Пахом как в воду глядел.
   К вечеру следующего дня впереди и вправду показался здоровущий град, каких Ивашка за всю свою жизнь еще не видал. Что там Рясск со своей бревенчатой церквушкой да неказистыми домами, коих и было-то о ту пору с несколько десятков, не больше. Здесь и стены, казалось, до неба, и сам город такой необъятной величины, что у Ивашки с непривычки аж дыхание перехватило. Он молча ухватил Пахома за руку.
   – Дедушка, а это что? – шепотом спросил.
   – Думаю, однако, Переяславль-Рязанский. Слава тебе господи, дошли.
   Он тут же опустился на колени перед блистающими в последних солнечных лучах заката куполами церквей, что высились из-за стен, и принялся молиться. В первую очередь благодарил он небеса не за то, что они не допустили их лютой смертушки и уберегли от зверя лютого, татаровья окаянного да людей разбойных, но за то, что младенца, не по годам разумного, сиротинку горемычного защитили они своей великой и милосердной властью.
   Молился рядом с ним и Ивашка. Только не за себя и не за Пахома, а за маленькую девочку, которая осталась в охваченном пожаром городе, да за доброго кузнеца, что взял к себе Ивашку, чтоб живы они остались. Ну и чтоб сподобил им господь встретиться, да побыстрее.
   Сбудется ли молитва твоя, юный отрок, долетит ли она до бога? Кто знает… Да и вообще, все ли он слышит? Над этим тогда еще никто не задумывался – грех тяжкий в подобное сомнение впадать, ересь величайшая. Без бога в душе все равно что без царя на земле – как жить?
   Однако упреждение их маленько припозднилось. Ведали уже в Переяславле о налете татарском и даже выслали рать. Не довелось Ивашке въехать на белом коне в родимый град, не сбылась тайная мечта. Но это все полбеды. А вовсе худо мальцу стало, когда возвернулись вой, принеся убийственные вести: и Ряжск в развале весь, только пепелище чернеет, и жителей его – кого татаровье порубило, кого в полон увело. Догнать же, чтоб отбить, не сумели – далеко ушли басурмане. Как ни гнали коней по степи, все равно не настигли. Если бы еще пару-тройку дней – может, и удалось бы их достать, но с малым отрядом так далеко углубляться нельзя. Кто знает – может, басурмане только того и ждут, затаившись где-нибудь в засаде.
   Конечно, с русскими ратниками биться – радости для татар немного, но уж больно хороша будет добыча. Одна бронь сколько стоит. А к ней еще мечи добавь да луки. И не простые, как у самих татар, – сложные, из нескольких пород дерева склеенные, да еще берестой вываренной обтянутые, да сухожилиями обмотанные, а по рукояти еще и подзорами[34] выложенные. Такому луку ни мороз, ни дождь не страшен. Его если продать, то не одного коня купить можно – табун целый.
   Словом, могли они поджидать в засаде, ох, могли, а потому не пошли рязанцы в степь, уж больно малы числом – всего-то пара сотен. Было бы побольше времени – можно и до тысячи собрать, а то и до двух, но разве ж дадут нехристи время на сборы.
   И уж совсем невмочь стало мальчишке, когда припомнил по его просьбе один из ратников могучего кузнеца. С явной неохотой, сочувственно глядя на мальца, выдавил воин сквозь зубы, что видел, как тот лежал подле самой кузницы, втоптанный в землю копытами злых татарских коней.
   А вот детишек в крепостце сей не нашли. Стало быть, и Полюшки милой, ненаглядной, единственной, нетути. Одна надежа, что в полон увели. Только худая это надежда. Что толку в жизни такой, даже если и не мертва она еще. Хуже нет, как рабскую долю влачить. И счастье еще, если в гарем к какому-нибудь богатею попадет – тогда шанс останется выжить, а так…
   И осталась у Ивашки одна только жгучая ненависть к врагам, да еще неизбывная тоска и… последняя непрочная снизка с родиной – дедуня Пахом. Теперь куда он, туда и Ивашка, и деваться некуда.
   А тот, как назло, поведал мальцу, что обет он дал: коли все будет удачно, то уйдет он в тот же день в Солотчинский монастырь и весь остаток жизни посвятит богу. Будет молиться за него, Ивашку, чтоб не оставлял господь мальца своей милостью.
   Да и Ивашке, пока в летах малых, тоже было бы неплохо пожить в монастыре, а как войдет в настоящий разум, то пусть сам дале мыслит: постриг принять али уйти из монастыря на поиски лучшей доли.
   На том и порешили. Не последнюю роль сыграли и давние рассказы Пахома о рукописных богатствах, кои бережно хранятся в каждой обители, а среди них не только книги духовного содержания, но и всяческие летописи, а также дивные повести о дальних странах и прочих диковинах. В монастырях, что победнее, таковых, конечно, будет поменьше, но в таких древних, как Солотчинский[35], их должно храниться преизрядное число.

Глава V
УЧЕБА

   Лишь один год и довелось пробыть Ивашке в Солотчинском монастыре, а как по весне монастырский обоз засобирался в дальний путь, в Москву, упросил Пахом настоятеля, чтобы и Ивашку с собой взяли – пусть покажут столицу государства русского. Негоже отроку безотлучно сидеть в четырех стенах. И, будучи в добром настроении (Пахом его недавно излечил от жестоких головных болей), настоятель добродушно махнул рукой: мол, быть посему. И стал Ивашка собираться в Москву.
   Старый Пахом сильно недужил. Землицу в мае хоть и прогрело солнышко, но в лесу она была еще сыра. Если б годами помладше – глядишь, и не стряслось бы с ним ничего. Вон Ивашка, постреленок, до всего интерес имеет, бегает, градом любуется, звонарю помогает, крепким румянцем пышет, а у старика дюже хрипело в груди, и кашель, как из бочки, в особенности по ночам, да и в костях превеликая ломота. К тому же Ивашка ночью в лесу спал на дедовом зипуне, а сам Пахом, подстелив свою одежку мальцу, обретался на голой сырой землице, отсюда и тяжкая болезнь.
   А посему при расставании по морщинистой щеке старика пробежала скупая слеза. Чуял он, что не свидится больше с милым ему сердцу мальчуганом. Да и Ивашке при виде его слез взгрустнулось. Как мог утешил он Пахома и рад был бы, чтобы обоз не спешил выезжать, поскольку сил вовсе отказаться от поездки не было.
   Сами судите, каково мальчугану в восемь годков оказаться за четырьмя стенами. Хотя ему тоже вскорости дело нашлось. Приставили Ивашку оказывать посильную помощь седому монаху Пафнутию, который во всем монастыре считался первейшим начетником и имел в книжное хранилище невозбранный доступ. А там… Ох, сколь много там до поры до времени скрывалось дивного.
   Ивашка на первых порах чуть ли не ночевал в этом хранилище, благо, что даже настоятель, особенно после небольшой проверки, доказавшей, что сей младень и впрямь может резво честь по впервые открытой книге, смотрел на это сквозь пальцы. Правда, свитки, покрытые седой пылью, которая на иных лежала веками, ему читать с непривычки было в тяжкий труд. Однако любопытство, аки вода, что неустанно точит камень, все превозмогло, и ко времени отъезда Ивашке удалось прочесть много чего любопытного. Пафнутий же, видя такое старание, лишь скупо улыбался в седую бороду, а его глаза, выцветшие от времени, казалось, бережно ласкали и гладили Ивашку, поощряя мальчика к дальнейшим подвигам.
   Скуп на похвалу был старец, но и он открылся мальцу всей душой в своих многоглагольных рассужденьях. Как он державное строение Руси понимает, чем оно от прочих стран отлично и прочие свои сокровенные мысли успел изложить. Они, конечно, были мудреные, а иные из-за младости Ивашкиных лет оказались и вовсе ему недоступными…
   Порой старик забывал, что даже ведь и не юнец перед ним стоит, а дитя годами, но рассуждал здраво и мысли так умело подкреплял вескими доводами, что Ивашка, хотя порой не разумел и десятой части сказанного, сердцем чуял, что прав старец, во многом прав, если не во всем. Уж очень старательно вкладывал Пафнутий душу в свои пояснения. А как иначе, если старец говорил все это, не только крепко обмыслив, но и выстрадав, через свое больное сердце пропустив, – и мудрые суждения, и веские доводы в их оборону.
   К тому ж пусть и не понимал Ивашка многого, но жадно, будто сухая губка воду, все впитывал в себя, дабы после обдумать и уловить суть, дойти до сердцевины.
   Память детская – самая лучшая, и там, в ее недрах, откладывается все, словно дрова впрок, которые запасает на зиму мужик, чтобы в студеные морозы, когда явится в них нужда, затопить печку да согреть дом. Одно только рассужденье старого монаха Ивашка вмиг понял и запомнил, да и то лишь потому, что в нем монах правдивыми да гордыми словами возвеличил самого мальчика:
   – Главней же всего на земле русский народ, Ивашка. Ибо царь правит, бояре – советчики его, воины охраняют, купцы торгуют, а не будь пахаря – и их никого не стало бы. Некем править, некого охранять. Да и сами воины тоже из народа идут. Цени, Ивашка, кем бы ты ни стал в своей жизни, русского хлебопашца, ибо он Русь кормит. Кто знает, какой расклад господь бог тебе уготовил, какая планида тебе светит, но станешь ли ты в зените лет купцом, стрельцом, али боярином знаменитым, али монахом, помни, отрок, в чем русская сила.
   – А как же отец Феофилакт на днях мужика бил жучиной здоровой?
   Задумался Пафнутий, но потом нашелся:
   – То он в пустой горячности. Ныне же сердцем отошел и уже третий день, великий пост на себя наложив, из кельи не выходит. Поклоны бьет и грех свой замаливает.
   Правда, тут старец слегка погрешил против истины, ибо отец Феофилакт на самом деле постился не потому, что постоянно употреблял в дело свою мощную длань и мужику из сельца, приписанному к монастырю, чуть не свернул скулу в гневе за скудость даров, а просто монаха застукал настоятель, благочестивый отец Феодор, тезка царя, здравствующего ныне, за превеликим бражничаньем да дерзким раз-глагол ьствованьем о женской плоти.
   Но, нимало не смутясь и посчитав сие святой ложью, коя идет во спасение юной души, Пафнутий продолжил:
   – Отсель первейшее правило для себя возьми: наперед крепко думай, а уж опосля согласно ей твори дело, дабы не пришлось каяться в тяжких грехах. Ибо сперва было слово, а потом – дело. Тако и в святом Евангелии заповедано.
   – А ежели я так завсегда делать стану, то на бога буду похож? – наивно спросил Ивашка.
   Пафнутий даже подскочил от такого богохульства и, несмотря на кроткий нрав, наделил любознательного мальчишку увесистым щелчком по лбу. Впрочем, он тут же с покаянным видом перекрестился и, вздохнув, прошептал:
   – Господи, прости мя грешного и тако же отрока сего неразумного, ибо дитя он и не ведает, что уста его глаголют. По наивности сие размышление, а не по гордыне греховной. – А потом опять принялся учить, запасясь терпением: – Такого и помышлять не смей – грех тяжкий. Токмо всей жизнью своей, аки снег чистой, и молитвами усердными заслужить мы в состоянии царствие небесное. А удостоится его токмо тот человечишко, у коего в душе паче устремлений суетных и мирских, аки огнь небесный, две любви сиять будут: к многострадальной нашей родине-матушке да к родителям своим, кои тебе весь мир божий подарили. – Тут у старика, толковавшего вкривь и вкось святое писание, но зато от сердца, даже слеза пролилась, и он будто сам краешком глаза заглянул в то царствие небесное, кое непременно должен заслужить сей светло-русый мальчонка, пытливо ловящий каждое его слово.
   – А как же так, дедуня? – Ивашку вдруг сомнение прошибло. – Ведь из родителев я одну матушку и помню, а книги гласят, что жена… – тут он нахмурился, вспоминая, и, просияв, нараспев продолжил: – …сеть прельщения человеком, покоище змеиное, болезнь, бесовская сковорода, бесцельная злоба, соблазн адский, цвет дьявола. Выходит так, что ежели я матушку люблю, значит, меня черти в ад утащат? – Замолкнув, он поднял на Пафнутия свои большие детские глаза и грустно добавил:
   – Токмо я ее все равно любить буду. Пусть тащат.
   От этих слов у старого монаха сердце в груди сжалось.
   – И правильно, Иванушка, – вложив в свой хриплый голос всю нежность, на какую был способен, ласково ответил он. – А то, что чел ты мне, вовсе не про твою матушку писалось.
   – А про кого? – поинтересовался Ивашка, и перед его глазами всплыло нежное веснушчатое личико Полюшки.
   Он зажумрил глаза, а открыв их через миг, увидел перед собой только старого Пафнутия. Полюшка исчезла.
   Тогда он прошептал про себя еле слышно: «И ее любить завсегда буду. Пущай тащат».
   Между тем монах, медленно выдавливая из себя каждое слово, будто оно комом стояло в груди, честно пытался ответить на Ивашкин вопрос.
   – Сие реклось про… – и после паузы хитро добавил: – Чел я как-то про Лександра, коему за храбрость прозвище Невский дали, сказывать тобе, ай?
   – Конечно, дедушка, я про такое страсть как люблю слушать. – И Ивашка в своей детской непосредственности тут же забыл, о чем они говорили минутой раньше, – Невский был интереснее.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента