— Я сделаю это немедленно, сеньора.
Глава XVI. Два старых знакомых читателя
Глава XVII. Задушевный разговор
Глава XVI. Два старых знакомых читателя
Как бы по взаимному согласию оба собеседника вдруг замолчали. Бирбомоно, уткнувшись носом в тарелку, машинально вертел в руках сигару, бросая украдкой проницательные взгляды на женщину, сидевшую напротив него; та, еще бледнее обыкновенного, нахмурив брови и с неподвижным взором, постукивала вилкой по столу. Очевидно, оба были серьезно озабочены; ни тот, ни другая не сознавали, что делали в эту минуту. Женщина заговорила первой.
— Бирбомоно, — сказала она с некоторой нерешительностью в голосе, — вот уже три недели, как вы меня оставили; верно, не все это время вы провели в Санто-Доминго?
— Конечно, нет, сеньора, — ответил он, поклонившись, — кроме того, я был вынужден сделать большой крюк, потому что вы мне приказали проехать через Сан-Хуан.
— И вы, без сомнения, долго оставались в этом городе? — спросила она с живостью.
— Нет, сеньора, — ответил он с притворным равнодушием, — только два часа, ровно столько, сколько было нужно, чтобы собрать сведения; потом я уехал.
— И эти сведения?..
— Вот они: вы, сеньора, дали мне письмо к донье Хуане д'Авила; это письмо я привез вам назад.
— Вы привезли его назад! — вскричала она с дрожью в голосе. — Не может быть, чтобы она отказалась принять его.
— Доньи Хуаны д'Авила уже нет в Сан-Хуане, сеньора, она уехала к своему опекуну на Тортугу, где он является губернатором.
— О! — сказала она, с унынием опуская голову на грудь. — Мой бедный Бирбомоно, вы действительно привезли мне плохие известия.
— Я в отчаянии, сеньора, но не лучше ли сказать вам правду, чем скрывать то, о чем вы можете случайно узнать не сегодня-завтра, после чего сделаетесь еще несчастнее.
— Да, вы правы, резкая откровенность, как она ни тягостна, все-таки предпочтительнее.
— Притом, сеньора, Тортуга не так далеко, чтобы туда нельзя было добраться.
— Продолжайте, продолжайте!
— Из Сан-Хуана, где ничто больше не удерживало меня, так как я ездил туда только к донье Хуане, а донья Хуана уехала оттуда, я отправился в Санто-Доминго. Я удивился при въезде в город, что там царит праздник. Дома были украшены коврами, улицы усыпаны цветами и заполнены жителями в нарядной одежде; суда, стоявшие на якоре, были убраны флагами и беспрестанно стреляли из пушек. Чрезвычайно удивленный этими знаками всеобщего ликования, я напрасно ломал себе голову, чтобы угадать, какой важный праздник мог возбудить такие демонстрации, — честное слово, я не мог ничего понять. Был вторник, день вполне обыкновенный, посвященный святому Поликарпу, праздновать этого скромного святого не стали бы с таким блеском. Размышляя таким образом, я подъехал к Большой площади. Там стояли гарнизонные войска, и военный оркестр играл бравурные марши. Не будучи больше в состоянии сопротивляться любопытству, я принялся расспрашивать одного гражданина с бесстрастной физиономией, который случайно находился возле меня.
«Вы, должно быть, приезжий, сеньор, — заметил он мне, — если задаете такой вопрос».
«Положим, что так, — ответил я, — сделайте же одолжение, объясните мне».
«С большим удовольствием, сеньор; мы празднуем приезд нового губернатора».
Так же как и вас, сеньора, в первую минуту это известие очень мало заинтересовало меня; однако я притворился обрадованным, и так как мне все равно пока нечего было делать, я продолжил разговор, спросив достойного горожанина, знает ли он имя нового губернатора. Он мне ответил, что это маркиз дон Санчо Пеньяфлор. Мое удивление было так велико, что, услышав это имя, я заставил своего собеседника повторить его несколько раз, чтобы убедиться, нет ли здесь какой ошибки. Я спросил его, приехал ли губернатор, и не для того ли собралась тут толпа, чтобы приветствовать его. Гражданин ответил с неисчерпаемой любезностью, что губернатор уже целый час как приехал и что в эту минуту он принимает во дворце поздравления городских властей. Я узнал все, что хотел узнать, вежливо поклонился любезному гражданину и ушел, обдумывая разные планы.
Рассказывая так подробно о происшествиях, по-видимому маловажных, Бирбомоно очевидно имел цель, без сомнения состоявшую в том, чтобы, возбудив нетерпение сеньоры, отвлечь ее внимание, переменить течение ее мыслей и таким образом подготовить ее выслушать без волнения важные известия.
Он вполне достиг этой цели: сеньора слушала его с лихорадочным волнением, даже с раздражением, хотя и силилась казаться спокойной, чтобы не рассердить человека, неограниченную преданность которого она знала и прекрасный характер которого ценила. Мы забыли сказать, что, говоря таким образом, вероятно тревожимый солнечными лучами, врывавшимися в открытое окно, Бирбомоно опустил штору, так что собеседники находились в относительной темноте и вид на окрестности был совершенно скрыт от их глаз.
— Какие же планы обдумывали вы? — спросила сеньора.
— Разве я сказал «планы»? — возразил он. — Стало быть, я ошибся, у меня был только один план: пробраться во дворец и представиться губернатору.
— Да, да, — сказала она с живостью, — и вы его исполнили, не правда ли, друг мой?
— По крайней мере постарался, сеньора. Но это было нелегко; не то чтобы солдаты мешали мне войти, напротив, двери были открыты и все могли входить и выходить, но толпа была так тесна, число любопытных так велико, что буквально невозможно было продвигаться вперед.
Читатели видят, что дело происходило не совсем так, но, без сомнения, Бирбомоно имел причину слегка изменить истину.
Говоря, Бирбомоно прислушивался к шуму, сначала почти неприметному, но который увеличивался с минуты на минуту. Сеньора не слушала и не слышала ничего, кроме того, что ей рассказывал Бирбомоно. Все ее внимание было сосредоточено на этом рассказе.
— Однако, — продолжал он, возвысив голос, — хитростью и терпением успел я пробраться во дворец и даже войти в ту залу, где находился губернатор. Тогда случилось странное обстоятельство. Едва его сиятельство, разговаривавший в эту минуту с алькальдом, заметил меня, как без всяких церемоний оставил его, подошел ко мне и назвал меня по имени.
— Это удивительно! Прошло так много времени!
— По крайней мере, четырнадцать лет. Тогда губернатор отвел меня в сторону, не занимаясь больше другими, и начал меня расспрашивать. Вы понимаете, сеньора, что между нами состоялся разговор продолжительный и интересный; мне многое пришлось рассказать ему.
— Ах! — прошептала она, вздыхая. — Бедный Санчо, которого я так любила! Он теперь меня не узнает.
— Почему же, сеньора?
— Горе так жестоко изменило мой облик, друг мой, что меня трудно узнать. Однако я была бы так рада видеть его!
— Это зависит от вас.
— Я не смею отправиться к нему, друг мой.
— Почему бы не приехать ему?
— Захочет ли он? — прошептала она, вздыхая.
— Если вы изъявите желание, сеньора, я убежден, что он тотчас прискачет.
— Ах! Это невозможно, друг мой, он богат, счастлив, могуществен, он, может быть, считает меня умершей.
— Я все ему рассказал.
— Это правда, но я более не принадлежу свету, я существо проклятое. Если он меня увидит, он, может быть, от меня отречется.
— О, какие у вас ужасные мысли, сеньора! Чтобы дон Санчо, который так вас любил, отрекся от вас! О!
— Несчастье делает несправедливым, друг мой. Я прощу ему, если он меня разлюбил, но не хочу подвергаться его презрению.
— О, сеньора, сеньора! Вы жестоки.
— Да, это правда; но, видите ли, я люблю его, друг мой, я люблю его, как любила двадцать лет назад, и будь он здесь, возле меня, на этом самом месте, мне кажется, я нашла бы еще в моих глазах, иссохших от горя, радостные слезы, чтобы приветствовать его возвращение.
Вдруг дверь отворилась, и на пороге показался дон Санчо Пеньяфлор.
— Сестра! — воскликнул он, раскрывая объятия. — Я все бросил, чтобы обнять тебя.
— Это ты! Ты! — громко вскричала она и, бросившись к маркизу, спрятала, заливаясь слезами, голову у него на груди.
Бирбомоно рассудил, что его присутствие вовсе не обязательно, и скромно удалился, затворив за собой дверь. Дон Санчо, столь же взволнованный, как и сестра, смешивал свои слезы с ее слезами.
— Клара! Бедная Клара! — только и мог проговорить он; сердце его было так полно, что он не мог придумать слов, которые передали бы то, что он чувствовал.
— Брат мой! Милый Санчо! — шептала донна Клара сквозь слезы. — Наконец-то я вижу тебя, наконец прижимаю тебя к сердцу. О! Я счастлива, так счастлива в эту минуту!
— Возлюбленная сестра, возьми себя в руки, соберись с мужеством; мы снова вместе после такого долгого времени. О! Я заставлю тебя забыть твою тоску и прошлые горести.
Она вдруг выпрямилась при этих словах, откинула волосы, закрывавшие ее лицо, бледное и орошенное слезами, и, печально покачав головой, прошептала:
— Ах! Я проклятое существо, разве ты не знаешь, Санчо? Я одна, всегда одна.
Закрыв лицо руками, она снова заплакала. Маркиз тихо подвел ее к стулу и сел подле нее.
— Клара, — сказал он, держа ее за руку и с нежностью глядя на нее, — ты теперь не одна, я вернулся, и разве ты не знаешь, что я буду помогать тебе всеми силами в твоих поисках?
— Ах! Один раз ты уже давал мне это обещание, брат, помнишь? Однако…
— Да, — перебил он с живостью, — но тогда, сестра, я был молодым человеком, почти ребенком, без права голоса, без воли. Взгляни же на меня теперь, я возмужал, я силен, могуществен, многое, чего не знал тогда, я знаю теперь. Я говорю, что помогу тебе, сестра, и Бог защитит нас, мы преуспеем.
— Ты думаешь? — прошептала она.
— Надеюсь, сестра.
— О! Говори, говори, умоляю тебя, скажи мне все, что ты знаешь
— Расскажи мне сначала, как ты жила после нашей раз луки, что ты делала, отчего ты вдруг исчезла, заставив нас предполагать, что ты умерла?
— К чему рассказывать тебе об этом, брат? Говори прежде ты.
— Нет, я хочу знать, что было с тобой и чего ради ты вдруг отказалась от света, чтобы похоронить себя в безвестности и уединении?
— Ты требуешь, чтобы я рассказала тебе об этом, брат?
— Я очень хочу этого, Клара, расскажи мне все, не думай, чтобы мною двигало пустое любопытство, мне нужно знать твою жизнь, чтобы утешить тебя.
— Задача трудная, брат. Ах! Ничто на свете не может утешить мать в потере ее ребенка.
— Бедная сестра!
— А что мой отец? — внезапно спросила она чуть слышно.
— Он жив, — ответил дон Санчо, — и живет, окруженный всеобщим уважением и осыпанный почестями.
— Да-да, — сказала она со вздохом, — так и должно быть. Вспоминает ли он хоть иногда о своей дочери?
— Никогда твое имя не срывалось с его губ; он считает тебя умершей.
— Тем лучше! — заметила она. — Может быть, эта уверенность сделает его снисходительнее к невинному, которого он преследует, ведь одной жертвы должно быть для него недостаточно.
— Ты не знаешь нашего отца, бедная, милая Клара, если тешишь себя этой мыслью. У него железное сердце и неумолимая душа, его ненависть так же сильна ныне, как и двадцать лет тому назад. Герцог Пеньяфлор не прощает, он осуществляет свое мщение с жаром и упорством, которые только усиливаются от затруднений и препятствий, а не слабеют.
— Ах! Я знала все это, однако не смела думать, чтобы это было правдой… Где он? Конечно, в Испании?
— Нет, он одновременно со мной приехал в Америку; он находится теперь в Панаме, но, кажется, не останется там.
— В Америке? Зачем он сюда приехал?
— Попробует в последний раз сделать попытку отомстить, сестра.
— Но что он намерен делать?
— Не беспокойся, я скажу тебе об этом или, по крайней мере, открою тебе все, что мог уловить из темного заговора, который он составил с ужасающим искусством и который, если Господь не помешает ему, должен неминуемо принести ему успех, так хорошо он все продумал.
— Боже мой! Боже мой! — прошептала донна Клара, сложив руки с мольбой.
— Теперь твоя очередь, сестра, говори, я слушаю тебя.
— Что мне сказать тебе, Санчо? Жизнь такого жалкого существа, как я, не представляет никакого интереса… Отвергнутая отцом, презираемая любимым человеком, изгнанная из общества, тайно обвинявшего меня в смерти мужа, лишенная своего ребенка, который составлял для меня все, не сожалея о прошлом, не надеясь на будущее, я скрылась в уединении; на какое-то мгновение я струсила и хотела умереть, но Господь помог мне, у меня оставалась цель: отыскать моего ребенка, получить прощение человека, единственного, кого я любила и который, как и другие, считал меня виновной, и я решилась жить. Однажды вечером — не знаю, помнишь ли ты, брат, ты тогда отлучился из дворца, приглашенный, кажется, на обед — я осталась одна. Меры предосторожности мной были приняты заранее; я вышла из дворца и уехала из Санто-Доминго, решив никогда больше не возвращаться; меня провожал один человек, ты его знаешь, это Бирбомоно — он один остался верен мне в несчастье, его преданность не изменяла мне никогда, его уважение ко мне осталось прежним, поэтому я не имею от него тайн, он разделял мои радости и горести, он уже не слуга мой, а друг.
— Я его отблагодарю, — сказал маркиз.
— Благодарность, которую он поймет лучше всего и которая больше других ему польстит, брат, — это если ты согласишься пожать ему руку.
— Он достоин этого отличия, сестра, и, конечно, несмотря на расстояние, разделяющее нас, я непременно это сделаю.
Ничего большего донна Клара не могла требовать от надменного дворянина и не настаивала.
— Я заставила Бирбомоно купить под чужим именем этот дом, и с тех пор всегда здесь жила, но часто оставляла его, иногда даже на целые месяцы и годы, под надзором чернокожего невольника по имени Аристид, которого я купила ребенком. Что еще сказать тебе, брат? Скрываясь то под одними одеждами, то под другими, я общалась с буканьерами, исходила остров вдоль и поперек, даже ездила в Мексику, где мой отец был вице-королем. Я сделала еще больше: я пересекла море и объехала Францию и Испанию, отыскивая своего ребенка, осматривая самые жалкие деревушки, входя в самые бедные хижины… и все напрасно, все!
Она заплакала. Брат глядел на нее с сочувствием, не смея помешать ей; горесть этой несчастной матери казалась ему так же велика, как и древней Ниобеи15. Клара лихорадочным движением отерла слезы и продолжала прерывающимся голосом:
— Два раза мне казалось, что я напала на след, и сердце мое начинало биться сильнее от надежды. Первый раз в Мадриде я нечаянно узнала, что мой отец усыновил какого-то ребенка и воспитывает его так старательно и нежно, как будто связан с ним кровными узами; ребенка этого я видела, ему было тогда около шести лет, он был красив. Его мужественные и гордые черты показались мне имеющими сходство с одним человеком; я сумела приблизиться к этому прелестному ребенку и разговорилась с ним. Его звали Гусман де Тудела, но это имя могло быть подложное. Я осведомилась… увы, я ошиблась, это имя было его собственным! Обманутая надежда чуть не свела меня с ума.
— Бедная сестра! — прошептал маркиз, подавляя вздох. — Что же ты сделала тогда?
— Я уехала, я оставила Испанию, как проклятую землю, однако, признаться ли тебе, брат, воспоминание об этом ребенке никогда не выходит из моих мыслей. Я еще слышу звуки его голоса, нежного и свежего, заставлявшего дрожать мое сердце, после стольких лет черты его так свежи в моей памяти, что если бы случай свел нас, я узнала бы его, я в этом уверена. Не странно ли это, скажи, брат?
— Действительно, очень странно, милая Клара, но, пожалуйста, продолжай. Этот ребенок теперь превратился во взрослого мужчину, и я также его знаю, он сейчас в Америке, и, может быть, всемогущий Господь сведет вас вместе.
— Ты как-то странно говоришь это, Санчо.
— Не приписывай моим словам больше важности, чем они имеют в действительности, сестра, продолжай, я слушаю тебя.
— Во второй раз здесь, на Эспаньоле, около двух лет тому назад, случай привел меня в городок Сан-Хуан. Я вошла в церковь; по окончании молитвы я выходила, когда очутилась возле кропильницы, лицом к лицу с очаровательной молодой девушкой, которая протягивала мне пальцы, орошенные святой водой. Не знаю, почему, но при виде этой незнакомой юной девушки я вздрогнула, сердце забилось в моей груди, она поклонилась мне с кроткой улыбкой и ушла. Несколько минут я стояла не двигаясь, в странном волнении, сжимавшем мне сердце, как в тисках, устремив на нее глаза и смотря, как она уходит. Наконец я решилась следовать за ней издали. Когда она вошла в дом недалеко от церкви, я осведомилась, как ее зовут. Ее имя — донья Хуана д'Авила: это питомица дона Фернандо д'Авила. Я устроила так, чтобы опять встретиться с ней, я говорила с ней, мало-помалу успела с ней сойтись и даже бывала в доме, где она жила почти одна со старой дуэньей по имени Чиала. Ее опекун, дон Фернандо д'Авила, жил на Тортуге, где был губернатором. Донья Хуана не знала своих родных, она не помнила ни мать, ни отца, ей дали фамилию ее опекуна и она носила это имя, не заботясь об этом, она знала только, но очень неопределенно, что ее поручил ребенком дону Фернандо какой-то знатный человек, принадлежавший к одной из могущественнейших фамилий Кастилии, человек этот, имя которого составляет тайну и никогда при ней не произносилось, не терял ее из виду и установил за нею надзор, хоть и тайный, но неусыпный; он протежировал дону Фернандо, который был обязан ему всем и быстро шел в гору. Поэтому храбрый идальго был предан душой и телом своему покровителю, хотя испытывал искреннюю привязанность к своей питомице, которую считал как бы своей дочерью. Все эти подробности, которые я узнавала в продолжение двух лет, в высшей степени возбудили мое любопытство. Не будучи в состоянии выдержать дольше, я несколько дней тому назад отправила Бирбомоно в Сан-Хуан, чтобы постараться узнать что-нибудь положительное, что оправдало бы неопределенную надежду, которая сжигает мне сердце.
— Ну и что же? — с любопытством спросил дон Санчо.
— Донья Хуана, — с грустью ответила донна Клара, — уехала из Сан-Хуана к своему опекуну на Черепаший остров; но, — прибавила она с лихорадочной энергией, — я поеду на Тортугу, расспрошу дона Фернандо и…
— Извини, сестра, — перебил дон Санчо, — тебе больше нечего рассказать мне?
— Нечего, брат, ты знаешь теперь так же хорошо, как и я, какова была моя жизнь после нашей разлуки.
— Благодарю тебя, сестра, за твое доверие… Теперь моя очередь говорить, а потом, когда ты выслушаешь меня, мы вместе подумаем, что нам следует предпринять. Слушай же меня с величайшим вниманием, потому что, клянусь, мой рассказ тебя заинтересует.
Донна Клара вздрогнула при этих словах и, устремив свои большие глаза, полные слез, на маркиза, сказала глухим голосом:
— Говори, брат, я слушаю.
— Бирбомоно, — сказала она с некоторой нерешительностью в голосе, — вот уже три недели, как вы меня оставили; верно, не все это время вы провели в Санто-Доминго?
— Конечно, нет, сеньора, — ответил он, поклонившись, — кроме того, я был вынужден сделать большой крюк, потому что вы мне приказали проехать через Сан-Хуан.
— И вы, без сомнения, долго оставались в этом городе? — спросила она с живостью.
— Нет, сеньора, — ответил он с притворным равнодушием, — только два часа, ровно столько, сколько было нужно, чтобы собрать сведения; потом я уехал.
— И эти сведения?..
— Вот они: вы, сеньора, дали мне письмо к донье Хуане д'Авила; это письмо я привез вам назад.
— Вы привезли его назад! — вскричала она с дрожью в голосе. — Не может быть, чтобы она отказалась принять его.
— Доньи Хуаны д'Авила уже нет в Сан-Хуане, сеньора, она уехала к своему опекуну на Тортугу, где он является губернатором.
— О! — сказала она, с унынием опуская голову на грудь. — Мой бедный Бирбомоно, вы действительно привезли мне плохие известия.
— Я в отчаянии, сеньора, но не лучше ли сказать вам правду, чем скрывать то, о чем вы можете случайно узнать не сегодня-завтра, после чего сделаетесь еще несчастнее.
— Да, вы правы, резкая откровенность, как она ни тягостна, все-таки предпочтительнее.
— Притом, сеньора, Тортуга не так далеко, чтобы туда нельзя было добраться.
— Продолжайте, продолжайте!
— Из Сан-Хуана, где ничто больше не удерживало меня, так как я ездил туда только к донье Хуане, а донья Хуана уехала оттуда, я отправился в Санто-Доминго. Я удивился при въезде в город, что там царит праздник. Дома были украшены коврами, улицы усыпаны цветами и заполнены жителями в нарядной одежде; суда, стоявшие на якоре, были убраны флагами и беспрестанно стреляли из пушек. Чрезвычайно удивленный этими знаками всеобщего ликования, я напрасно ломал себе голову, чтобы угадать, какой важный праздник мог возбудить такие демонстрации, — честное слово, я не мог ничего понять. Был вторник, день вполне обыкновенный, посвященный святому Поликарпу, праздновать этого скромного святого не стали бы с таким блеском. Размышляя таким образом, я подъехал к Большой площади. Там стояли гарнизонные войска, и военный оркестр играл бравурные марши. Не будучи больше в состоянии сопротивляться любопытству, я принялся расспрашивать одного гражданина с бесстрастной физиономией, который случайно находился возле меня.
«Вы, должно быть, приезжий, сеньор, — заметил он мне, — если задаете такой вопрос».
«Положим, что так, — ответил я, — сделайте же одолжение, объясните мне».
«С большим удовольствием, сеньор; мы празднуем приезд нового губернатора».
Так же как и вас, сеньора, в первую минуту это известие очень мало заинтересовало меня; однако я притворился обрадованным, и так как мне все равно пока нечего было делать, я продолжил разговор, спросив достойного горожанина, знает ли он имя нового губернатора. Он мне ответил, что это маркиз дон Санчо Пеньяфлор. Мое удивление было так велико, что, услышав это имя, я заставил своего собеседника повторить его несколько раз, чтобы убедиться, нет ли здесь какой ошибки. Я спросил его, приехал ли губернатор, и не для того ли собралась тут толпа, чтобы приветствовать его. Гражданин ответил с неисчерпаемой любезностью, что губернатор уже целый час как приехал и что в эту минуту он принимает во дворце поздравления городских властей. Я узнал все, что хотел узнать, вежливо поклонился любезному гражданину и ушел, обдумывая разные планы.
Рассказывая так подробно о происшествиях, по-видимому маловажных, Бирбомоно очевидно имел цель, без сомнения состоявшую в том, чтобы, возбудив нетерпение сеньоры, отвлечь ее внимание, переменить течение ее мыслей и таким образом подготовить ее выслушать без волнения важные известия.
Он вполне достиг этой цели: сеньора слушала его с лихорадочным волнением, даже с раздражением, хотя и силилась казаться спокойной, чтобы не рассердить человека, неограниченную преданность которого она знала и прекрасный характер которого ценила. Мы забыли сказать, что, говоря таким образом, вероятно тревожимый солнечными лучами, врывавшимися в открытое окно, Бирбомоно опустил штору, так что собеседники находились в относительной темноте и вид на окрестности был совершенно скрыт от их глаз.
— Какие же планы обдумывали вы? — спросила сеньора.
— Разве я сказал «планы»? — возразил он. — Стало быть, я ошибся, у меня был только один план: пробраться во дворец и представиться губернатору.
— Да, да, — сказала она с живостью, — и вы его исполнили, не правда ли, друг мой?
— По крайней мере постарался, сеньора. Но это было нелегко; не то чтобы солдаты мешали мне войти, напротив, двери были открыты и все могли входить и выходить, но толпа была так тесна, число любопытных так велико, что буквально невозможно было продвигаться вперед.
Читатели видят, что дело происходило не совсем так, но, без сомнения, Бирбомоно имел причину слегка изменить истину.
Говоря, Бирбомоно прислушивался к шуму, сначала почти неприметному, но который увеличивался с минуты на минуту. Сеньора не слушала и не слышала ничего, кроме того, что ей рассказывал Бирбомоно. Все ее внимание было сосредоточено на этом рассказе.
— Однако, — продолжал он, возвысив голос, — хитростью и терпением успел я пробраться во дворец и даже войти в ту залу, где находился губернатор. Тогда случилось странное обстоятельство. Едва его сиятельство, разговаривавший в эту минуту с алькальдом, заметил меня, как без всяких церемоний оставил его, подошел ко мне и назвал меня по имени.
— Это удивительно! Прошло так много времени!
— По крайней мере, четырнадцать лет. Тогда губернатор отвел меня в сторону, не занимаясь больше другими, и начал меня расспрашивать. Вы понимаете, сеньора, что между нами состоялся разговор продолжительный и интересный; мне многое пришлось рассказать ему.
— Ах! — прошептала она, вздыхая. — Бедный Санчо, которого я так любила! Он теперь меня не узнает.
— Почему же, сеньора?
— Горе так жестоко изменило мой облик, друг мой, что меня трудно узнать. Однако я была бы так рада видеть его!
— Это зависит от вас.
— Я не смею отправиться к нему, друг мой.
— Почему бы не приехать ему?
— Захочет ли он? — прошептала она, вздыхая.
— Если вы изъявите желание, сеньора, я убежден, что он тотчас прискачет.
— Ах! Это невозможно, друг мой, он богат, счастлив, могуществен, он, может быть, считает меня умершей.
— Я все ему рассказал.
— Это правда, но я более не принадлежу свету, я существо проклятое. Если он меня увидит, он, может быть, от меня отречется.
— О, какие у вас ужасные мысли, сеньора! Чтобы дон Санчо, который так вас любил, отрекся от вас! О!
— Несчастье делает несправедливым, друг мой. Я прощу ему, если он меня разлюбил, но не хочу подвергаться его презрению.
— О, сеньора, сеньора! Вы жестоки.
— Да, это правда; но, видите ли, я люблю его, друг мой, я люблю его, как любила двадцать лет назад, и будь он здесь, возле меня, на этом самом месте, мне кажется, я нашла бы еще в моих глазах, иссохших от горя, радостные слезы, чтобы приветствовать его возвращение.
Вдруг дверь отворилась, и на пороге показался дон Санчо Пеньяфлор.
— Сестра! — воскликнул он, раскрывая объятия. — Я все бросил, чтобы обнять тебя.
— Это ты! Ты! — громко вскричала она и, бросившись к маркизу, спрятала, заливаясь слезами, голову у него на груди.
Бирбомоно рассудил, что его присутствие вовсе не обязательно, и скромно удалился, затворив за собой дверь. Дон Санчо, столь же взволнованный, как и сестра, смешивал свои слезы с ее слезами.
— Клара! Бедная Клара! — только и мог проговорить он; сердце его было так полно, что он не мог придумать слов, которые передали бы то, что он чувствовал.
— Брат мой! Милый Санчо! — шептала донна Клара сквозь слезы. — Наконец-то я вижу тебя, наконец прижимаю тебя к сердцу. О! Я счастлива, так счастлива в эту минуту!
— Возлюбленная сестра, возьми себя в руки, соберись с мужеством; мы снова вместе после такого долгого времени. О! Я заставлю тебя забыть твою тоску и прошлые горести.
Она вдруг выпрямилась при этих словах, откинула волосы, закрывавшие ее лицо, бледное и орошенное слезами, и, печально покачав головой, прошептала:
— Ах! Я проклятое существо, разве ты не знаешь, Санчо? Я одна, всегда одна.
Закрыв лицо руками, она снова заплакала. Маркиз тихо подвел ее к стулу и сел подле нее.
— Клара, — сказал он, держа ее за руку и с нежностью глядя на нее, — ты теперь не одна, я вернулся, и разве ты не знаешь, что я буду помогать тебе всеми силами в твоих поисках?
— Ах! Один раз ты уже давал мне это обещание, брат, помнишь? Однако…
— Да, — перебил он с живостью, — но тогда, сестра, я был молодым человеком, почти ребенком, без права голоса, без воли. Взгляни же на меня теперь, я возмужал, я силен, могуществен, многое, чего не знал тогда, я знаю теперь. Я говорю, что помогу тебе, сестра, и Бог защитит нас, мы преуспеем.
— Ты думаешь? — прошептала она.
— Надеюсь, сестра.
— О! Говори, говори, умоляю тебя, скажи мне все, что ты знаешь
— Расскажи мне сначала, как ты жила после нашей раз луки, что ты делала, отчего ты вдруг исчезла, заставив нас предполагать, что ты умерла?
— К чему рассказывать тебе об этом, брат? Говори прежде ты.
— Нет, я хочу знать, что было с тобой и чего ради ты вдруг отказалась от света, чтобы похоронить себя в безвестности и уединении?
— Ты требуешь, чтобы я рассказала тебе об этом, брат?
— Я очень хочу этого, Клара, расскажи мне все, не думай, чтобы мною двигало пустое любопытство, мне нужно знать твою жизнь, чтобы утешить тебя.
— Задача трудная, брат. Ах! Ничто на свете не может утешить мать в потере ее ребенка.
— Бедная сестра!
— А что мой отец? — внезапно спросила она чуть слышно.
— Он жив, — ответил дон Санчо, — и живет, окруженный всеобщим уважением и осыпанный почестями.
— Да-да, — сказала она со вздохом, — так и должно быть. Вспоминает ли он хоть иногда о своей дочери?
— Никогда твое имя не срывалось с его губ; он считает тебя умершей.
— Тем лучше! — заметила она. — Может быть, эта уверенность сделает его снисходительнее к невинному, которого он преследует, ведь одной жертвы должно быть для него недостаточно.
— Ты не знаешь нашего отца, бедная, милая Клара, если тешишь себя этой мыслью. У него железное сердце и неумолимая душа, его ненависть так же сильна ныне, как и двадцать лет тому назад. Герцог Пеньяфлор не прощает, он осуществляет свое мщение с жаром и упорством, которые только усиливаются от затруднений и препятствий, а не слабеют.
— Ах! Я знала все это, однако не смела думать, чтобы это было правдой… Где он? Конечно, в Испании?
— Нет, он одновременно со мной приехал в Америку; он находится теперь в Панаме, но, кажется, не останется там.
— В Америке? Зачем он сюда приехал?
— Попробует в последний раз сделать попытку отомстить, сестра.
— Но что он намерен делать?
— Не беспокойся, я скажу тебе об этом или, по крайней мере, открою тебе все, что мог уловить из темного заговора, который он составил с ужасающим искусством и который, если Господь не помешает ему, должен неминуемо принести ему успех, так хорошо он все продумал.
— Боже мой! Боже мой! — прошептала донна Клара, сложив руки с мольбой.
— Теперь твоя очередь, сестра, говори, я слушаю тебя.
— Что мне сказать тебе, Санчо? Жизнь такого жалкого существа, как я, не представляет никакого интереса… Отвергнутая отцом, презираемая любимым человеком, изгнанная из общества, тайно обвинявшего меня в смерти мужа, лишенная своего ребенка, который составлял для меня все, не сожалея о прошлом, не надеясь на будущее, я скрылась в уединении; на какое-то мгновение я струсила и хотела умереть, но Господь помог мне, у меня оставалась цель: отыскать моего ребенка, получить прощение человека, единственного, кого я любила и который, как и другие, считал меня виновной, и я решилась жить. Однажды вечером — не знаю, помнишь ли ты, брат, ты тогда отлучился из дворца, приглашенный, кажется, на обед — я осталась одна. Меры предосторожности мной были приняты заранее; я вышла из дворца и уехала из Санто-Доминго, решив никогда больше не возвращаться; меня провожал один человек, ты его знаешь, это Бирбомоно — он один остался верен мне в несчастье, его преданность не изменяла мне никогда, его уважение ко мне осталось прежним, поэтому я не имею от него тайн, он разделял мои радости и горести, он уже не слуга мой, а друг.
— Я его отблагодарю, — сказал маркиз.
— Благодарность, которую он поймет лучше всего и которая больше других ему польстит, брат, — это если ты согласишься пожать ему руку.
— Он достоин этого отличия, сестра, и, конечно, несмотря на расстояние, разделяющее нас, я непременно это сделаю.
Ничего большего донна Клара не могла требовать от надменного дворянина и не настаивала.
— Я заставила Бирбомоно купить под чужим именем этот дом, и с тех пор всегда здесь жила, но часто оставляла его, иногда даже на целые месяцы и годы, под надзором чернокожего невольника по имени Аристид, которого я купила ребенком. Что еще сказать тебе, брат? Скрываясь то под одними одеждами, то под другими, я общалась с буканьерами, исходила остров вдоль и поперек, даже ездила в Мексику, где мой отец был вице-королем. Я сделала еще больше: я пересекла море и объехала Францию и Испанию, отыскивая своего ребенка, осматривая самые жалкие деревушки, входя в самые бедные хижины… и все напрасно, все!
Она заплакала. Брат глядел на нее с сочувствием, не смея помешать ей; горесть этой несчастной матери казалась ему так же велика, как и древней Ниобеи15. Клара лихорадочным движением отерла слезы и продолжала прерывающимся голосом:
— Два раза мне казалось, что я напала на след, и сердце мое начинало биться сильнее от надежды. Первый раз в Мадриде я нечаянно узнала, что мой отец усыновил какого-то ребенка и воспитывает его так старательно и нежно, как будто связан с ним кровными узами; ребенка этого я видела, ему было тогда около шести лет, он был красив. Его мужественные и гордые черты показались мне имеющими сходство с одним человеком; я сумела приблизиться к этому прелестному ребенку и разговорилась с ним. Его звали Гусман де Тудела, но это имя могло быть подложное. Я осведомилась… увы, я ошиблась, это имя было его собственным! Обманутая надежда чуть не свела меня с ума.
— Бедная сестра! — прошептал маркиз, подавляя вздох. — Что же ты сделала тогда?
— Я уехала, я оставила Испанию, как проклятую землю, однако, признаться ли тебе, брат, воспоминание об этом ребенке никогда не выходит из моих мыслей. Я еще слышу звуки его голоса, нежного и свежего, заставлявшего дрожать мое сердце, после стольких лет черты его так свежи в моей памяти, что если бы случай свел нас, я узнала бы его, я в этом уверена. Не странно ли это, скажи, брат?
— Действительно, очень странно, милая Клара, но, пожалуйста, продолжай. Этот ребенок теперь превратился во взрослого мужчину, и я также его знаю, он сейчас в Америке, и, может быть, всемогущий Господь сведет вас вместе.
— Ты как-то странно говоришь это, Санчо.
— Не приписывай моим словам больше важности, чем они имеют в действительности, сестра, продолжай, я слушаю тебя.
— Во второй раз здесь, на Эспаньоле, около двух лет тому назад, случай привел меня в городок Сан-Хуан. Я вошла в церковь; по окончании молитвы я выходила, когда очутилась возле кропильницы, лицом к лицу с очаровательной молодой девушкой, которая протягивала мне пальцы, орошенные святой водой. Не знаю, почему, но при виде этой незнакомой юной девушки я вздрогнула, сердце забилось в моей груди, она поклонилась мне с кроткой улыбкой и ушла. Несколько минут я стояла не двигаясь, в странном волнении, сжимавшем мне сердце, как в тисках, устремив на нее глаза и смотря, как она уходит. Наконец я решилась следовать за ней издали. Когда она вошла в дом недалеко от церкви, я осведомилась, как ее зовут. Ее имя — донья Хуана д'Авила: это питомица дона Фернандо д'Авила. Я устроила так, чтобы опять встретиться с ней, я говорила с ней, мало-помалу успела с ней сойтись и даже бывала в доме, где она жила почти одна со старой дуэньей по имени Чиала. Ее опекун, дон Фернандо д'Авила, жил на Тортуге, где был губернатором. Донья Хуана не знала своих родных, она не помнила ни мать, ни отца, ей дали фамилию ее опекуна и она носила это имя, не заботясь об этом, она знала только, но очень неопределенно, что ее поручил ребенком дону Фернандо какой-то знатный человек, принадлежавший к одной из могущественнейших фамилий Кастилии, человек этот, имя которого составляет тайну и никогда при ней не произносилось, не терял ее из виду и установил за нею надзор, хоть и тайный, но неусыпный; он протежировал дону Фернандо, который был обязан ему всем и быстро шел в гору. Поэтому храбрый идальго был предан душой и телом своему покровителю, хотя испытывал искреннюю привязанность к своей питомице, которую считал как бы своей дочерью. Все эти подробности, которые я узнавала в продолжение двух лет, в высшей степени возбудили мое любопытство. Не будучи в состоянии выдержать дольше, я несколько дней тому назад отправила Бирбомоно в Сан-Хуан, чтобы постараться узнать что-нибудь положительное, что оправдало бы неопределенную надежду, которая сжигает мне сердце.
— Ну и что же? — с любопытством спросил дон Санчо.
— Донья Хуана, — с грустью ответила донна Клара, — уехала из Сан-Хуана к своему опекуну на Черепаший остров; но, — прибавила она с лихорадочной энергией, — я поеду на Тортугу, расспрошу дона Фернандо и…
— Извини, сестра, — перебил дон Санчо, — тебе больше нечего рассказать мне?
— Нечего, брат, ты знаешь теперь так же хорошо, как и я, какова была моя жизнь после нашей разлуки.
— Благодарю тебя, сестра, за твое доверие… Теперь моя очередь говорить, а потом, когда ты выслушаешь меня, мы вместе подумаем, что нам следует предпринять. Слушай же меня с величайшим вниманием, потому что, клянусь, мой рассказ тебя заинтересует.
Донна Клара вздрогнула при этих словах и, устремив свои большие глаза, полные слез, на маркиза, сказала глухим голосом:
— Говори, брат, я слушаю.
Глава XVII. Задушевный разговор
Завтрак кончился задолго до приезда дона Санчо; брат и сестра перешли из столовой в другую комнату, чтобы дать возможность негру убрать со стола. Комната эта служила спальней донне Кларе; меблированная так же просто, как и весь дом, она тем не менее издавала то нежное благоухание, которое указывает даже людям малочувствительным на любимое убежище светской женщины.
Донна Клара придвинула брату стул, села на другой, напротив него, и, нежно положив свою руку на его руку, сказала:
— Теперь говори, брат, я тебя слушаю.
Маркиз устремил проницательный взгляд на сестру и, видя ее столь печальной и бледной, подавил вздох.
— Ты нашел меня сильно изменившейся, не правда ли, брат? — спросила она с меланхолической улыбкой. — Это оттого, что я очень страдала с тех пор, как мы не виделись, но не об этом теперь идет речь, — прибавила она. — Говори, умоляю тебя!
— Бог тому свидетель, сестра, — сказал дон Санчо, — мне бы очень хотелось приложить бальзам к твоим ранам, пролить хоть мимолетную надежду в твою душу, но я, напротив, боюсь, что мои открытия, очень неполные, даже, я бы сказал, очень мрачные, могут только увеличить, если это возможно, твою горесть.
— Да будет в том воля Божия, как и во всем другом, брат мой, — ответила она с покорностью. — Я знаю, как ты любишь меня, и если ты принес мне горестные известия, пусть будет так, потому что я искренне убеждена, что твоя воля этому противится. Теперь говори без опасения; что бы это ни было — я тебя заранее прощаю.
— Я ожидал от тебя этих слов, сестра, и, признаюсь, мне было это необходимо, чтобы осмелиться все тебе рассказать. Выслушай же меня, потому что это дело гораздо таинственнее, нежели ты подозреваешь… Ты так же хорошо, как и я, и даже лучше меня знаешь нашего отца — воля его неумолима, жестокость холодна, гордость громадна. Я не сообщу тебе ничего нового, если скажу, что после смерти твоего мужа он ни разу не произнес твоего имени. Узнав о твоем внезапном исчезновении, он не выказал ни удивления, ни беспокойства, не сделал ни одного шага, хотя бы формального, для того, чтобы узнать, куда ты девалась. Когда же о тебе расспрашивали, он так решительно отвечал, что ты умерла, что, признаюсь тебе, сестра, я был сам обманут этой ложью и оплакивал тебя, как будто ты действительно лишилась жизни.
— Мой добрый Санчо, как же ты узнал, что я еще жива?
— Только несколько часов тому назад я узнал от Бирбомоно, что ты жива.
— Как! И все это время, столько лет, ты думал?..
— Да, сестра, кто же мог вывести меня из заблуждения? Ты помнишь, что, отдав твоему мужу последний долг, внезапно вызванный в Мексику отцом, я уехал отсюда и вернулся только двадцать четыре часа тому назад; я ездил в Испанию, где жил несколько лет, потом посетил некоторые иностранные дворы, так что все соединилось, чтобы сгустить покров тайны, которым, без сомнения, с намерением отец закрыл мне глаза. Однако я должен сказать тебе, что невольно, когда воспоминания о тебе посещали меня, я не мог утешиться в этой потере, я чувствовал, что сомнение пробуждается в моем сердце, и хотя ничто не оправдывало этого сомнения, я надеялся, что когда-нибудь свет прольется на эту катастрофу: или я узнаю, каким образом ты умерла, или ты вдруг явишься моим глазам. Странное дело: годы не только не ослабили эту мысль, а напротив, сделали ее сильнее и живее, так что, хотя ничто не рассеяло мрак, среди которого я находился, я был почти уверен, что ты жива, и убедил себя, принимая во внимание ненависть нашего отца, что слух о твоей смерти был нарочно им распространен, чтобы окончательно замкнуть уста тем из наших родных, которые вздумали бы заступиться за тебя перед ним. Как видишь, я не ошибался!
— Правда, брат, но если бы случай не привел тебя сюда?
— Извини, — перебил он с живостью, — случай ничего не значит в этом деле, сестра, сомнение, о котором я тебе говорил и которое мало-помалу перешло в уверенность, заставляло меня желать вернуться на острова. Я не без основания говорил себе, что если ты действительно жива, то я найду тебя только здесь. Я уже хотел принять необходимые меры для того, чтобы вернуться в Америку, когда в ту минуту, когда я меньше всего думал об этом, отец объявил мне, что его величество удостоил меня чести, назначив губернатором Эспаньолы.
— А отец остался в Испании?
— Нет, сестра, он выпросил себе интендантство в Панаме, но не знаю по какой причине теперь передумал и находится пока в Маракайбо.
— Так близко от меня! — прошептала она с трепетом ужаса. — Но что мне до того! Сейчас мне нечего его опасаться.
— Теперь, когда я разъяснил первую причину моего возвращения на острова, я должен вернуться назад, к тому времени, когда я провожал отца в Испанию, то есть через два года после смерти твоего мужа и твоего исчезновения. Здесь я прошу тебя, сестра, слушать меня со всем вниманием: рассказ мой становится до того таинственным, что я сомневаюсь, возможно ли мне будет когда-нибудь отличить истину от лжи и разрушить мрачный заговор, составленный герцогом с тем гибельным искусством, которое могла ему внушить одна только ненависть. Через несколько месяцев после нашего приезда в Мадрид отец, с которым я очень мало общался, хотя жил в нашем фамильном дворце, находящемся, как тебе известно, на улице Аточа, однажды вечером после ужина объявил мне, что уезжает и что его поездка продлится, может быть, несколько месяцев. Отец не заблагорассудил сообщить мне, куда и зачем он едет, я не смел расспросить его и лишь почтительно ему поклонился. Он простился со мной и через час сел в карету. Признаюсь тебе, сестра, что в первую минуту я не заботился о причинах, заставивших отца предпринять это путешествие, мне до этого было мало дела. Я был молод, любил удовольствия, вращался в легкомысленном обществе, отсутствие отца если и не доставляло мне удовольствие, то, по крайней мере, оставляло меня равнодушным. Только через несколько дней на обеде у герцога Медина дель-Кампо я случайно узнал, что отец уехал во Францию.
— Во Францию?! — вскричала, вздрогнув, донна Клара.
— Да, мне сказал об этом сам герцог Медина, спрашивая меня, что за дела могли отозвать моего отца в Париж. Я ответил, что не только ничего не знаю об этих делах, но что мне даже не было известно, что отец пересек Пиренеи. Тогда герцог понял, что допустил неловкость, он закусил губы и переменил тему разговора… Путешествие моего отца длилось семь месяцев. Однажды утром, проснувшись, я узнал от моего камердинера, что ночью он вернулся. Я пошел поздороваться с ним. Отец был еще мрачнее и холоднее, чем я привык его видеть. Он немного поговорил со мной о посторонних вещах, но о своем путешествии не сказал ни слова.
Донна Клара придвинула брату стул, села на другой, напротив него, и, нежно положив свою руку на его руку, сказала:
— Теперь говори, брат, я тебя слушаю.
Маркиз устремил проницательный взгляд на сестру и, видя ее столь печальной и бледной, подавил вздох.
— Ты нашел меня сильно изменившейся, не правда ли, брат? — спросила она с меланхолической улыбкой. — Это оттого, что я очень страдала с тех пор, как мы не виделись, но не об этом теперь идет речь, — прибавила она. — Говори, умоляю тебя!
— Бог тому свидетель, сестра, — сказал дон Санчо, — мне бы очень хотелось приложить бальзам к твоим ранам, пролить хоть мимолетную надежду в твою душу, но я, напротив, боюсь, что мои открытия, очень неполные, даже, я бы сказал, очень мрачные, могут только увеличить, если это возможно, твою горесть.
— Да будет в том воля Божия, как и во всем другом, брат мой, — ответила она с покорностью. — Я знаю, как ты любишь меня, и если ты принес мне горестные известия, пусть будет так, потому что я искренне убеждена, что твоя воля этому противится. Теперь говори без опасения; что бы это ни было — я тебя заранее прощаю.
— Я ожидал от тебя этих слов, сестра, и, признаюсь, мне было это необходимо, чтобы осмелиться все тебе рассказать. Выслушай же меня, потому что это дело гораздо таинственнее, нежели ты подозреваешь… Ты так же хорошо, как и я, и даже лучше меня знаешь нашего отца — воля его неумолима, жестокость холодна, гордость громадна. Я не сообщу тебе ничего нового, если скажу, что после смерти твоего мужа он ни разу не произнес твоего имени. Узнав о твоем внезапном исчезновении, он не выказал ни удивления, ни беспокойства, не сделал ни одного шага, хотя бы формального, для того, чтобы узнать, куда ты девалась. Когда же о тебе расспрашивали, он так решительно отвечал, что ты умерла, что, признаюсь тебе, сестра, я был сам обманут этой ложью и оплакивал тебя, как будто ты действительно лишилась жизни.
— Мой добрый Санчо, как же ты узнал, что я еще жива?
— Только несколько часов тому назад я узнал от Бирбомоно, что ты жива.
— Как! И все это время, столько лет, ты думал?..
— Да, сестра, кто же мог вывести меня из заблуждения? Ты помнишь, что, отдав твоему мужу последний долг, внезапно вызванный в Мексику отцом, я уехал отсюда и вернулся только двадцать четыре часа тому назад; я ездил в Испанию, где жил несколько лет, потом посетил некоторые иностранные дворы, так что все соединилось, чтобы сгустить покров тайны, которым, без сомнения, с намерением отец закрыл мне глаза. Однако я должен сказать тебе, что невольно, когда воспоминания о тебе посещали меня, я не мог утешиться в этой потере, я чувствовал, что сомнение пробуждается в моем сердце, и хотя ничто не оправдывало этого сомнения, я надеялся, что когда-нибудь свет прольется на эту катастрофу: или я узнаю, каким образом ты умерла, или ты вдруг явишься моим глазам. Странное дело: годы не только не ослабили эту мысль, а напротив, сделали ее сильнее и живее, так что, хотя ничто не рассеяло мрак, среди которого я находился, я был почти уверен, что ты жива, и убедил себя, принимая во внимание ненависть нашего отца, что слух о твоей смерти был нарочно им распространен, чтобы окончательно замкнуть уста тем из наших родных, которые вздумали бы заступиться за тебя перед ним. Как видишь, я не ошибался!
— Правда, брат, но если бы случай не привел тебя сюда?
— Извини, — перебил он с живостью, — случай ничего не значит в этом деле, сестра, сомнение, о котором я тебе говорил и которое мало-помалу перешло в уверенность, заставляло меня желать вернуться на острова. Я не без основания говорил себе, что если ты действительно жива, то я найду тебя только здесь. Я уже хотел принять необходимые меры для того, чтобы вернуться в Америку, когда в ту минуту, когда я меньше всего думал об этом, отец объявил мне, что его величество удостоил меня чести, назначив губернатором Эспаньолы.
— А отец остался в Испании?
— Нет, сестра, он выпросил себе интендантство в Панаме, но не знаю по какой причине теперь передумал и находится пока в Маракайбо.
— Так близко от меня! — прошептала она с трепетом ужаса. — Но что мне до того! Сейчас мне нечего его опасаться.
— Теперь, когда я разъяснил первую причину моего возвращения на острова, я должен вернуться назад, к тому времени, когда я провожал отца в Испанию, то есть через два года после смерти твоего мужа и твоего исчезновения. Здесь я прошу тебя, сестра, слушать меня со всем вниманием: рассказ мой становится до того таинственным, что я сомневаюсь, возможно ли мне будет когда-нибудь отличить истину от лжи и разрушить мрачный заговор, составленный герцогом с тем гибельным искусством, которое могла ему внушить одна только ненависть. Через несколько месяцев после нашего приезда в Мадрид отец, с которым я очень мало общался, хотя жил в нашем фамильном дворце, находящемся, как тебе известно, на улице Аточа, однажды вечером после ужина объявил мне, что уезжает и что его поездка продлится, может быть, несколько месяцев. Отец не заблагорассудил сообщить мне, куда и зачем он едет, я не смел расспросить его и лишь почтительно ему поклонился. Он простился со мной и через час сел в карету. Признаюсь тебе, сестра, что в первую минуту я не заботился о причинах, заставивших отца предпринять это путешествие, мне до этого было мало дела. Я был молод, любил удовольствия, вращался в легкомысленном обществе, отсутствие отца если и не доставляло мне удовольствие, то, по крайней мере, оставляло меня равнодушным. Только через несколько дней на обеде у герцога Медина дель-Кампо я случайно узнал, что отец уехал во Францию.
— Во Францию?! — вскричала, вздрогнув, донна Клара.
— Да, мне сказал об этом сам герцог Медина, спрашивая меня, что за дела могли отозвать моего отца в Париж. Я ответил, что не только ничего не знаю об этих делах, но что мне даже не было известно, что отец пересек Пиренеи. Тогда герцог понял, что допустил неловкость, он закусил губы и переменил тему разговора… Путешествие моего отца длилось семь месяцев. Однажды утром, проснувшись, я узнал от моего камердинера, что ночью он вернулся. Я пошел поздороваться с ним. Отец был еще мрачнее и холоднее, чем я привык его видеть. Он немного поговорил со мной о посторонних вещах, но о своем путешествии не сказал ни слова.