Он гордо поднял голову и подошел твердыми шагами к Медвежонку.
Тот глядел на него с улыбкой на губах.
— Сеньор капитан, или какое бы там ни было у вас звание, кабальеро, — обратился к нему офицер с надменной вежливостью, — я пришел не сдаваться вам.
— Зачем же вы пришли, если так? — спросил Медвежонок, и взгляд его сверкнул.
— Один я не могу оказывать сопротивления, — холодно продолжал альферес, — я пришел заявить от имени Испании решительный протест против невиданного нападения, жертвой которого мы сделались; а шпагу мою… — заключил он, выхватив из ножен и взмахнув ею над головой.
— Постойте, альферес, — сказал флибустьер, спокойно взяв у него шпагу и вложив опять в ножны, пока офицер стоял неподвижно в сильнейшем изумлении, — вы храбрый воин. Если бы правительство, которому вы служите, имело побольше таких, как вы, быть может, мы не были бы так могущественны. Оставьте себе шпагу; если бы вы сломали ее, мне пришлось бы ее заменить, а признаться вам, я очень дорожу своей.
Слова эти были произнесены тоном такого сердечного добродушия, что тронули офицера.
— Что же вы за люди? — пробормотал он.
— Мы люди, — ответил Медвежонок с особенным ударением, — но уйдите, альферес; здесь произойдет то, что вам не подобает видеть.
— Капитан, неужели этот бедняга?.. — начал было офицер умоляющим голосом, указывая на алькальда.
— Не занимайтесь им, не просите за него, — поспешно перебил Медвежонок, — это подлец; он осужден.
При этих словах у алькальда кровь прихлынула к сердцу.
Альферес понял, что всякое заступничество будет напрасно; он медленно удалился в задумчивости и вскоре скрылся за поворотом улицы.
Между тем все население деревни принялось за дело с усердием, которое свидетельствовало о желании заслужить обещанную награду и как можно скорее избавиться от дерзких победителей, которые держали их под прицелом своих пушек и ружей.
При виде отрядов Олоне и Польтэ, которым Медвежонок приказал стянуться, когда убедился, что сопротивления опасаться нечего, усердие жителей Гуантанамо удвоилось: они убедились, что только полная покорность может спасти их.
Все они были рыбаками, каждый имел по лодке; пока одни подтаскивали припасы к берегу, другие складывали их в лодки, и, наконец, третьи перевозили на фрегат.
Пьер Легран был просто поражен множеством разнообразных припасов, которые складывались на палубу; это было настоящее наводнение, он едва успевал убирать с палубы добычу.
Менее чем за три часа все было доставлено на фрегат и убрано в трюм; судно оказывалось снабжено съестными припасами на целых шесть месяцев. Это казалось просто сказкой!
Командир, как всегда спокойный, холодный и невозмутимый, молча присутствовал при погрузке.
Когда наконец был отвезен последний тюк и полностью опустошили склады несчастного алькальда, который присутствовал при своем окончательном разорении с растерянным видом, Медвежонок сигналом трубы созвал обитателей деревни.
Народ шумно затолпился вокруг флибустьеров.
— До сих пор вы работали на меня, — обратился к жителям командующий экспедицией, — благодарю за это. Теперь работайте на себя: разграбьте этот дом, я отдаю вам его.
Испанцы не заставили повторить себе это. Они ринулись в дом, и он мигом наполнился ожесточенными грабителями, которые не оставили целым ни одного предмета мебели — ломали даже стены и перегородки.
Когда же наконец от дома остались только четыре стены, его подожгли по приказанию Медвежонка, и так как он был построен из кедрового дерева, то вскоре запылал веселым огнем.
Между тем Железная Голова принял из рук флибустьера тяжелый кошель, за которым посылал на фрегат, и, вручая этот мешок с золотом одному из именитых граждан, сказал, обращаясь к окружившей его толпе:
— Вот вам плата; я ведь исполнил все, что обещал?
— Не все, капитан, — ответил тот, кому он отдал мешок с деньгами, — вы не сдержали одного обещания.
— Какого?
— Вы не свершили правосудия.
— Правосудия?
— Да, капитан, ведь вы дали слово.
— Я не понимаю вас.
— Неужели этот человек, так долго бывший самым страшным нашим притеснителем, — продолжал испанец, указывая на алькальда, — этот презренный негодяй, который истерзал нас своим лихоимством, который бесстыдно обирал нас и мучил по своей прихоти, неужели вернете вы ему свободу, чтобы после вашего ухода он опять поднял голову и заставил нас искупить жестокими притеснениями те действия, которые совершались здесь сегодня под нажимом вашей военной силы? Разве может это называться справедливостью? Скажите сами, капитан. Мы верим вашему слову, как вы положились на наше. Мы честно исполнили свой долг, теперь ваша очередь исполнить свой.
— Хорошо, — ответил Медвежонок, и в голосе его звучало глубокое чувство, — но он не может умереть таким образом: его надо судить. Вы сами будете судьями.
— Пусть кровь его падет на наши головы.
— Вы твердо решились?
— Твердо, — крикнула толпа.
— Так отвечайте же мне теперь, какие преступления приписываете вы этому человеку?
— Жадность, доведенную до жестокости, продажность и обман.
— Считаете вы его виновным?
— Утверждаем это.
— Какого наказания заслуживает он?
— Смерти! — заревела в один голос распаленная ненавистью и гневом толпа.
— Да будет по-вашему! Этот человек умрет. Молитесь за его душу, чтобы Господь сжалился над нею.
Но взрыв криков, ругательств и проклятий был ответом на эти слова.
Медвежонок сделал знак.
В несколько минут на берегу напротив еще дымящихся развалин сгоревшего дома была воздвигнута виселица.
Несчастный алькальд был схвачен и связан, ему на шею накинули петлю. Но он уже не сознавал, что с ним происходит; полумертвая масса была вздернута на виселицу под восторженные крики всего населения.
По приказанию Медвежонка Железная Голова на груди казненного красовалась табличка с надписью по-испански и по-французски для объяснения грозного смысла смертного приговора:
Повешен не как испанец, но как вор.
Медвежонок Железная Голова
Когда тело после предсмертных судорог замерло в неподвижности, из которой ему уже не суждено было выйти никогда, предводитель флибустьеров поклонился жителям Гуантанамо и направился к берегу.
Спустя немного времени флибустьеры уже были на фрегате.
Когда судно вышло из гавани, Медвежонок позвал к себе лоцмана.
— Этот край для вас уже небезопасен, — сказал он ему, — следуйте за мной. По окончании нашей экспедиции я высажу вас, где вы пожелаете, и вы будете богаты до скончания своего земного срока. Согласны ли вы на это предложение?
— С одним условием.
— С каким?
— Что вы поможете мне переехать во Францию; в Америке и в Испании моя жизнь в опасности.
— Хорошо, даю вам слово. Служите мне честно и вы не раскаетесь в договоренности, заключенной между нами.
— Я буду предан вам, командир.
Фрегат покрылся парусами, при попутном ветре скоро оставил далеко позади высокие берега острова Куба и направился к Картахене, к которой капитан судна стремился с таким нетерпением.
ГЛАВА VIII. Как беседа двух девушек окончилась рыданиями
ГЛАВА IX. Дон Энрике Торибио Морено предстает в выгодном свете
Тот глядел на него с улыбкой на губах.
— Сеньор капитан, или какое бы там ни было у вас звание, кабальеро, — обратился к нему офицер с надменной вежливостью, — я пришел не сдаваться вам.
— Зачем же вы пришли, если так? — спросил Медвежонок, и взгляд его сверкнул.
— Один я не могу оказывать сопротивления, — холодно продолжал альферес, — я пришел заявить от имени Испании решительный протест против невиданного нападения, жертвой которого мы сделались; а шпагу мою… — заключил он, выхватив из ножен и взмахнув ею над головой.
— Постойте, альферес, — сказал флибустьер, спокойно взяв у него шпагу и вложив опять в ножны, пока офицер стоял неподвижно в сильнейшем изумлении, — вы храбрый воин. Если бы правительство, которому вы служите, имело побольше таких, как вы, быть может, мы не были бы так могущественны. Оставьте себе шпагу; если бы вы сломали ее, мне пришлось бы ее заменить, а признаться вам, я очень дорожу своей.
Слова эти были произнесены тоном такого сердечного добродушия, что тронули офицера.
— Что же вы за люди? — пробормотал он.
— Мы люди, — ответил Медвежонок с особенным ударением, — но уйдите, альферес; здесь произойдет то, что вам не подобает видеть.
— Капитан, неужели этот бедняга?.. — начал было офицер умоляющим голосом, указывая на алькальда.
— Не занимайтесь им, не просите за него, — поспешно перебил Медвежонок, — это подлец; он осужден.
При этих словах у алькальда кровь прихлынула к сердцу.
Альферес понял, что всякое заступничество будет напрасно; он медленно удалился в задумчивости и вскоре скрылся за поворотом улицы.
Между тем все население деревни принялось за дело с усердием, которое свидетельствовало о желании заслужить обещанную награду и как можно скорее избавиться от дерзких победителей, которые держали их под прицелом своих пушек и ружей.
При виде отрядов Олоне и Польтэ, которым Медвежонок приказал стянуться, когда убедился, что сопротивления опасаться нечего, усердие жителей Гуантанамо удвоилось: они убедились, что только полная покорность может спасти их.
Все они были рыбаками, каждый имел по лодке; пока одни подтаскивали припасы к берегу, другие складывали их в лодки, и, наконец, третьи перевозили на фрегат.
Пьер Легран был просто поражен множеством разнообразных припасов, которые складывались на палубу; это было настоящее наводнение, он едва успевал убирать с палубы добычу.
Менее чем за три часа все было доставлено на фрегат и убрано в трюм; судно оказывалось снабжено съестными припасами на целых шесть месяцев. Это казалось просто сказкой!
Командир, как всегда спокойный, холодный и невозмутимый, молча присутствовал при погрузке.
Когда наконец был отвезен последний тюк и полностью опустошили склады несчастного алькальда, который присутствовал при своем окончательном разорении с растерянным видом, Медвежонок сигналом трубы созвал обитателей деревни.
Народ шумно затолпился вокруг флибустьеров.
— До сих пор вы работали на меня, — обратился к жителям командующий экспедицией, — благодарю за это. Теперь работайте на себя: разграбьте этот дом, я отдаю вам его.
Испанцы не заставили повторить себе это. Они ринулись в дом, и он мигом наполнился ожесточенными грабителями, которые не оставили целым ни одного предмета мебели — ломали даже стены и перегородки.
Когда же наконец от дома остались только четыре стены, его подожгли по приказанию Медвежонка, и так как он был построен из кедрового дерева, то вскоре запылал веселым огнем.
Между тем Железная Голова принял из рук флибустьера тяжелый кошель, за которым посылал на фрегат, и, вручая этот мешок с золотом одному из именитых граждан, сказал, обращаясь к окружившей его толпе:
— Вот вам плата; я ведь исполнил все, что обещал?
— Не все, капитан, — ответил тот, кому он отдал мешок с деньгами, — вы не сдержали одного обещания.
— Какого?
— Вы не свершили правосудия.
— Правосудия?
— Да, капитан, ведь вы дали слово.
— Я не понимаю вас.
— Неужели этот человек, так долго бывший самым страшным нашим притеснителем, — продолжал испанец, указывая на алькальда, — этот презренный негодяй, который истерзал нас своим лихоимством, который бесстыдно обирал нас и мучил по своей прихоти, неужели вернете вы ему свободу, чтобы после вашего ухода он опять поднял голову и заставил нас искупить жестокими притеснениями те действия, которые совершались здесь сегодня под нажимом вашей военной силы? Разве может это называться справедливостью? Скажите сами, капитан. Мы верим вашему слову, как вы положились на наше. Мы честно исполнили свой долг, теперь ваша очередь исполнить свой.
— Хорошо, — ответил Медвежонок, и в голосе его звучало глубокое чувство, — но он не может умереть таким образом: его надо судить. Вы сами будете судьями.
— Пусть кровь его падет на наши головы.
— Вы твердо решились?
— Твердо, — крикнула толпа.
— Так отвечайте же мне теперь, какие преступления приписываете вы этому человеку?
— Жадность, доведенную до жестокости, продажность и обман.
— Считаете вы его виновным?
— Утверждаем это.
— Какого наказания заслуживает он?
— Смерти! — заревела в один голос распаленная ненавистью и гневом толпа.
— Да будет по-вашему! Этот человек умрет. Молитесь за его душу, чтобы Господь сжалился над нею.
Но взрыв криков, ругательств и проклятий был ответом на эти слова.
Медвежонок сделал знак.
В несколько минут на берегу напротив еще дымящихся развалин сгоревшего дома была воздвигнута виселица.
Несчастный алькальд был схвачен и связан, ему на шею накинули петлю. Но он уже не сознавал, что с ним происходит; полумертвая масса была вздернута на виселицу под восторженные крики всего населения.
По приказанию Медвежонка Железная Голова на груди казненного красовалась табличка с надписью по-испански и по-французски для объяснения грозного смысла смертного приговора:
Повешен не как испанец, но как вор.
Медвежонок Железная Голова
Когда тело после предсмертных судорог замерло в неподвижности, из которой ему уже не суждено было выйти никогда, предводитель флибустьеров поклонился жителям Гуантанамо и направился к берегу.
Спустя немного времени флибустьеры уже были на фрегате.
Когда судно вышло из гавани, Медвежонок позвал к себе лоцмана.
— Этот край для вас уже небезопасен, — сказал он ему, — следуйте за мной. По окончании нашей экспедиции я высажу вас, где вы пожелаете, и вы будете богаты до скончания своего земного срока. Согласны ли вы на это предложение?
— С одним условием.
— С каким?
— Что вы поможете мне переехать во Францию; в Америке и в Испании моя жизнь в опасности.
— Хорошо, даю вам слово. Служите мне честно и вы не раскаетесь в договоренности, заключенной между нами.
— Я буду предан вам, командир.
Фрегат покрылся парусами, при попутном ветре скоро оставил далеко позади высокие берега острова Куба и направился к Картахене, к которой капитан судна стремился с таким нетерпением.
ГЛАВА VIII. Как беседа двух девушек окончилась рыданиями
Из всех городов Нового Света Картахена — один из удачнейших по своему положению. Вообще говоря, испанцы были наделены редкой сметливостью и верным глазом при выборе местности для закладки городов, основанных ими в своих колониях на берегах Америки. За исключением нескольких незначительных ошибок, почти всегда совершаемых мимоходом, в поисках золота — единственной цели их смелых экспедиций, некогда жалкие селения ныне выросли в цветущие и могущественные города, расположенные на том же самом месте, несмотря на перемены всякого рода, которым они подвергались.
Картахену основал в 1533 году дон Педро Эредья на песчаном островке в проливе, образованном в своем устье рекой Магдаленой. Город имеет одну из прекраснейших и самых безопасных гаваней во всей Америке, и она долгое время служила убежищем галионам, нагруженным богатствами Тихого океана, которые перевозились на мулах через Панамский перешеек, но не были в безопасности в Пуэрто-Бельо, особенно после того как первая Панама была разорена и разграблена Береговыми братьями и вновь отстроена неподалеку, у впадения Рио-Гранде в Карибское море.
Подобно всем испанским городам Старого и Нового Света, вид Картахены мрачен, хотя ее улицы широки, прямы и освежаются бесчисленными фонтанами. Мрачным обликом город обязан длинным, на низких и тяжелых колоннах галереям, словно тюрьмы окаймлявшим с обеих сторон улицы, и высоко вздымающимся террасам, которые заслоняют свет и солнце.
В эпоху, к которой относится наш рассказ, население Картахены достигало тридцати тысяч жителей. Город и порт защищали пять фортов, самый мощный из которых, Бока-Чика, был вооружен шестьюдесятью орудиями.
Испанский гарнизон состоял из пяти тысяч двухсот старых и опытных солдат под командой бригадира — чин, соответствующий новейшему бригадному генералу. В случае необходимости можно было за несколько часов присоединить к этому войску три тысячи пятьсот человек милиции, хорошо вооруженной и действительно храброй, потому что эти люди на самом деле до конца отстаивали бы родные пепелища.
Этот-то сильно укрепленный город, расположенный так выгодно, и задумал взять Медвежонок Железная Голова, имея всего один фрегат с экипажем в семьсот двадцать три человека.
Правда, эти люди составляли цвет флибустьерства, а капитан Железная Голова утверждал, будто то, на что положит глаз флибустьер, принадлежит ему, стоит ему только захотеть. И сам он всегда доказывал это на деле.
Но еще никто из флибустьерских вожаков не предпринимал такой отчаянно смелой экспедиции, особенно с такими слабыми силами.
Пользуясь теперь свободой, всегда признававшейся за романистами, перелетать на крыльях фантазии куда им пожелается и в несколько взмахов не крыльями, но пером переноситься через громадные пространства, мы оставим «Задорный» и его храбрый экипаж в Антильском море после смелого нападения на Гуантанамо и, попросив наших читателей последовать за нами, одним прыжком перемахнем в Турбако.
Это прелестная деревушка с населением в семь или восемь сотен душ, построенная на зеленом склоне холма в нескольких лье от Картахены и прилепившаяся к величественному, почти непроницаемому лесу, дальние окраины которого примыкают к самому берегу реки Магдалены.
Для богатых городских жителей и прибывших из метрополии испанцев, еще не освоившихся с климатом, деревушка эта, расположенная в шести-семи лье от моря, служит убежищем от невыносимого зноя и болезней, свирепствующих на прибрежье в летний сезон.
Вид деревни поистине волшебный, она точно вырастает из исполинского букета зелени и возвышается амфитеатром до самой вершины холма; издалека видны ее большие и красивые дома, построенные из бамбука и крытые пальмовыми листьями.
Прозрачные ручейки вытекают из множества известковых скал, покрытых ископаемыми раковинами морских полипов и осененных глянцевитой листвой анакардов, которые действительно придают скалам оригинальный вид.
Анакард — колоссальное дерево, которому индейцы приписывают свойство привлекать издали пары, носящиеся в атмосфере; справедливость этого факта мы не осмелимся подтверждать или оспаривать.
Так как деревня возвышается более чем на пятьсот футов над уровнем моря, ночи там довольно холодны, а днем стоит удушливая жара.
Итак, мы в Турбако и, сделав несколько шагов по большой улице, минуем монументальный фонтан, имеющий один недостаток — всегда быть сухим, и входим в один из самых красивых домов.
Дом этот, разделенный на два корпуса громадным и густым садом, полным тени и мглы, задним фасадом почти прилегает к большому лесу, тогда как лицевой фасад обращен к фонтану, о котором мы уже упоминали.
Было около половины четвертого пополудни, удушливый дневной зной немного спал. Опустевшие с одиннадцати часов улицы начинали снова оживляться редкими прохожими, двери понемногу раскрывались, жители стряхивали полуденный сон, и жизнь опять принимала свой обычный ход.
В гостиной, довольно кокетливо меблированной, со стенами из бамбуковых палок, укрепленных на небольшом расстоянии одна от другой, но обтянутых тонким холстом, дабы, пропуская воздух, ограждать от нескромных взглядов, две молодые женщины, вернее, девушки, полулежа на койках, сами раскачивали их кончиком миниатюрной ножки и тихо беседовали, куря пахитоски, благовонный дым которых спиралью поднимался к потолку.
Эти две девушки, одаренные той чистой, величественной и в то же время бесхитростной красотой, были донья Эльмина и донья Лилия, уже представленные читателю.
В ту минуту, когда мы входим в гостиную, донья Эльмина с досадой отбросила далеко от себя только что закуренную пахитоску.
— Что с тобой? — изумилась подруга.
— Что со мной? — вздрогнула донья Эльмина. — Я страдаю, я несчастна, а ты, злая, вместо того чтобы сочувствовать моему горю и пожалеть меня, смеешься, поёшь и чуть ли не насмехаешься надо мной.
— О-о! — вскричала донья Лилия, приподнимаясь и слегка нахмурив брови. — Какой неожиданный и серьезный упрек! Видно, ты очень страдаешь, Эльмина, если говоришь таким образом со мной, твоей кузиной, твоим другом, твоей сестрой.
— Прости меня, Лилия, я действительно несправедлива, но если бы ты только знала…
— Что? Отчего не говоришь ты со мной откровенно, Эльмина? Вот уже месяц как я замечаю в тебе разительную перемену: ты бледна, мрачна, постоянно взволнована, порой я подмечала на твоих щеках следы едва стертых слез. Разве ты полагаешь, что я слепа или равнодушна к тебе? Нет, нет, дорогая моя, я все видела с первого же дня. Ты стала такой после продолжительного разговора с отцом.
— Правда, — пробормотала донья Эльмина, опустив голову.
— Но дружба должна прежде всего быть скромна, и я молчала. Я видела, что ты заключила горе в своем сердце и, быть может из гордости, не хотела открывать мне ничего. Я ждала, когда твое сердце переполнится и тогда ты станешь искать облегчения от тяжелого гнета горести, разделив ее со мной.
— Спасибо, Лилия, ты добра и любишь меня.
— Да, люблю, Эльмина, и гораздо сильнее, чем ты полагаешь. Что же касается веселости, в которой ты упрекаешь меня…
— Я ни в чем тебя не упрекала, — с некоторой живостью перебила донья Эльмина, между тем как легкая краска покрыла ее прелестное личико.
— Веселость, в которой ты упрекаешь меня, лишь напускная; притворяясь веселой, я хотела вызвать на твоих губах мимолетную улыбку. Мне не удалось — стало быть, я не права. Прости меня, Эльмина: впредь уже мой смех не оскорбит твоего горя.
Последние слова были произнесены Лилией с таким выражением нежного сочувствия и искренней дружбы, что Эльмина вдруг вскочила и кинулась в объятия подруги, заплакав навзрыд.
Воцарилось продолжительное молчание; обе девушки плакали.
— Ты права, — вновь заговорила Эльмина, — я жестоко страдаю, мое сердце надрывается, ты угадала часть моей тайны; так выслушай же меня, ты узнаешь все.
— Одни ли мы здесь? — спросила Лилия. — Подожди. Она поднесла к губам золотой свисток, который носила на шее на золотой цепочке, и свистнула.
Прошло несколько минут, и послышались тяжелые шаги по паркету. Дверь отворилась, и негритянка лет сорока с улыбкой появилась на пороге.
Негритянка эта, должно быть, смолоду была очень хороша собой; ее умное лицо дышало кротостью и добротой, не без примеси твердости.
— Мама Кири! — ласково обратилась к ней Лилия. — Мы с кузиной Эльминой должны переговорить о важном деле, но боимся, как бы нас не подслушали. Будьте добры и покараульте, чтобы никто не подходил сюда.
— Не беспокойтесь, мои милые, никто и близко не подойдет, я позабочусь об этом, только постарайтесь, нинья13 Лилия, выведать наконец тайну ниньи Эльмины. Нехорошо для молодой девушки держать таким образом на сердце свое горе.
— Да я стараюсь, — со смехом ответила Лилия, — изо всех сил стараюсь, мама Кири.
— Хорошо, девочки, можете щебетать без боязни, словно птички Божьи — да и те не чище и не невиннее вас! — а я покараулю.
Негритянка вышла с доброй улыбкой на лице. Кузины следили за негритянкой глазами, пока она не затворила за собой дверь.
— Любезная Лилия, — начала тогда Эльмина, — обещай мне не смеяться надо мной. Ты услышишь скорее историю моих личных впечатлений, чем изложение важных событий, способных меня печалить или тревожить.
— Говори, друг мой! Разве я, так сказать, не половина тебя самой?
— Правда. Слушай же. Ты знаешь моего отца, дона Хосе Риваса де Фигароа, и мне, стало быть, нет нужды описывать тебе его надменный нрав, суровую заносчивость и непреклонную волю, перед которой все должно склоняться. Моя бедная мать умерла, когда я появилась на свет; раннее детство мое прошло в грусти и заброшенности, я оставалась на руках невежественных и злых невольниц. Когда я развилась настолько, чтобы осознавать, что происходит вокруг меня, все эти несправедливости, эти беспричинные вспышки гнева, эти строгости, которые ничем не оправдывались, я ужаснулась в душе; все мои наклонности, все стремления были извращены. Сознаться ли тебе, моя дорогая Лилия? Я боюсь, что не люблю отца!
— Ах, Эльмина, какая страшная мысль! Этого быть не может!
— Увы! Напротив, это истинная правда. Напрасно силилась я побороть роковое впечатление моего раннего детства… все напрасно… Я боюсь отца, один его взгляд приводит меня в трепет. Ты надеюсь, помнишь, что через некоторое время после нашего переезда с Кубы на Санто-Доминго, когда наш корабль был захвачен в плен флибустьерами с Черепашьего острова и мы словно чудом спаслись от страшного рабства благодаря великодушию капитана Медвежонка Железная Голова — как видишь, я не забыла имени нашего избавителя, — заметила она, улыбаясь сквозь слезы, — мой отец был назначен губернатором Картахены, тогда как твой отец, дон Лопес Альдоа де Сандоваль, был произведен в бригадиры и готовился принять командование над гарнизоном этого же самого города. Спустя две недели после своего нового назначения наши отцы отправились вместе с нами
в Картахену. Когда высокие горы на Санто-Доминго стали расплываться на горизонте, сердце у меня внезапно сжалось, слезы выступили на глазах и я заплакала. Ты спросила о причине моей грусти. Я не могла объяснить, сама ее не зная: всего несколько дней провела я на Санто-Доминго, ничто не привязывало меня к этому месту, жизнь я вела там самую скучную и бесцветную. Отчего же такая грусть? Не было ли то предчувствием, внушаемым иногда Господом в своем милосердии тварям своим.
— Что ты хочешь сказать? — вскричала с изумлением Лилия. — Я не понимаю тебя.
— Сейчас поймешь. Наверняка ты помнишь церемонию вступления моего отца на пост губернатора Картахены. Именитые горожане явились во дворец представиться дону Хосе Ривасу. Все они — богатейшие купцы, явились в числе тринадцати, и тринадцатого звали доном Энрике Торибио Морено; это богатый мексиканский купец, прибывший из Веракруса всего за несколько дней до нас.
— Дон Торибио Морено, закадычный друг твоего отца?
— Именно он.
— У него какое-то угрюмое лицо, — задумчиво заметила донья Лилия.
— Не правда ли? Знаешь ли, на кого он похож, и поразительно, так что я просто остолбенела, в первый раз увидев его?
— Нет, не знаю.
— Уверяю тебя, он в точности походит на презренного разбойника, рабами которого мы сделались в Пор-Марго вследствие случайностей азартной игры.
— Странно, — пробормотала Лилия.
— О, очень странно! — вскричала кузина с лихорадочным жаром. — Несмотря на его бороду, подстриженную теперь на испанский манер, на чистейшее андалусское произношение и мнимо добродушный вид, которым он как бы маскирует свое лицо, я ни минуту не была введена в обман и с первой встречи поняла, что человек этот явился мне на погибель.
— Однако…
— Дай мне договорить, ты увидишь, обмануло ли меня предчувствие. Впрочем, дон Торибио Морено отличается изяществом в одежде, в обращении и, судя, по крайней мере, по наружности, обладает несметным богатством; он так и сыплет золотом.
— Прибавь, что это азартный игрок, к тому же, как говорят, удачливый.
— Именно к тому я и веду речь. Мой отец небогат, как тебе известно, однако он страстный игрок и каждый вечер в его доме идет серьезная игра; нередко ставки достигают значительной суммы.
— Игра — бич Америки, она погубит испанские колонии!
— Погубит и поселенцев с их семействами. С месяц назад отец неожиданно приехал сюда, велел позвать меня и заперся со мной в этой самой комнате. Он усадил меня возле себя и пристально изучал несколько минут, после чего заговорил суровым голосом:
— «Ты хороша, Эльмина, тебе восемнадцать лет; пора выдать тебя замуж. Я выбрал тебе супруга, он богатый человек и мой закадычный друг. Готовься принять его ласково, я дал ему слово, а решения своего, как тебе известно, никогда не изменяю, особенно если связан еще и словом. У тебя два месяца, чтобы подготовиться к этому браку. Через два месяца, день в день, считая с этой минуты, епископ Картахенский благословит ваш союз в церкви Милосердия Богоматери. Тот, невестой кого ты, Эльмина, являешься с этой минуты, — дон Энрике Торибио Морено». На том он и кончил.
— А ты что ответила отцу?
— Ничего. Что же мне было отвечать на такое решительное объявление его воли? Я была ошеломлена, почти лишилась чувств и чувствовала, что не в состоянии произнести ни слова. С первых же его слов я по тайному безотчетному внушению предчувствовала или, вернее, угадала, что отец кончит разговор именем этого человека. Дон Хосе Ривас встал, долго смотрел на меня и вышел, не простившись, так же холодно, как вошел. Когда дверь затворилась за ним, я упала на пол без чувств; меня подняла моя кормилица. Прошел ровно месяц с тех пор, как произошел этот разговор между мной и отцом, Лилия.
— Что ты намерена сделать?
— Не знаю; одно только верно: я не буду женой этого человека.
— Но из-за чего же должен состояться этот брак? Как допускает его твой отец? Он ведь так гордится своим дворянским титулом!
Донья Эльмина горько улыбнулась.
— Отец разорился, Лилия, у него не остается, быть может, ни одного реала. Все его состояние теперь принадлежит дону Торибио. Понимаешь?
— О, это ужасно!.. Какая же надежда остается тебе?
— Господь! — вскричала Эльмина, воздев к небу умоляющий взгляд. — Господь! Он не оставит меня, когда нигде нет для меня опоры.
В эту минуту дверь отворилась, и вошла негритянка.
— Идет ваш отец, нинья, — сказала она, — с ним дон Торибио Морено!
— Ни слова! — грустно шепнула молодая девушка кузине, приложив палец к губам. — Ни слова, умоляю тебя, Лилия.
— Не унывай, Эльмина, — ответила та, целуя ее.
Картахену основал в 1533 году дон Педро Эредья на песчаном островке в проливе, образованном в своем устье рекой Магдаленой. Город имеет одну из прекраснейших и самых безопасных гаваней во всей Америке, и она долгое время служила убежищем галионам, нагруженным богатствами Тихого океана, которые перевозились на мулах через Панамский перешеек, но не были в безопасности в Пуэрто-Бельо, особенно после того как первая Панама была разорена и разграблена Береговыми братьями и вновь отстроена неподалеку, у впадения Рио-Гранде в Карибское море.
Подобно всем испанским городам Старого и Нового Света, вид Картахены мрачен, хотя ее улицы широки, прямы и освежаются бесчисленными фонтанами. Мрачным обликом город обязан длинным, на низких и тяжелых колоннах галереям, словно тюрьмы окаймлявшим с обеих сторон улицы, и высоко вздымающимся террасам, которые заслоняют свет и солнце.
В эпоху, к которой относится наш рассказ, население Картахены достигало тридцати тысяч жителей. Город и порт защищали пять фортов, самый мощный из которых, Бока-Чика, был вооружен шестьюдесятью орудиями.
Испанский гарнизон состоял из пяти тысяч двухсот старых и опытных солдат под командой бригадира — чин, соответствующий новейшему бригадному генералу. В случае необходимости можно было за несколько часов присоединить к этому войску три тысячи пятьсот человек милиции, хорошо вооруженной и действительно храброй, потому что эти люди на самом деле до конца отстаивали бы родные пепелища.
Этот-то сильно укрепленный город, расположенный так выгодно, и задумал взять Медвежонок Железная Голова, имея всего один фрегат с экипажем в семьсот двадцать три человека.
Правда, эти люди составляли цвет флибустьерства, а капитан Железная Голова утверждал, будто то, на что положит глаз флибустьер, принадлежит ему, стоит ему только захотеть. И сам он всегда доказывал это на деле.
Но еще никто из флибустьерских вожаков не предпринимал такой отчаянно смелой экспедиции, особенно с такими слабыми силами.
Пользуясь теперь свободой, всегда признававшейся за романистами, перелетать на крыльях фантазии куда им пожелается и в несколько взмахов не крыльями, но пером переноситься через громадные пространства, мы оставим «Задорный» и его храбрый экипаж в Антильском море после смелого нападения на Гуантанамо и, попросив наших читателей последовать за нами, одним прыжком перемахнем в Турбако.
Это прелестная деревушка с населением в семь или восемь сотен душ, построенная на зеленом склоне холма в нескольких лье от Картахены и прилепившаяся к величественному, почти непроницаемому лесу, дальние окраины которого примыкают к самому берегу реки Магдалены.
Для богатых городских жителей и прибывших из метрополии испанцев, еще не освоившихся с климатом, деревушка эта, расположенная в шести-семи лье от моря, служит убежищем от невыносимого зноя и болезней, свирепствующих на прибрежье в летний сезон.
Вид деревни поистине волшебный, она точно вырастает из исполинского букета зелени и возвышается амфитеатром до самой вершины холма; издалека видны ее большие и красивые дома, построенные из бамбука и крытые пальмовыми листьями.
Прозрачные ручейки вытекают из множества известковых скал, покрытых ископаемыми раковинами морских полипов и осененных глянцевитой листвой анакардов, которые действительно придают скалам оригинальный вид.
Анакард — колоссальное дерево, которому индейцы приписывают свойство привлекать издали пары, носящиеся в атмосфере; справедливость этого факта мы не осмелимся подтверждать или оспаривать.
Так как деревня возвышается более чем на пятьсот футов над уровнем моря, ночи там довольно холодны, а днем стоит удушливая жара.
Итак, мы в Турбако и, сделав несколько шагов по большой улице, минуем монументальный фонтан, имеющий один недостаток — всегда быть сухим, и входим в один из самых красивых домов.
Дом этот, разделенный на два корпуса громадным и густым садом, полным тени и мглы, задним фасадом почти прилегает к большому лесу, тогда как лицевой фасад обращен к фонтану, о котором мы уже упоминали.
Было около половины четвертого пополудни, удушливый дневной зной немного спал. Опустевшие с одиннадцати часов улицы начинали снова оживляться редкими прохожими, двери понемногу раскрывались, жители стряхивали полуденный сон, и жизнь опять принимала свой обычный ход.
В гостиной, довольно кокетливо меблированной, со стенами из бамбуковых палок, укрепленных на небольшом расстоянии одна от другой, но обтянутых тонким холстом, дабы, пропуская воздух, ограждать от нескромных взглядов, две молодые женщины, вернее, девушки, полулежа на койках, сами раскачивали их кончиком миниатюрной ножки и тихо беседовали, куря пахитоски, благовонный дым которых спиралью поднимался к потолку.
Эти две девушки, одаренные той чистой, величественной и в то же время бесхитростной красотой, были донья Эльмина и донья Лилия, уже представленные читателю.
В ту минуту, когда мы входим в гостиную, донья Эльмина с досадой отбросила далеко от себя только что закуренную пахитоску.
— Что с тобой? — изумилась подруга.
— Что со мной? — вздрогнула донья Эльмина. — Я страдаю, я несчастна, а ты, злая, вместо того чтобы сочувствовать моему горю и пожалеть меня, смеешься, поёшь и чуть ли не насмехаешься надо мной.
— О-о! — вскричала донья Лилия, приподнимаясь и слегка нахмурив брови. — Какой неожиданный и серьезный упрек! Видно, ты очень страдаешь, Эльмина, если говоришь таким образом со мной, твоей кузиной, твоим другом, твоей сестрой.
— Прости меня, Лилия, я действительно несправедлива, но если бы ты только знала…
— Что? Отчего не говоришь ты со мной откровенно, Эльмина? Вот уже месяц как я замечаю в тебе разительную перемену: ты бледна, мрачна, постоянно взволнована, порой я подмечала на твоих щеках следы едва стертых слез. Разве ты полагаешь, что я слепа или равнодушна к тебе? Нет, нет, дорогая моя, я все видела с первого же дня. Ты стала такой после продолжительного разговора с отцом.
— Правда, — пробормотала донья Эльмина, опустив голову.
— Но дружба должна прежде всего быть скромна, и я молчала. Я видела, что ты заключила горе в своем сердце и, быть может из гордости, не хотела открывать мне ничего. Я ждала, когда твое сердце переполнится и тогда ты станешь искать облегчения от тяжелого гнета горести, разделив ее со мной.
— Спасибо, Лилия, ты добра и любишь меня.
— Да, люблю, Эльмина, и гораздо сильнее, чем ты полагаешь. Что же касается веселости, в которой ты упрекаешь меня…
— Я ни в чем тебя не упрекала, — с некоторой живостью перебила донья Эльмина, между тем как легкая краска покрыла ее прелестное личико.
— Веселость, в которой ты упрекаешь меня, лишь напускная; притворяясь веселой, я хотела вызвать на твоих губах мимолетную улыбку. Мне не удалось — стало быть, я не права. Прости меня, Эльмина: впредь уже мой смех не оскорбит твоего горя.
Последние слова были произнесены Лилией с таким выражением нежного сочувствия и искренней дружбы, что Эльмина вдруг вскочила и кинулась в объятия подруги, заплакав навзрыд.
Воцарилось продолжительное молчание; обе девушки плакали.
— Ты права, — вновь заговорила Эльмина, — я жестоко страдаю, мое сердце надрывается, ты угадала часть моей тайны; так выслушай же меня, ты узнаешь все.
— Одни ли мы здесь? — спросила Лилия. — Подожди. Она поднесла к губам золотой свисток, который носила на шее на золотой цепочке, и свистнула.
Прошло несколько минут, и послышались тяжелые шаги по паркету. Дверь отворилась, и негритянка лет сорока с улыбкой появилась на пороге.
Негритянка эта, должно быть, смолоду была очень хороша собой; ее умное лицо дышало кротостью и добротой, не без примеси твердости.
— Мама Кири! — ласково обратилась к ней Лилия. — Мы с кузиной Эльминой должны переговорить о важном деле, но боимся, как бы нас не подслушали. Будьте добры и покараульте, чтобы никто не подходил сюда.
— Не беспокойтесь, мои милые, никто и близко не подойдет, я позабочусь об этом, только постарайтесь, нинья13 Лилия, выведать наконец тайну ниньи Эльмины. Нехорошо для молодой девушки держать таким образом на сердце свое горе.
— Да я стараюсь, — со смехом ответила Лилия, — изо всех сил стараюсь, мама Кири.
— Хорошо, девочки, можете щебетать без боязни, словно птички Божьи — да и те не чище и не невиннее вас! — а я покараулю.
Негритянка вышла с доброй улыбкой на лице. Кузины следили за негритянкой глазами, пока она не затворила за собой дверь.
— Любезная Лилия, — начала тогда Эльмина, — обещай мне не смеяться надо мной. Ты услышишь скорее историю моих личных впечатлений, чем изложение важных событий, способных меня печалить или тревожить.
— Говори, друг мой! Разве я, так сказать, не половина тебя самой?
— Правда. Слушай же. Ты знаешь моего отца, дона Хосе Риваса де Фигароа, и мне, стало быть, нет нужды описывать тебе его надменный нрав, суровую заносчивость и непреклонную волю, перед которой все должно склоняться. Моя бедная мать умерла, когда я появилась на свет; раннее детство мое прошло в грусти и заброшенности, я оставалась на руках невежественных и злых невольниц. Когда я развилась настолько, чтобы осознавать, что происходит вокруг меня, все эти несправедливости, эти беспричинные вспышки гнева, эти строгости, которые ничем не оправдывались, я ужаснулась в душе; все мои наклонности, все стремления были извращены. Сознаться ли тебе, моя дорогая Лилия? Я боюсь, что не люблю отца!
— Ах, Эльмина, какая страшная мысль! Этого быть не может!
— Увы! Напротив, это истинная правда. Напрасно силилась я побороть роковое впечатление моего раннего детства… все напрасно… Я боюсь отца, один его взгляд приводит меня в трепет. Ты надеюсь, помнишь, что через некоторое время после нашего переезда с Кубы на Санто-Доминго, когда наш корабль был захвачен в плен флибустьерами с Черепашьего острова и мы словно чудом спаслись от страшного рабства благодаря великодушию капитана Медвежонка Железная Голова — как видишь, я не забыла имени нашего избавителя, — заметила она, улыбаясь сквозь слезы, — мой отец был назначен губернатором Картахены, тогда как твой отец, дон Лопес Альдоа де Сандоваль, был произведен в бригадиры и готовился принять командование над гарнизоном этого же самого города. Спустя две недели после своего нового назначения наши отцы отправились вместе с нами
в Картахену. Когда высокие горы на Санто-Доминго стали расплываться на горизонте, сердце у меня внезапно сжалось, слезы выступили на глазах и я заплакала. Ты спросила о причине моей грусти. Я не могла объяснить, сама ее не зная: всего несколько дней провела я на Санто-Доминго, ничто не привязывало меня к этому месту, жизнь я вела там самую скучную и бесцветную. Отчего же такая грусть? Не было ли то предчувствием, внушаемым иногда Господом в своем милосердии тварям своим.
— Что ты хочешь сказать? — вскричала с изумлением Лилия. — Я не понимаю тебя.
— Сейчас поймешь. Наверняка ты помнишь церемонию вступления моего отца на пост губернатора Картахены. Именитые горожане явились во дворец представиться дону Хосе Ривасу. Все они — богатейшие купцы, явились в числе тринадцати, и тринадцатого звали доном Энрике Торибио Морено; это богатый мексиканский купец, прибывший из Веракруса всего за несколько дней до нас.
— Дон Торибио Морено, закадычный друг твоего отца?
— Именно он.
— У него какое-то угрюмое лицо, — задумчиво заметила донья Лилия.
— Не правда ли? Знаешь ли, на кого он похож, и поразительно, так что я просто остолбенела, в первый раз увидев его?
— Нет, не знаю.
— Уверяю тебя, он в точности походит на презренного разбойника, рабами которого мы сделались в Пор-Марго вследствие случайностей азартной игры.
— Странно, — пробормотала Лилия.
— О, очень странно! — вскричала кузина с лихорадочным жаром. — Несмотря на его бороду, подстриженную теперь на испанский манер, на чистейшее андалусское произношение и мнимо добродушный вид, которым он как бы маскирует свое лицо, я ни минуту не была введена в обман и с первой встречи поняла, что человек этот явился мне на погибель.
— Однако…
— Дай мне договорить, ты увидишь, обмануло ли меня предчувствие. Впрочем, дон Торибио Морено отличается изяществом в одежде, в обращении и, судя, по крайней мере, по наружности, обладает несметным богатством; он так и сыплет золотом.
— Прибавь, что это азартный игрок, к тому же, как говорят, удачливый.
— Именно к тому я и веду речь. Мой отец небогат, как тебе известно, однако он страстный игрок и каждый вечер в его доме идет серьезная игра; нередко ставки достигают значительной суммы.
— Игра — бич Америки, она погубит испанские колонии!
— Погубит и поселенцев с их семействами. С месяц назад отец неожиданно приехал сюда, велел позвать меня и заперся со мной в этой самой комнате. Он усадил меня возле себя и пристально изучал несколько минут, после чего заговорил суровым голосом:
— «Ты хороша, Эльмина, тебе восемнадцать лет; пора выдать тебя замуж. Я выбрал тебе супруга, он богатый человек и мой закадычный друг. Готовься принять его ласково, я дал ему слово, а решения своего, как тебе известно, никогда не изменяю, особенно если связан еще и словом. У тебя два месяца, чтобы подготовиться к этому браку. Через два месяца, день в день, считая с этой минуты, епископ Картахенский благословит ваш союз в церкви Милосердия Богоматери. Тот, невестой кого ты, Эльмина, являешься с этой минуты, — дон Энрике Торибио Морено». На том он и кончил.
— А ты что ответила отцу?
— Ничего. Что же мне было отвечать на такое решительное объявление его воли? Я была ошеломлена, почти лишилась чувств и чувствовала, что не в состоянии произнести ни слова. С первых же его слов я по тайному безотчетному внушению предчувствовала или, вернее, угадала, что отец кончит разговор именем этого человека. Дон Хосе Ривас встал, долго смотрел на меня и вышел, не простившись, так же холодно, как вошел. Когда дверь затворилась за ним, я упала на пол без чувств; меня подняла моя кормилица. Прошел ровно месяц с тех пор, как произошел этот разговор между мной и отцом, Лилия.
— Что ты намерена сделать?
— Не знаю; одно только верно: я не буду женой этого человека.
— Но из-за чего же должен состояться этот брак? Как допускает его твой отец? Он ведь так гордится своим дворянским титулом!
Донья Эльмина горько улыбнулась.
— Отец разорился, Лилия, у него не остается, быть может, ни одного реала. Все его состояние теперь принадлежит дону Торибио. Понимаешь?
— О, это ужасно!.. Какая же надежда остается тебе?
— Господь! — вскричала Эльмина, воздев к небу умоляющий взгляд. — Господь! Он не оставит меня, когда нигде нет для меня опоры.
В эту минуту дверь отворилась, и вошла негритянка.
— Идет ваш отец, нинья, — сказала она, — с ним дон Торибио Морено!
— Ни слова! — грустно шепнула молодая девушка кузине, приложив палец к губам. — Ни слова, умоляю тебя, Лилия.
— Не унывай, Эльмина, — ответила та, целуя ее.
ГЛАВА IX. Дон Энрике Торибио Морено предстает в выгодном свете
Дон Хосе Ривас де Фигароа, волею Его Католического Величества, короля Испании губернатор города Картахены, был высок ростом, хорошо сложен, лет сорока восьми, хотя на вид казался годами пятью-шестью моложе; походку он имел величественную, обращение изысканное; черты его лица не блистали красотой, но отличались теми крупными правильными линиями, которые встречаются только у потомков древних родов; его живые черные глаза глубоко сидели в глазных впадинах и выражали высшую степень надменности, спеси и насмешливого презрения.
Личность, которая сопровождала дона Хосе Риваса и величала себя доном Энрике Торибио Морено, слывя за мексиканца, составляла с ним самый разительный контраст.
Черты самые простые; серые, постоянно моргающие глаза с морщинами по углам, напоминавшие глаза хищных ночных птиц; светло-русые, почти белокурые волосы; рост не выше среднего; неуклюжее и тяжелое телосложение придавало ему с первого взгляда вид скорее нормандского или бретонского матроса, чем испанского дворянина, но взгляд его был так тонок, такая природная сила угадывалась в его мускулах, что невольно следовало признать в нем человека недюжинного.
Впрочем, обращение его носило отпечаток вполне светского воспитания.
Услышав, что двери отворяются, кузины поднялись со своих лежанок, чтобы принять посетителей.
У дона Хосе Риваса брови были нахмурены, насмешливая улыбка мелькала на его губах. Казалось, он совсем не в духе.
— Здравствуйте, ниньи, — с иронией приветствовал он девушек, — я приехал, как нежный отец, навестить вас.
— Милости просим, отец, — дрожащим голосом ответила донья Эльмина.
Донья Лилия подвинула стулья.
— Я осмелился, — продолжал дон Хосе все тем же насмешливым тоном, — привести с собой своего доброго друга дона Торибио Морено, который сделал мне честь просить вашей руки.
— Отец…
— Прошу не перебивать меня, нинья. Девушка замолчала, вся дрожа.
— Извините, сеньорита, — обратился к ней мексиканец с почтительным поклоном, — ваш отец не успел договорить, что, осмеливаясь добиваться высокого счастья быть вашим супругом, я поставил при этом одно условие.
Личность, которая сопровождала дона Хосе Риваса и величала себя доном Энрике Торибио Морено, слывя за мексиканца, составляла с ним самый разительный контраст.
Черты самые простые; серые, постоянно моргающие глаза с морщинами по углам, напоминавшие глаза хищных ночных птиц; светло-русые, почти белокурые волосы; рост не выше среднего; неуклюжее и тяжелое телосложение придавало ему с первого взгляда вид скорее нормандского или бретонского матроса, чем испанского дворянина, но взгляд его был так тонок, такая природная сила угадывалась в его мускулах, что невольно следовало признать в нем человека недюжинного.
Впрочем, обращение его носило отпечаток вполне светского воспитания.
Услышав, что двери отворяются, кузины поднялись со своих лежанок, чтобы принять посетителей.
У дона Хосе Риваса брови были нахмурены, насмешливая улыбка мелькала на его губах. Казалось, он совсем не в духе.
— Здравствуйте, ниньи, — с иронией приветствовал он девушек, — я приехал, как нежный отец, навестить вас.
— Милости просим, отец, — дрожащим голосом ответила донья Эльмина.
Донья Лилия подвинула стулья.
— Я осмелился, — продолжал дон Хосе все тем же насмешливым тоном, — привести с собой своего доброго друга дона Торибио Морено, который сделал мне честь просить вашей руки.
— Отец…
— Прошу не перебивать меня, нинья. Девушка замолчала, вся дрожа.
— Извините, сеньорита, — обратился к ней мексиканец с почтительным поклоном, — ваш отец не успел договорить, что, осмеливаясь добиваться высокого счастья быть вашим супругом, я поставил при этом одно условие.