллеги после такого зачина появились дети. Почти совершеннолетние. Очень долго ее муж собирался. А тут как раз старшему ребенку поступать. Тестирование он, конечно, пройти мог, но плохо. Потому что травмированный двусмысленной ситуацией и безотцовщиной. Значит, за деньги надо было поступать. На контрактной основе. Надина коллега дала. Она хорошо зарабатывала, ей было не жалко. И хотелось выглядеть хорошо в глазах мужа. А второму, младшему, наняла репетиторов.
И радовалась. Поплакала, конечно, но радовалась. Надины коллеги доктору ее хотели показать (и надо было!), но тут дочки ее с мужем законные, правильно выращенные с отцом – две сразу, погодки – замуж пошли. Эта женщина сильно отвлеклась на свадьбы, хлопотала-хлопотала…
А потом уехала в Йемен. Переводчицей при миссии Красного Креста… Три года уже. Фотографии шлет. Счастливая. На всех фото – как фруктовое мороженое. Счастливая, свежая… У нее все хорошо.
– Я давно хотел сказать тебе, Надя… Если тебе Витасик сейчас вредный, то мы с ним можем снять квартиру. И уходить в нее ночевать.
– Что за глупости?..
– Нет, ты подожди. Я давно собирался, но все как-то не получалось. Я и сейчас не хочу тебя расстраивать, но ты должна знать, Надя…
А вот другая коллега – в двух университетах доцентом плюс в их институте на полную катушку, – так вот, она не доводила до «ты должна знать». Держала все под контролем. Все: передвижения, график питания, список блюд, дни рождения всех друзей детства и коллег по работе, марки машин начальника, учительниц (у нее мальчик был), директора школы, пристрастия всего постороннего мира. У нее муха мимо не пролетала. И что?
А то же самое. Пукнуть мужу было некогда. Но умудрился. Полюбил другую женщину. Засранку. Сейчас этот муж ходит как «халамиднык», ест в «Макдоналдсе», ездит на велосипеде и просится назад.
Если мужчина что-то хочет сказать, он скажет. Это неизбежность. К этому, как к смерти, подготовиться невозможно.
Надя открыла уши и посмотрела на мужа Сашу смело и решительно. Стреляй!
– Ты должна знать, Надя, что у нас будет ребенок…
– Витасик? – на всякий случай уточнила Надежда Михайловна.
– И Витасик. И еще один. Ты, Надя, извини, конечно, и не пугайся раньше времени, тем более что уже совсем поздно. Ты, Надя, беременная. У тебя, Надя, четыре месяца уже месячных нет. Грудь налилась. Врач сказал, что двадцать недель, не меньше.
– Какой врач? Ты сдурел, что ли? Голова уехала?!! Саша, ты идиот или где?!
– Надечка, – ласково так, как собаке уличной, но опасной, сказал муж Саша. – Надечка, ласточка. Ну, некоторые женщины это очень трагически воспринимают. Но это ничего страшного. Это у всех бывает и проходит. Пять месяцев всего осталось. Ты потерпи…
– Саша! Ку-ку! Ку-Ку! Витасик с тобой играется, видишь? А ты сидишь тут и бредишь!
– Ку-ку, Витасик. Ку-ку! – без энтузиазма спрятался муж Саша. Рассердился. Дальше говорил жестко. – Надя, мы твою кровь на хорионический гормон человека, он же хорионический гонадотропин, если тебе интересно, сдали. Ответ получили положительный. Не перебивай! Кровь твоя была не на голодный желудок плюс еще стресс, поэтому другие анализы – с большой вероятностью ошибки. И их мы делать не стали… Но потом передумали и рискнули. Хорошие получились анализы. Честное слово… В лаборатории сказали, что нужно повторить. Я бы сдал кровь, но моя, врач сказал, не подходит… Ясно тебе?!
– Не ори на меня! Мог бы и раньше сказать, если такой наблюдательный! Я тебе не крыса подопытная! У меня – культурный ранний климакс!
– Культурный? – удивился Саша.
– Не ори на меня! Юннат! Мог бы и раньше сказать! Не чужие же люди! – рассвирепела, просто рассвирепела Надя.
Муж Саша предательским образом менял ей зубные щетки. Только Надя привыкнет, а щетка – в ведре. Или вот колготки. Раз в месяц – две пары новых. Зачем? Зачем столько, если Надя любит брюки, а под брюками не видно? Но нет. Новые купит, старые выбросит. С расческами – та же история. С фильмами на дисках. Все новое – в дом, а Надя и старое не успевала. Апельсины всегда покупал дорогие. Она как-то сказала, что в детстве не наелась. Теперь наелась, обожралась, можно сказать. А он все несет и несет, несет и несет…
Надя заплакала.
Саша засмеялся.
Витасик немного подумал. Посмотрел на них обоих и присоединился к Наде.
Потому что это очень обидно, когда взрослый, почти старый мужик сидит себе и смеется…
* * *
Касе надо сделать зарядку, искупаться. Потом прическу.
Странно, но в ванной у Каси болят суставы. А в стойке на голове – не болят. И фен… Кася не любит фен. Рука затекает, немеет. Прическа получается долгой. Одну сторону наладит, а другая – мокрая. В кудрях.
Нет, что ни говорите, бигуди надежнее.
Значит, зарядку, искупаться, прическу и умереть. Дети, Касе надо умереть. Ей это уже полезно. И правильно для окружающих.
Этот поляк, этот поляк Йосик, который сделал несчастным нашего Севика. Этот проклятый поляк…
Он приходил к Касе.
С Маришей. Да-да-да. Глаза бесстыжие. Кася ей – шкаф! Перед шкафом не стыдно. А Кася всем – шкаф. И не надо, не надо… Да, странный, да, антикварный, да, с инкрустацией и надеждами на хорошую продажу. Но в сущности.
Глаза бесстыжие. А этого поляка она любит. Кася разбирается. Чует. И ноги Маришу не держали, и руки плавали. И вся – дура глупая в этом Йосике. В Севике так никогда.
О чем надо было раньше сказать?! О Маришиной подлости? О том, что она – утка подсадная. А кому сказать?! Кому? Наташе? Мише? Чтобы он побежал к ректору, а ректор не понял и ему было бы проще выгнать Мишу на пенсию из-за психиатрического диагноза? Выгнать легче, чем понять. А Миша побежал бы. У него с ректором единение.
Ректор как заместительная терапия союза бывших безбожников.
Йосик-поляк приехал не специально, но и специально тоже. По обмену молодыми лидерами общественных организаций. Нормальные люди едут обменивать себя в Штаты. А этот – к нам. Была бы граница, были бы пограничники, они бы сразу его задержали. Идиота.
Приехал – и к Касе. «Здравствуйте, я правнук Доры Штурман…»
Ждал, подлец, что Кася в маразме бросится во всякую правду и раскаяние. Но Кася сразу поняла: деньги. Квартира. Имущество. У Каси есть. От царского режима еще. Дорины, конечно. В банке с солеными огурцами закатаны. Кстати, не забудьте. Она в кладовке стоит, в мусорном углу. Кася каждый год ее перекатывает. Огурцы – свежие, бриллианты – старые. Что им сделается? А Наташка – хозяйка бестолковая. С ней удобно делать схованки.
Но этот Йосик! Сразу стало ясно: будет претендовать.
Кася тоже сказала: «Здравствуйте!» Пригласила в дом. Чайку-кофейку. Пили кофе растворимый. Они, европейцы, – кофейные люди. Хоть какую гадость в чашку набросай и скажи, что кофе, – будут пить.
Кася любит чай. И Ной…
Он издалека подбирался. Это потом уж Маришку-шпионку заслал. А сначала почти слезами плакал. Фотографии просил. Чтобы хоть просто посмотреть на нее, на Дору.
Рассказывал: когда война началась, все на Восток, а Дора с детьми – на Запад. Прямо в понедельник. Еще поезда ходили. Не в Польшу, конечно, но на Запад.
У Доры в Варшаве подруга жила. Немка. Врач.
Риск большой. А по-другому как? Дора о немцах все знала. О фашистах. Письмо к подруге, Барбаре Рапп, в подкладку юбки зашила. Мол, так и так, племянники твои и сестра твоя, Дора, очень хотели бы увидеться. И поскольку война предоставляет нам такую прекрасную возможность в виде полного отсутствия границ и прочего порядка, то решили мы идти к тебе пешком, пробираясь через страшные препятствия. Прими нас, Барбара, даже если меня по дороге убьют, все равно – прими.
Эта немка тоже была анархисткой, поэтому шанс, что ее не затянуло в арийское болото, оставался.
Дору с детьми могли убить. Шальная пуля, взрывы, авианалеты, отступающая армия, наступающая армия. Но до Львова она добралась. Немецкий у Доры был исключительный. Это – да. Кася помнит. Харкающий такой, как будто она всю жизнь доила шварцвальдских коров и ждала Парсифаля. Йосик и Берта по-немецки не говорили.
Из Львова Дора доехала до Варшавы с полным комфортом. Ее совсем немножко побили в тюрьме, но потом, когда юбку распороли в поисках рации или шифровальных кодов, нашли письмо и признали за свою. Разрешили ехать. Фашисты разрешили.
Это могло такое быть. Могло. Дора часто говорила, что в лагерях она «сидела за дело».
В немецком лагере сидела за связь с подпольем.
А в советском – за то, что была в немецком.
А на самом деле – правильно. Дора признавала. Обиды не держала. Даже за зубы.
Этот польский Йосик сказал, что первые зубы Доре выбили еще во Львове. И Барбара очень долго искала дантиста. А все дантисты в Варшаве были евреи. А евреи жили в гетто.
Дора просто хотела починить зубы, если разобраться. Поэтому держала связь с гетто. Если бы восстание прошло успешно, то какой-нибудь дантист сделал бы Доре скидку. Она очень хитрая была. И выгоду свою знала…
Касю этими рассказами не растрогаешь! Кася – начеку! Кася знает, где у кого больно, где тонко и где собаки польские хотят нос свой мокрый высушить.
Не пройдет.
Но любопытство.
Даже чай не помог. Любопытство. Уже вроде и неинтересно ничего. И заросло, затянулось. Не ныло, не плакало. Боречка говорил: «Баланс сошелся! Отчет сдан!»
Так сошелся Касин баланс, что ни шва, ни веревочки.
Но не сдержалась, спросила:
– А что, Дора знала, что дети живы?
– Конечно! А как же. Бабуся Барбара писала ей весь час. Все время. То бабуся Барбара не была пустой. Она писала, когда Сталин умер. Она знала, когда можно, а когда нельзя…
– А Дора?
– А Дора ей ответила. Отвечала. Польская дружба – это можно…
– Вот и смотрите те фотографии, которые вам присылала Дора!
Молодец, Кася. Молодец! Раскусила сразу! Ишь, хитрец…
Раскусила, но по губам уже текло – ядом, прикосновением, смехом, если он может течь. Но этот смех может, поверьте Касе, дети! Этот – может.
– Мы хотели увидеть дедуся, – сказал польский Йосик. Ему тоже Касиного яда перепало.
– Кого?
– Дедуся Ноаха.
– Не знаю такого!
– Мало знаете. Мало помните. Он был убитый в первые дни войны, – торжественно (тьфу, такая гадость, как с трибуны Мавзолея) согласился Йосик. А Мариша блеснула на него глазами. В глазах слезы. Прямо хрестоматия по химии. Тоже тьфу…
– Убитый, значит… – сказала Кася. – И могилка есть… Угу.
– Нет. Его поховали в братской могиле. Так… – Йосик все еще стоял на трибуне. В скорбном карауле.
– А поховал кто? – спросила Кася.
– Добрые люди.
Война – это когда одни добрые люди сначала убивают, а потом хоронят других добрых людей.
А Дора, дети, молодец. Ною убила Йосика и Берту. Йосику и Берте убила Ноя. И посреди всего этого встала как забор.
А Дора, дети, молодец. Потому что Ною нельзя было иметь детей. Особенно за границей. Он за Наташкой на целину рванул. В Казахстан. На перекладных.
Взъерошенный, шапка набекрень, штаны в грязи, щетина седая с пролысинами, занюханный такой, напуганный… Настоящий мишигене. Сумасшедший. Влетел в барак. А они, Кася, Боречка и Наташка, как интеллигенция в бараке жили. Не в палатке. Условия нормальные, человеческие. Электричество было.
А Ной ворвался и закричал: «Сами поднимайте! Сами тут… Надо сеять – сейте, надо жопу на мороз – выставляйте. Надо именем партии и правительства жопу на мороз – кричите, поминайте всю вашу партию. А ребенка отдайте. Ей в школу! Ей питание! Ей банты белые в косы…»
«Мы ее постригли», – сказал Боречка.
Ной на Касю не смотрел. Разговаривал только с Боречкой. Боречка тоже на Касю не смотрел.
Кася взяла Наташку и ушла. Пусть сами…
Ноева правда с питанием была мелкой, несознательной, паразитической даже. Боречкина – с газетами, рекордами, обветренными лицами, трудностями, сплоченным коллективом…
Боречкина правда была лучше. Кася признавала. Но Дора уже работала врачом. Женским. Сытная профессия. И Ной сидел в «Стройтресте» не последним человеком. Дора делала шейку, рыбу-фиш. Дора варила прозрачнейшие бульоны. А Ной кушал и плакал, потому что его дети…
Ноева правда пахла крыжовенным вареньем. А Боречкина – типографской краской. А краску нельзя есть, дети. От нее надо мыть руки.
Боречка сказал: «В интересах ребенка…»
«Зачем только мы ее стригли?» – всплеснула руками Кася. Ей было жалко Наташкиных волос.
Кася помнит. Был сильный ветер. Прямо в глаза нес траву, землю, песок, пыль, щепки… Прямо в глаза.
Кася подумала, что ей жалко Наташкиных волос. И Ноя. На таком сильном ветру она могла бы его разлюбить. Зашивалось уже сердце. Незатейливым стежком, непрочным. Зашивалось и разрывалось прямо сразу же. «А если умрет? А если его не будет совсем-совсем? Тогда для чего я? Для чего…»