Густав Эмар
Валентин Гиллуа
ПОСВЯЩЕНИЕ ВАЛЕНТИНУ ГИЛЛУА
Друг мой! Эта книга, которая носит ваше имя, посвящена вам; но эти листки, посланные так далеко и наудачу, дойдут ли до вас? Я не смею льстить себя этой надеждой: наша разлука на реке Хоакин, когда вы уезжали в сопровождении вашего верного Курумиллы в ту таинственную экспедицию по Скалистым горам, из которой вы надеялись не воротиться, оставила в моем сердце печаль, которую время не уменьшило, а, напротив, увеличило.
Мрачное предчувствие говорило мне, что я в последний раз сжимаю ту благородную руку, которая так долго поддерживала меня во время моих опасных путешествий по пустыне! Предвидения мои оправдались, потому что я давно не получал известий от вас! Однако, если я пугался понапрасну, если мои опасения неосновательны — и дай Бог, чтобы было так! — если эта книга дойдет до вас наконец, вы увидите, друг мой, что воспоминание о вас всегда оставалось в моем сердце, и вы простите мне, что, рассказывая вашу жизнь, наполненную столь благородными, прекрасными поступками, я высказывал на каждой странице дружбу, соединявшую нас, и показал скептическим обитателям городов нашей старой Европы одну из тех избранных натур, какие может только выковать жизнь в великих американских пустынях.
Густав Эмар
Мрачное предчувствие говорило мне, что я в последний раз сжимаю ту благородную руку, которая так долго поддерживала меня во время моих опасных путешествий по пустыне! Предвидения мои оправдались, потому что я давно не получал известий от вас! Однако, если я пугался понапрасну, если мои опасения неосновательны — и дай Бог, чтобы было так! — если эта книга дойдет до вас наконец, вы увидите, друг мой, что воспоминание о вас всегда оставалось в моем сердце, и вы простите мне, что, рассказывая вашу жизнь, наполненную столь благородными, прекрасными поступками, я высказывал на каждой странице дружбу, соединявшую нас, и показал скептическим обитателям городов нашей старой Европы одну из тех избранных натур, какие может только выковать жизнь в великих американских пустынях.
Густав Эмар
Глава I
ГОРА РЕКИ ВЕТРА
Скалистые горы составляют между Калифорнией и собственно Соединенными Штатами, границу почти непроходимую; их опасные ущелья и обширные западные равнины, орошаемые реками, еще доныне почти не известны американским искателям приключений, и путешествуют по ним только неустрашимые канадские охотники.
Эти величественные горы, называемые горами реки Ветра, возвышают до небес свои белые, заснеженные вершины, которые простираются на северо-запад, до тех пор, пока не исчезают на горизонте в туманной дымке.
Горы реки Ветра самые замечательные из Скалистых гор, они образовывают огромный массив в тридцать миль длины и двенадцать ширины, над которым возвышаются утесистые вершины, увенчанные вечными снегами, имеющие у своего подножия и узкие, и глубокие долины, наполненные источниками, ручейками и озерами, обрамленными скалами. Эти великолепные резервуары дали начало некоторым из тех могущественных рек, которые протекают сотни миль по живописной местности и становятся притоками Миссури, с одной стороны, Коломбии, с другой, и несут дань своих вод в два океана.
По рассказам охотников, горы реки Ветра знамениты по справедливости: ужасные ущелья и дикие места, окружающие их, служат убежищем луговым пиратам, и много раз были театром ожесточенной борьбы белых с индейцами.
В конце июня 1854 года путешественник, на хорошей лошади и старательно закутанный в толстые складки плаща, поднятого до глаз, ехал по самой крутой покатости горы реки Ветра, недалеко от источника Зеленой реки, этого великого западного Колорадо, который несет свои воды в Калифорнийский залив.
Было около семи часов вечера; путешественник ехал, дрожа под ледяным ветром, который зловеще свистел в ущелье.
Он ехал, не слыша шума шагов своей лошади; иногда причудливые извилины тропинки принуждали его проезжать через чащу леса, и гигантские скелеты деревьев нависали над ним.
Путешественник продолжал путь, тревожно озираясь; лошадь его, утомленная длинной дорогой, спотыкалась на каждом шагу и, несмотря на понукания всадника, решилась, по-видимому, совсем остановиться, когда на повороте тропинки вдруг вышла на обширную прогалину, где довольно сухая трава составляла окружность метров сорока в диаметре; пожелтевшая зелень резко отделялась от белого инея, окружавшего ее со всех сторон.
— Слава Богу! — закричал путешественник на прекрасном французском языке. — Вот, наконец, место, где я могу переночевать, а я уже отчаивался найти его.
Обрадованный путешественник остановил свою лошадь и сошел на землю.
Первой заботой его было заняться лошадью: он снял с нее узду и седло, и накрыл ее своим плащом, несмотря на холод который свирепствовал на этих возвышенных местах.
Лошадь начала щипать траву на прогалине. Успокоившись насчет своего товарища, путешественник стал располагаться на ночлег.
Высокий, худощавый, хорошо сложенный, с широким и высоким лбом, с умными, смелыми голубыми глазами незнакомец, казалось, давно привык к жизни в пустыне и не находил ничего необыкновенного или особенно неприятного в том положении, в котором он оказался.
Это был человек, доживший до половины жизни, на челе которого огорчения, скорее, чем усталость от опасной жизни в пустыне, провели глубокие морщины, рассыпав серебристые нити по густым белокурым волосам; его костюм, довольно изящный, представлял нечто среднее между одеждой белых охотников и золотоискателей, но легко было узнать, несмотря на загорелый цвет лица, что он был чужд этой земле и родился в Европе.
Бросив довольный взгляд на свою лошадь, которая прерывала свой обед время от времени, чтобы повернуть в его сторону свою умную голову, он перенес свое оружие и упряжь лошади к подножию скалы, представлявшей довольно ненадежное убежище против порывов ночного ветра, и начал подбирать сухие ветки, чтобы развести огонь.
Предприятие было нелегкое — найти сухих ветвей в месте, почти не имевшем деревьев, и где земля была покрыта снегом; но путешественник был терпелив — он через час собрал, наконец, довольно сухих ветвей для того, чтобы развести на всю ночь два костра. Скоро ветви затрещали и яркое пламя устремилось к небу.
— Ага! — сказал путешественник, который, как все люди, принужденные жить одиноко, взял привычку разговаривать сам с собой вслух. — Огонь хороший, теперь приготовим ужин.
Пошарив в двойных карманах, которые у охотников находятся всегда у седла, он вынул оттуда все, необходимое для умеренного ужина, то есть говядину, высушенную на солнце, и несколько маисовых лепешек.
Путешественник положив, говядину на угли приподнял голову, и остался неподвижен, открыв рот и только величайшей силой воли подавив крик удивления, а может быть, и ужаса.
Хотя никакой шум не обнаруживал присутствия живого существа, он вдруг увидал перед собой человека, который, опираясь на длинный карабин, стоял перед ним неподвижно и смотрел на него с пристальным вниманием.
Преодолев минутную растерянность, путешественник старательно разложил говядину на уголья, потом, не спуская глаз со своего странного гостя, протянул руку к своей винтовке, говоря самым равнодушным тоном:
— Друг или враг, добро пожаловать, товарищ! Ночь холодна и если вы озябли, отогрейтесь, если вы голодны — кушайте. Когда ваши нервы успокоятся, а ваше тело обретет свою обыкновенную силу, мы откровенно объяснимся так, как должны делать люди с честным сердцем.
Незнакомец молчал несколько секунд, потом, покачав головой, прошептал тихим и меланхоличным голосом, как будто скорее говоря сам с собою, чем отвечая на вопрос:
— Неужели действительно находятся человеческие существа, в сердце которых еще остается сострадание?
— Испытайте, товарищ, — с живостью отвечал путешественник, — примите мое дружеское приглашение. Два человека, встречающиеся в пустыне, должны тотчас сделаться братьями, если особые причины не делают из них неумолимых врагов. Садитесь возле меня и кушайте.
Этот разговор происходил по-испански; на этом языке незнакомец говорил с легкостью, обнаруживавшей его мексиканское происхождение. Он подумал с минуту, потом решился.
— Я принимаю ваше приглашение, потому что голос ваш слишком симпатичен, а взгляд слишком чистосердечен для того, чтобы лгать.
— Ну вот и прекрасно! — сказал путешественник. — Садитесь и будем есть нимало не медля, потому что, признаюсь вам, я умираю с голода.
Незнакомец печально улыбнулся и опустился на землю возле путешественника.
Оба собеседника, так странно сведенные случаем, принялись за ужин с необыкновенным аппетитом, показывавшим продолжительное воздержание.
Однако путешественник все рассматривал своего странного собеседника. Вот результат его наблюдений: общий вид незнакомца был самый жалкий: разорванная одежда едва покрывала его костлявое тело; впалые и болезненные черты казались угрюмы; глаза, лихорадочно сверкали мрачным огнем и бросали иногда магнетические лучи. Оружие его было в таком же дурном состоянии, как одежда; в случае борьбы, этот человек, физическая сила которого, видимо, была велика, но которую ужасные лишения всякого рода давно уже ослабили, не был бы для путешественника опасным противником; однако под этой жалкой наружностью можно было угадать избранную натуру, в этом человеке было что-то великое, пробуждавшее не только сострадание, но и уважение к тайным мукам, так гордо претерпеваемым. Этот человек, прежде чем упал так низко, должен был быть велик в добре, а может быть, и во зле; но, наверное, в нем не было ничего пошлого и могучее сердце билось в его груди.
Таково было впечатление, произведенное незнакомцем на охотника, между тем как оба, не обмениваясь ни одним словом, утоляли свой голод.
Обеды и ужины охотников коротки; этот ужин продолжался не более четверти часа. Когда он кончился, путешественник подал сигарку незнакомцу.
— Вы курите? — спросил он.
При этом простом вопросе случилось странное обстоятельство, которое будет понято только теми, кто привык к табаку и долго его не употреблял. Лицо незнакомца вдруг осветилось внутренним волнением, мрачные глаза его засверкали. Схватив сигарку с нервным трепетом, он закричал голосом, которого радость передать невозможно:
— Да-да! Я когда-то курил!
Наступило довольно продолжительное молчание. Оба собеседника курили сигары молча, как бы погрузившись в мысли.
Между тем над их головами дул ветер, снег валил хлопьями, а эхо гор жалобно выло; ночь была ужасна. За кругом света от костра все было покрыто густой темнотой; картина, представляемая этими двумя людьми, сидящими в пустыне и странно освещенными синеватым пламенем костра и, так сказать, нависшими над пропастью, беззаботно курившими, между тем как ветер ревел вокруг них, имела что-то поразительное и странное, -что невозможно передать.
Выкурив сигару, путешественник зажег другую и сказал своему собеседнику:
— Теперь, когда лед растаял между нами, когда мы почти познакомились — потому что сидели у одного костра, ели, пили и курили вместе, — настала минута, кажется, познакомиться совсем.
Незнакомец сделал безмолвное движение и покачал головой; это движение можно было объяснить и отказом, и согласием. Путешественник продолжал с веселой улыбкой:
— Я нисколько не намерен, — сказал он, — принуждать вас открывать вашу тайну — вы свободны сохранить инкогнито, если вы хотите, я этим не оскорблюсь; однако позвольте мне подать пример откровенности, сказав вам, кто я; моя история будет непродолжительна, она будет состоять только в нескольких словах. Франция — мое отечество, я родился в Париже, которого я, без сомнения, не увижу никогда, — продолжал он с подавленным вздохом. — Причины, которые будет слишком продолжительно рассказывать вам и которые нисколько не будут для вас интересны, привели меня в Америку. Случай, а может быть, и Провидение, приведя меня в пустыню, пробудили мои инстинкты и мое стремление к свободе, сделали из меня лесного наездника; двадцать лет езжу я по лугам и, вероятно, будут ездить до тех пор, пока индейская пуля из-за какого-нибудь куста не остановит меня навсегда. Города мне противны; я до страсти люблю великие зрелища природы, которые возвышают мысли и приближают человека к его Создателю; я еще раз только вступлю в хаос цивилизация, чтобы исполнить клятву, данную на могиле друга, потом убегу в глубину самых неведомых пустынь, чтобы окончить мою карьеру, отныне бесполезную, вдали от людей, страсти и низкая ненависть которых отняли у меня ту ничтожную долю счастья, которой я имел право домогаться. Теперь, товарищ, вы меня знаете так же хорошо, как я сам себя знаю; я только прибавлю, что белые мои соотечественники называют меня Валентином Гиллуа, а краснокожие — Кутунепи, то есть храбрым; я считаю себя настолько добрым и настолько храбрым, как только может быть человек при своей несовершенной организации; я никогда с намерением не делал зла и оказывал услугу своим ближним так часто, как только мог, не ожидая от них благодарности.
Речь, начатая охотником голосом звучным и тем беззаботным тоном, который был ему свойствен, окончилась против его воли, под приливом горестных воспоминаний, голосом тихим и невнятным; окончив, он печально опустил голову на грудь со вздохом, походившим на рыдание.
Незнакомец смотрел на него несколько минут с выражением кроткого сострадания.
— Вы страдали, — сказал он, — страдали в любви, страдали в дружбе; ваша история похожа на историю всех людей: в этом мире кто из нас не чувствовал, как слабеет его мужество под тяжестью горестей? Вы один, без друзей, оставлений всеми, добровольный изгнанник, вдали от людей, которые внушают вам только ненависть и презрение, вы предпочитаете общество хищных зверей, менее свирепых, чем люди; но по крайне мере вы живете, между тем как я — мертв!
Охотник выпрямился с живостью и с удивлением посмотрел на своего собеседника.
— Вы считаете меня сумасшедшим, не так ли? — продолжал тот со странной улыбкой. — Успокойтесь, я в полном рассудке; голова моя холодна, мысли ясны, но, повторяю вам, я умер, умер для моих родственников, для моих друзей, умер для целого света и осужден вечно вести эту жалкую жизнь. История моя очень странна и вы знали бы ее, если бы вы были мексиканец или путешествовали в некоторых мексиканских областях.
— Я вам сказал, что я уже более двадцать лет объезжаю Америку по всем возможным направлениям, — отвечал охотник, любопытство которого пробудилось в высшей степени. — Можете ли вы сказать мне, что это значит?
— Я могу сказать вам мое имя, которое приобрело некоторую известность, но я сомневаюсь, слышали ли вы его.
— Как же вас зовут?
— Меня звали Марсьяль Тигреро.
— Вас! — закричал охотник с величайшим удивлением. — Это невозможно!
— Конечно, потому что я умер, — отвечал незнакомец с горечью.
Эти величественные горы, называемые горами реки Ветра, возвышают до небес свои белые, заснеженные вершины, которые простираются на северо-запад, до тех пор, пока не исчезают на горизонте в туманной дымке.
Горы реки Ветра самые замечательные из Скалистых гор, они образовывают огромный массив в тридцать миль длины и двенадцать ширины, над которым возвышаются утесистые вершины, увенчанные вечными снегами, имеющие у своего подножия и узкие, и глубокие долины, наполненные источниками, ручейками и озерами, обрамленными скалами. Эти великолепные резервуары дали начало некоторым из тех могущественных рек, которые протекают сотни миль по живописной местности и становятся притоками Миссури, с одной стороны, Коломбии, с другой, и несут дань своих вод в два океана.
По рассказам охотников, горы реки Ветра знамениты по справедливости: ужасные ущелья и дикие места, окружающие их, служат убежищем луговым пиратам, и много раз были театром ожесточенной борьбы белых с индейцами.
В конце июня 1854 года путешественник, на хорошей лошади и старательно закутанный в толстые складки плаща, поднятого до глаз, ехал по самой крутой покатости горы реки Ветра, недалеко от источника Зеленой реки, этого великого западного Колорадо, который несет свои воды в Калифорнийский залив.
Было около семи часов вечера; путешественник ехал, дрожа под ледяным ветром, который зловеще свистел в ущелье.
Он ехал, не слыша шума шагов своей лошади; иногда причудливые извилины тропинки принуждали его проезжать через чащу леса, и гигантские скелеты деревьев нависали над ним.
Путешественник продолжал путь, тревожно озираясь; лошадь его, утомленная длинной дорогой, спотыкалась на каждом шагу и, несмотря на понукания всадника, решилась, по-видимому, совсем остановиться, когда на повороте тропинки вдруг вышла на обширную прогалину, где довольно сухая трава составляла окружность метров сорока в диаметре; пожелтевшая зелень резко отделялась от белого инея, окружавшего ее со всех сторон.
— Слава Богу! — закричал путешественник на прекрасном французском языке. — Вот, наконец, место, где я могу переночевать, а я уже отчаивался найти его.
Обрадованный путешественник остановил свою лошадь и сошел на землю.
Первой заботой его было заняться лошадью: он снял с нее узду и седло, и накрыл ее своим плащом, несмотря на холод который свирепствовал на этих возвышенных местах.
Лошадь начала щипать траву на прогалине. Успокоившись насчет своего товарища, путешественник стал располагаться на ночлег.
Высокий, худощавый, хорошо сложенный, с широким и высоким лбом, с умными, смелыми голубыми глазами незнакомец, казалось, давно привык к жизни в пустыне и не находил ничего необыкновенного или особенно неприятного в том положении, в котором он оказался.
Это был человек, доживший до половины жизни, на челе которого огорчения, скорее, чем усталость от опасной жизни в пустыне, провели глубокие морщины, рассыпав серебристые нити по густым белокурым волосам; его костюм, довольно изящный, представлял нечто среднее между одеждой белых охотников и золотоискателей, но легко было узнать, несмотря на загорелый цвет лица, что он был чужд этой земле и родился в Европе.
Бросив довольный взгляд на свою лошадь, которая прерывала свой обед время от времени, чтобы повернуть в его сторону свою умную голову, он перенес свое оружие и упряжь лошади к подножию скалы, представлявшей довольно ненадежное убежище против порывов ночного ветра, и начал подбирать сухие ветки, чтобы развести огонь.
Предприятие было нелегкое — найти сухих ветвей в месте, почти не имевшем деревьев, и где земля была покрыта снегом; но путешественник был терпелив — он через час собрал, наконец, довольно сухих ветвей для того, чтобы развести на всю ночь два костра. Скоро ветви затрещали и яркое пламя устремилось к небу.
— Ага! — сказал путешественник, который, как все люди, принужденные жить одиноко, взял привычку разговаривать сам с собой вслух. — Огонь хороший, теперь приготовим ужин.
Пошарив в двойных карманах, которые у охотников находятся всегда у седла, он вынул оттуда все, необходимое для умеренного ужина, то есть говядину, высушенную на солнце, и несколько маисовых лепешек.
Путешественник положив, говядину на угли приподнял голову, и остался неподвижен, открыв рот и только величайшей силой воли подавив крик удивления, а может быть, и ужаса.
Хотя никакой шум не обнаруживал присутствия живого существа, он вдруг увидал перед собой человека, который, опираясь на длинный карабин, стоял перед ним неподвижно и смотрел на него с пристальным вниманием.
Преодолев минутную растерянность, путешественник старательно разложил говядину на уголья, потом, не спуская глаз со своего странного гостя, протянул руку к своей винтовке, говоря самым равнодушным тоном:
— Друг или враг, добро пожаловать, товарищ! Ночь холодна и если вы озябли, отогрейтесь, если вы голодны — кушайте. Когда ваши нервы успокоятся, а ваше тело обретет свою обыкновенную силу, мы откровенно объяснимся так, как должны делать люди с честным сердцем.
Незнакомец молчал несколько секунд, потом, покачав головой, прошептал тихим и меланхоличным голосом, как будто скорее говоря сам с собою, чем отвечая на вопрос:
— Неужели действительно находятся человеческие существа, в сердце которых еще остается сострадание?
— Испытайте, товарищ, — с живостью отвечал путешественник, — примите мое дружеское приглашение. Два человека, встречающиеся в пустыне, должны тотчас сделаться братьями, если особые причины не делают из них неумолимых врагов. Садитесь возле меня и кушайте.
Этот разговор происходил по-испански; на этом языке незнакомец говорил с легкостью, обнаруживавшей его мексиканское происхождение. Он подумал с минуту, потом решился.
— Я принимаю ваше приглашение, потому что голос ваш слишком симпатичен, а взгляд слишком чистосердечен для того, чтобы лгать.
— Ну вот и прекрасно! — сказал путешественник. — Садитесь и будем есть нимало не медля, потому что, признаюсь вам, я умираю с голода.
Незнакомец печально улыбнулся и опустился на землю возле путешественника.
Оба собеседника, так странно сведенные случаем, принялись за ужин с необыкновенным аппетитом, показывавшим продолжительное воздержание.
Однако путешественник все рассматривал своего странного собеседника. Вот результат его наблюдений: общий вид незнакомца был самый жалкий: разорванная одежда едва покрывала его костлявое тело; впалые и болезненные черты казались угрюмы; глаза, лихорадочно сверкали мрачным огнем и бросали иногда магнетические лучи. Оружие его было в таком же дурном состоянии, как одежда; в случае борьбы, этот человек, физическая сила которого, видимо, была велика, но которую ужасные лишения всякого рода давно уже ослабили, не был бы для путешественника опасным противником; однако под этой жалкой наружностью можно было угадать избранную натуру, в этом человеке было что-то великое, пробуждавшее не только сострадание, но и уважение к тайным мукам, так гордо претерпеваемым. Этот человек, прежде чем упал так низко, должен был быть велик в добре, а может быть, и во зле; но, наверное, в нем не было ничего пошлого и могучее сердце билось в его груди.
Таково было впечатление, произведенное незнакомцем на охотника, между тем как оба, не обмениваясь ни одним словом, утоляли свой голод.
Обеды и ужины охотников коротки; этот ужин продолжался не более четверти часа. Когда он кончился, путешественник подал сигарку незнакомцу.
— Вы курите? — спросил он.
При этом простом вопросе случилось странное обстоятельство, которое будет понято только теми, кто привык к табаку и долго его не употреблял. Лицо незнакомца вдруг осветилось внутренним волнением, мрачные глаза его засверкали. Схватив сигарку с нервным трепетом, он закричал голосом, которого радость передать невозможно:
— Да-да! Я когда-то курил!
Наступило довольно продолжительное молчание. Оба собеседника курили сигары молча, как бы погрузившись в мысли.
Между тем над их головами дул ветер, снег валил хлопьями, а эхо гор жалобно выло; ночь была ужасна. За кругом света от костра все было покрыто густой темнотой; картина, представляемая этими двумя людьми, сидящими в пустыне и странно освещенными синеватым пламенем костра и, так сказать, нависшими над пропастью, беззаботно курившими, между тем как ветер ревел вокруг них, имела что-то поразительное и странное, -что невозможно передать.
Выкурив сигару, путешественник зажег другую и сказал своему собеседнику:
— Теперь, когда лед растаял между нами, когда мы почти познакомились — потому что сидели у одного костра, ели, пили и курили вместе, — настала минута, кажется, познакомиться совсем.
Незнакомец сделал безмолвное движение и покачал головой; это движение можно было объяснить и отказом, и согласием. Путешественник продолжал с веселой улыбкой:
— Я нисколько не намерен, — сказал он, — принуждать вас открывать вашу тайну — вы свободны сохранить инкогнито, если вы хотите, я этим не оскорблюсь; однако позвольте мне подать пример откровенности, сказав вам, кто я; моя история будет непродолжительна, она будет состоять только в нескольких словах. Франция — мое отечество, я родился в Париже, которого я, без сомнения, не увижу никогда, — продолжал он с подавленным вздохом. — Причины, которые будет слишком продолжительно рассказывать вам и которые нисколько не будут для вас интересны, привели меня в Америку. Случай, а может быть, и Провидение, приведя меня в пустыню, пробудили мои инстинкты и мое стремление к свободе, сделали из меня лесного наездника; двадцать лет езжу я по лугам и, вероятно, будут ездить до тех пор, пока индейская пуля из-за какого-нибудь куста не остановит меня навсегда. Города мне противны; я до страсти люблю великие зрелища природы, которые возвышают мысли и приближают человека к его Создателю; я еще раз только вступлю в хаос цивилизация, чтобы исполнить клятву, данную на могиле друга, потом убегу в глубину самых неведомых пустынь, чтобы окончить мою карьеру, отныне бесполезную, вдали от людей, страсти и низкая ненависть которых отняли у меня ту ничтожную долю счастья, которой я имел право домогаться. Теперь, товарищ, вы меня знаете так же хорошо, как я сам себя знаю; я только прибавлю, что белые мои соотечественники называют меня Валентином Гиллуа, а краснокожие — Кутунепи, то есть храбрым; я считаю себя настолько добрым и настолько храбрым, как только может быть человек при своей несовершенной организации; я никогда с намерением не делал зла и оказывал услугу своим ближним так часто, как только мог, не ожидая от них благодарности.
Речь, начатая охотником голосом звучным и тем беззаботным тоном, который был ему свойствен, окончилась против его воли, под приливом горестных воспоминаний, голосом тихим и невнятным; окончив, он печально опустил голову на грудь со вздохом, походившим на рыдание.
Незнакомец смотрел на него несколько минут с выражением кроткого сострадания.
— Вы страдали, — сказал он, — страдали в любви, страдали в дружбе; ваша история похожа на историю всех людей: в этом мире кто из нас не чувствовал, как слабеет его мужество под тяжестью горестей? Вы один, без друзей, оставлений всеми, добровольный изгнанник, вдали от людей, которые внушают вам только ненависть и презрение, вы предпочитаете общество хищных зверей, менее свирепых, чем люди; но по крайне мере вы живете, между тем как я — мертв!
Охотник выпрямился с живостью и с удивлением посмотрел на своего собеседника.
— Вы считаете меня сумасшедшим, не так ли? — продолжал тот со странной улыбкой. — Успокойтесь, я в полном рассудке; голова моя холодна, мысли ясны, но, повторяю вам, я умер, умер для моих родственников, для моих друзей, умер для целого света и осужден вечно вести эту жалкую жизнь. История моя очень странна и вы знали бы ее, если бы вы были мексиканец или путешествовали в некоторых мексиканских областях.
— Я вам сказал, что я уже более двадцать лет объезжаю Америку по всем возможным направлениям, — отвечал охотник, любопытство которого пробудилось в высшей степени. — Можете ли вы сказать мне, что это значит?
— Я могу сказать вам мое имя, которое приобрело некоторую известность, но я сомневаюсь, слышали ли вы его.
— Как же вас зовут?
— Меня звали Марсьяль Тигреро.
— Вас! — закричал охотник с величайшим удивлением. — Это невозможно!
— Конечно, потому что я умер, — отвечал незнакомец с горечью.
Глава II
ЖИВОЙ МЕРТВЕЦ
Тигреро опустил голову на грудь и погрузился в мрачное размышление.
Охотник, смущенный оборотом, который принял этот разговор, и желая возобновить его, машинально поправлял огонь своим кинжалом, между тем как глаза его блуждали вокруг и устремлялись иногда на собеседника с выражением глубокого сочувствия.
— Послушайте, — сказал он через минуту, толкнув ногой в костер несколько угольев, подкатившихся к нему, — извините, сеньор, если мое восклицание показалось вам обидным, вы не так поняли мои слова; хотя мы никогда не видались, мы не так чужды друг другу, как вы предполагаете — я давно уже вас знаю.
Тигреро медленно поднял голову и посмотрел на охотника с недоверчивым видом.
— Вы? — удивился он.
— Да, я, кабальеро, и мне нетрудно будет дать вам доказательства.
— К чему? — прошептал дон Марсьяль. — Какой интерес может быть для меня в том, знаете ли вы меня или нет?
— Любезный сеньор, — возразил француз, несколько раз качая головой, — ничего не бывает на этом свете случайного. Поверьте мне, разум, выше нашего, управляет всем на земле, и если судьба позволила нам встретиться таким странным и неожиданным образом, то, стало быть, Провидение имеет относительно нас намерения, в которые проникнуть мы не можем; не будем же возмущаться против Божьей воли: как Он решил, так и будет. Кто знает, может быть, я без моего ведома послан к вам затем, чтобы принести вам высокое утешение или доставить средства исполнить мщение, давно замышляемое и которое вы считаете невозможным в эту минуту.
— Повторяю вам, сеньор, — отвечал Тигреро, — ваши слова показывают человека мужественного и с сердцем. Я невольно чувствую к вам влечение, мне кажется; также, как и вам, что эта встреча не случайная, после стольких одиноких и горестных дней встреча с человеком вашего характера не может быть случайною. Убежденный в своем бессилии выйти из ужасного положения, доведшего меня до отчаяния, я почти решился на самоубийство. Благородная рука, которую вы протягиваете мне, должна быть рукою друга. Расспрашивайте же меня без опасения, я буду отвечать вам со всей откровенностью.
— Благодарю за эти слова, — сказал охотник с волнением, — они доказывают, что мы начинаем понимать друг друга. Скоро, я надеюсь, между нами не будет тайн; но я должен сказать вам прежде всего, каким образом я знаю вас давно, хотя вы этого не подозревали.
— Говорите, сеньор, я вас слушаю с самым серьезным вниманием.
Валентин собирался с мыслями несколько секунд, потом заговорил:
— Несколько месяцев тому назад, вследствие обстоятельств, которые бесполезно вам напоминать, но о которых вы, без сомнения, помните, вы встретили во французской колонии Гецалли француза и канадского охотника, с которыми впоследствии находились в отношениях довольно коротких.
— Действительно, — отвечал Тигреро с нервным трепетом, — этот француз, о котором вы говорите, граф де Пребуа-Крансе. О! Никогда не буду я в состоянии заплатить ему долг признательности за услуги, которые он оказал мне.
Печальная улыбка пробежала по бледным губам охотника.
— Вы ничем уже не обязаны ему, — сказал он, меланхолически качая головой.
— Что вы хотите сказать? — с живостью вскричал Тигреро. — Граф не умер, я надеюсь?
— Он умер, кабальеро, он убит на гваймасском берегу; палачи положили его в окровавленную могилу; его благородная кровь, вероломно пролитая, вопиет о мщении к небу. Но, терпение! Господь не допустит, чтобы такое страшное преступление было не наказано.
Охотник отер слезы, которые не мог удержать, говоря о графе, и продолжал голосом, прерывавшимся от внутреннего волнения:
— Оставим пока это печальное воспоминание в глубине наших сердец. Граф был мой друг, мой друг самый драгоценный, более, чем брат; он часто говорил мне о вас, несколько раз рассказывал он мне вашу странную историю, историю мрачную и ужасную, кончившуюся страшной катастрофой.
— Да-да, — прошептал Тигреро, — катастрофой действительно страшной. Я был бы рад найти смерть в бездне, в которую я скатился во время моей борьбы с Черным Медведем, чтобы спасти ту, которую я любил 1. Господь решил иначе — да будет благословенно Его святое имя!
— Аминь! — сказал охотник, печально отвернувшись.
— О! — продолжал дон Марсьяль через минуту. — Я чувствую, как мои воспоминания возвращаются ко мне толпою; мне кажется, что покрывало, закрывавшее мою память, разорвалось, чтобы напомнить происшествия, уже отдаленные от меня, но оставившие в уме моем следы глубокие. Я также теперь вас узнаю: вы тот французский охотник, которого граф старался отыскать в пустыне, но он называл вас не такими именами, которые вы сказали мне.
— Действительно, — отвечал Валентин, — он, без сомнения, называл меня Искателем Следов — так обыкновенно называют меня белые охотники и индейцы Далекого Запада.
— Да, теперь я вспоминаю; он действительно так называл вас; вы были правы, когда говорили мне, что мы давно знаем друг друга, хотя никогда не видались.
— Теперь, когда мы встретились в этой пустыне, — сказал охотник, протягивая руку мексиканцу, — связанные воспоминанием о друге, уже несуществующем, хотите быть моим другом?
— Нет не другом, — с жаром вскричал Тигреро, крепко пожимая руку охотника, — нет, не другом, а братом.
— Да, будем братьями, — отвечал охотник. — Теперь, когда мы убедились, что любопытство не участвовало в моем желании узнать, что с вами случилось с той минуты, как вы так неожиданно расстались с вашими друзьями, говорите дон Марсьяль, я вас слушаю; потом я расскажу вам в свою очередь, какие причины привели меня в эти места.
Тигреро собирался с мыслями несколько минут, потом начал свой рассказ:
— Мои друзья должны были считать меня мертвым; я не сержусь на них за то, что они бросили меня, хотя, может быть, они слишком скоро сделали это, не постаравшись отыскать мое тело, чтобы удостовериться — действительно ли умер я и что всякая помощь бесполезна для меня; но так как я не знаю, что было в пещере, после моего падения — трупы, оставленные на поле битвы, доказали мне после, что сражение было жестокое, может быть, они принуждены были бежать от индейцев, словом, повторяю: я не обвиняю их. Вы знаете, что на меня напал Черный Медведь в ту минуту, когда я думал, что успел спасти тех, кого поклялся защитить. На самом краю бездны Черный Медведь и я обвились, как две змеи, и завязали решительную борьбу; в ту минуту, когда мне удалось сладить с отчаянными усилиями моего врага, когда я уже подымал руку, чтобы перерезать ему горло, военный крик команчей вдруг раздался у входа в пещеру, главарь апачей успел вырваться у меня и устремился к донне Аните, без сомнения, решившись — так как по милости неожиданной помощи, подоспевшей к нам, мщение его не могло совершиться — бежать, похитив молодую девушку; но та оттолкнула его с той силой, которую придает отчаяние, и искала защиты возле отца. Уже опасно раненный двумя выстрелами, Черный Медведь отступил на край бездны и потерял равновесие. Он чувствовал, что падает, тогда, инстинктивно, а может быть, и по последнему чувству бешенства, он протянул руки, чтоб удержаться, уцепился за меня, приподымавшегося и еще оглушенного борьбой, заставил меня пошатнуться, и мы оба скатились в бездну, он с хохотом торжества, а я с криком отчаяния. Простите, что я так подробно рассказываю вам последнюю развязку этой битвы, но я принужден входить в эти подробности, чтобы дать вам понять по какой счастливой случайности я был спасен, когда считал себя погибшим безвозвратно.
— Продолжайте, продолжайте, — сказал охотник, — я вас слушаю с величайшим вниманием.
Дон Марсьяль продолжал:
— Индеец был ранен очень опасно, его последнее усилие, в которое он вложил всю оставшуюся у него силу, стоило ему жизни: меня увлекал труп, потому что в несколько секунд, в которые продолжалось наше падение, он не сделал ни одного движения. Бездна была не так глубока, как я предполагал: в ней было едва футов двадцать пять; склоны были устланы растениями и травами, которые не допустили вертикального падения. Черный Медведь первым упал на дно, а я упал на него; его тело смягчило мое падение, которое, однако, было так сильно, что я лишился чувств. Сколько времени оставался я в таком состоянии — не знаю, но, по расчету, сделанному мной после, мой обморок продолжался по крайней мере два часа. Пришел в себя я от холода, вдруг охватившего меня. Я раскрыл глаза: я находился в совершенной темноте. В первую минуту мне невозможно было отдать себе отчет, в каком положении я находился и как очутился тут; однако память мало-помалу воротилась ко мне, равновесие восстановилось в моем уме; мысли мои сделались яснее, я стал думать о том, как бы выбраться поскорее из бездны, в которую упал. Я ужасно страдал; я не был ранен, но сильно ушибся во время падения, малейшее движение причиняло во мне сильную боль. Я должен был терпеливо перенести все страдания: карабкаться по стенам ущелья, когда силы мои истощились, было бы безумством, я решил ждать. Я находился в совершенной темноте, но это меня нисколько не тревожило: со мной было все необходимое, чтобы добыть огонь. Я осмотрелся вокруг: я лежал на дне бездны суживавшейся сверху вниз, ноги почти до колен были в воде подземного источника, а тело лежало на трупе индейского вождя. Я зажег факел и увидел, что склоны ущелья, покрыты растениями и довольно густым хворостом, шли отлого и что по ним нетрудно будет вскарабкаться, когда мои силы достаточно окрепнут. В эту же минуту нечего было об этом и думать. Я покорился обстоятельствам, и хотя мое беспокойство насчет друзей, оставленных мною в пещере, было очень велико, решил ждать несколько часов, прежде чем предприму свое спасение. Таким образом, я оставался около двадцати часов в бездне, наедине с трупом моего врага. Много раз во время моих поездок по пустыне я находился в положении почти отчаянном, но никогда не был до такой степени предоставлен самому себе. Однако, как ни печально было мое положение, я не унывал. Несмотря на ужасную боль, я удостоверился, что физически нахожусь в удовлетворительном состоянии, и что надо только вооружиться терпением. Когда я почувствовал, что силы ко мне возвратились, я зажег два факела и воткнул их на дне бездны, чтобы мне было светло выбирать дорогу, перебросил через плечо винтовку, которая покатилась за мной в бездну, взял кинжал в зубы и с отчаянным усилием, уцепившись за хворост, начал подниматься. Я не скажу вам ничего о затруднениях, которые мне пришлось победить, об ужасных усилиях, с какими я принуждал мое тело, разбитое при падении, преодолеть почти непреодолимые препятствия, довольно вам знать, что я добрался до выхода из бездны через полтора часа, и в это время я истратил энергию, какую только может придать человеку надежда спастись. Когда я добрался до пещеры, то оставался почти полчаса распростертым на песке, едва переводя дух от утомления, не способный сделать ни малейшего движения; я едва дышал, ничего не слышал, ничего не видел, даже не сознавал то ужасное положение, в котором я находился. К счастью для меня, это болезненное оцепенение продолжалось недолго.
Охотник, смущенный оборотом, который принял этот разговор, и желая возобновить его, машинально поправлял огонь своим кинжалом, между тем как глаза его блуждали вокруг и устремлялись иногда на собеседника с выражением глубокого сочувствия.
— Послушайте, — сказал он через минуту, толкнув ногой в костер несколько угольев, подкатившихся к нему, — извините, сеньор, если мое восклицание показалось вам обидным, вы не так поняли мои слова; хотя мы никогда не видались, мы не так чужды друг другу, как вы предполагаете — я давно уже вас знаю.
Тигреро медленно поднял голову и посмотрел на охотника с недоверчивым видом.
— Вы? — удивился он.
— Да, я, кабальеро, и мне нетрудно будет дать вам доказательства.
— К чему? — прошептал дон Марсьяль. — Какой интерес может быть для меня в том, знаете ли вы меня или нет?
— Любезный сеньор, — возразил француз, несколько раз качая головой, — ничего не бывает на этом свете случайного. Поверьте мне, разум, выше нашего, управляет всем на земле, и если судьба позволила нам встретиться таким странным и неожиданным образом, то, стало быть, Провидение имеет относительно нас намерения, в которые проникнуть мы не можем; не будем же возмущаться против Божьей воли: как Он решил, так и будет. Кто знает, может быть, я без моего ведома послан к вам затем, чтобы принести вам высокое утешение или доставить средства исполнить мщение, давно замышляемое и которое вы считаете невозможным в эту минуту.
— Повторяю вам, сеньор, — отвечал Тигреро, — ваши слова показывают человека мужественного и с сердцем. Я невольно чувствую к вам влечение, мне кажется; также, как и вам, что эта встреча не случайная, после стольких одиноких и горестных дней встреча с человеком вашего характера не может быть случайною. Убежденный в своем бессилии выйти из ужасного положения, доведшего меня до отчаяния, я почти решился на самоубийство. Благородная рука, которую вы протягиваете мне, должна быть рукою друга. Расспрашивайте же меня без опасения, я буду отвечать вам со всей откровенностью.
— Благодарю за эти слова, — сказал охотник с волнением, — они доказывают, что мы начинаем понимать друг друга. Скоро, я надеюсь, между нами не будет тайн; но я должен сказать вам прежде всего, каким образом я знаю вас давно, хотя вы этого не подозревали.
— Говорите, сеньор, я вас слушаю с самым серьезным вниманием.
Валентин собирался с мыслями несколько секунд, потом заговорил:
— Несколько месяцев тому назад, вследствие обстоятельств, которые бесполезно вам напоминать, но о которых вы, без сомнения, помните, вы встретили во французской колонии Гецалли француза и канадского охотника, с которыми впоследствии находились в отношениях довольно коротких.
— Действительно, — отвечал Тигреро с нервным трепетом, — этот француз, о котором вы говорите, граф де Пребуа-Крансе. О! Никогда не буду я в состоянии заплатить ему долг признательности за услуги, которые он оказал мне.
Печальная улыбка пробежала по бледным губам охотника.
— Вы ничем уже не обязаны ему, — сказал он, меланхолически качая головой.
— Что вы хотите сказать? — с живостью вскричал Тигреро. — Граф не умер, я надеюсь?
— Он умер, кабальеро, он убит на гваймасском берегу; палачи положили его в окровавленную могилу; его благородная кровь, вероломно пролитая, вопиет о мщении к небу. Но, терпение! Господь не допустит, чтобы такое страшное преступление было не наказано.
Охотник отер слезы, которые не мог удержать, говоря о графе, и продолжал голосом, прерывавшимся от внутреннего волнения:
— Оставим пока это печальное воспоминание в глубине наших сердец. Граф был мой друг, мой друг самый драгоценный, более, чем брат; он часто говорил мне о вас, несколько раз рассказывал он мне вашу странную историю, историю мрачную и ужасную, кончившуюся страшной катастрофой.
— Да-да, — прошептал Тигреро, — катастрофой действительно страшной. Я был бы рад найти смерть в бездне, в которую я скатился во время моей борьбы с Черным Медведем, чтобы спасти ту, которую я любил 1. Господь решил иначе — да будет благословенно Его святое имя!
— Аминь! — сказал охотник, печально отвернувшись.
— О! — продолжал дон Марсьяль через минуту. — Я чувствую, как мои воспоминания возвращаются ко мне толпою; мне кажется, что покрывало, закрывавшее мою память, разорвалось, чтобы напомнить происшествия, уже отдаленные от меня, но оставившие в уме моем следы глубокие. Я также теперь вас узнаю: вы тот французский охотник, которого граф старался отыскать в пустыне, но он называл вас не такими именами, которые вы сказали мне.
— Действительно, — отвечал Валентин, — он, без сомнения, называл меня Искателем Следов — так обыкновенно называют меня белые охотники и индейцы Далекого Запада.
— Да, теперь я вспоминаю; он действительно так называл вас; вы были правы, когда говорили мне, что мы давно знаем друг друга, хотя никогда не видались.
— Теперь, когда мы встретились в этой пустыне, — сказал охотник, протягивая руку мексиканцу, — связанные воспоминанием о друге, уже несуществующем, хотите быть моим другом?
— Нет не другом, — с жаром вскричал Тигреро, крепко пожимая руку охотника, — нет, не другом, а братом.
— Да, будем братьями, — отвечал охотник. — Теперь, когда мы убедились, что любопытство не участвовало в моем желании узнать, что с вами случилось с той минуты, как вы так неожиданно расстались с вашими друзьями, говорите дон Марсьяль, я вас слушаю; потом я расскажу вам в свою очередь, какие причины привели меня в эти места.
Тигреро собирался с мыслями несколько минут, потом начал свой рассказ:
— Мои друзья должны были считать меня мертвым; я не сержусь на них за то, что они бросили меня, хотя, может быть, они слишком скоро сделали это, не постаравшись отыскать мое тело, чтобы удостовериться — действительно ли умер я и что всякая помощь бесполезна для меня; но так как я не знаю, что было в пещере, после моего падения — трупы, оставленные на поле битвы, доказали мне после, что сражение было жестокое, может быть, они принуждены были бежать от индейцев, словом, повторяю: я не обвиняю их. Вы знаете, что на меня напал Черный Медведь в ту минуту, когда я думал, что успел спасти тех, кого поклялся защитить. На самом краю бездны Черный Медведь и я обвились, как две змеи, и завязали решительную борьбу; в ту минуту, когда мне удалось сладить с отчаянными усилиями моего врага, когда я уже подымал руку, чтобы перерезать ему горло, военный крик команчей вдруг раздался у входа в пещеру, главарь апачей успел вырваться у меня и устремился к донне Аните, без сомнения, решившись — так как по милости неожиданной помощи, подоспевшей к нам, мщение его не могло совершиться — бежать, похитив молодую девушку; но та оттолкнула его с той силой, которую придает отчаяние, и искала защиты возле отца. Уже опасно раненный двумя выстрелами, Черный Медведь отступил на край бездны и потерял равновесие. Он чувствовал, что падает, тогда, инстинктивно, а может быть, и по последнему чувству бешенства, он протянул руки, чтоб удержаться, уцепился за меня, приподымавшегося и еще оглушенного борьбой, заставил меня пошатнуться, и мы оба скатились в бездну, он с хохотом торжества, а я с криком отчаяния. Простите, что я так подробно рассказываю вам последнюю развязку этой битвы, но я принужден входить в эти подробности, чтобы дать вам понять по какой счастливой случайности я был спасен, когда считал себя погибшим безвозвратно.
— Продолжайте, продолжайте, — сказал охотник, — я вас слушаю с величайшим вниманием.
Дон Марсьяль продолжал:
— Индеец был ранен очень опасно, его последнее усилие, в которое он вложил всю оставшуюся у него силу, стоило ему жизни: меня увлекал труп, потому что в несколько секунд, в которые продолжалось наше падение, он не сделал ни одного движения. Бездна была не так глубока, как я предполагал: в ней было едва футов двадцать пять; склоны были устланы растениями и травами, которые не допустили вертикального падения. Черный Медведь первым упал на дно, а я упал на него; его тело смягчило мое падение, которое, однако, было так сильно, что я лишился чувств. Сколько времени оставался я в таком состоянии — не знаю, но, по расчету, сделанному мной после, мой обморок продолжался по крайней мере два часа. Пришел в себя я от холода, вдруг охватившего меня. Я раскрыл глаза: я находился в совершенной темноте. В первую минуту мне невозможно было отдать себе отчет, в каком положении я находился и как очутился тут; однако память мало-помалу воротилась ко мне, равновесие восстановилось в моем уме; мысли мои сделались яснее, я стал думать о том, как бы выбраться поскорее из бездны, в которую упал. Я ужасно страдал; я не был ранен, но сильно ушибся во время падения, малейшее движение причиняло во мне сильную боль. Я должен был терпеливо перенести все страдания: карабкаться по стенам ущелья, когда силы мои истощились, было бы безумством, я решил ждать. Я находился в совершенной темноте, но это меня нисколько не тревожило: со мной было все необходимое, чтобы добыть огонь. Я осмотрелся вокруг: я лежал на дне бездны суживавшейся сверху вниз, ноги почти до колен были в воде подземного источника, а тело лежало на трупе индейского вождя. Я зажег факел и увидел, что склоны ущелья, покрыты растениями и довольно густым хворостом, шли отлого и что по ним нетрудно будет вскарабкаться, когда мои силы достаточно окрепнут. В эту же минуту нечего было об этом и думать. Я покорился обстоятельствам, и хотя мое беспокойство насчет друзей, оставленных мною в пещере, было очень велико, решил ждать несколько часов, прежде чем предприму свое спасение. Таким образом, я оставался около двадцати часов в бездне, наедине с трупом моего врага. Много раз во время моих поездок по пустыне я находился в положении почти отчаянном, но никогда не был до такой степени предоставлен самому себе. Однако, как ни печально было мое положение, я не унывал. Несмотря на ужасную боль, я удостоверился, что физически нахожусь в удовлетворительном состоянии, и что надо только вооружиться терпением. Когда я почувствовал, что силы ко мне возвратились, я зажег два факела и воткнул их на дне бездны, чтобы мне было светло выбирать дорогу, перебросил через плечо винтовку, которая покатилась за мной в бездну, взял кинжал в зубы и с отчаянным усилием, уцепившись за хворост, начал подниматься. Я не скажу вам ничего о затруднениях, которые мне пришлось победить, об ужасных усилиях, с какими я принуждал мое тело, разбитое при падении, преодолеть почти непреодолимые препятствия, довольно вам знать, что я добрался до выхода из бездны через полтора часа, и в это время я истратил энергию, какую только может придать человеку надежда спастись. Когда я добрался до пещеры, то оставался почти полчаса распростертым на песке, едва переводя дух от утомления, не способный сделать ни малейшего движения; я едва дышал, ничего не слышал, ничего не видел, даже не сознавал то ужасное положение, в котором я находился. К счастью для меня, это болезненное оцепенение продолжалось недолго.