– Ну, как будто все в порядке, – беззаботным тоном сказала она. – Что ж, прощайте, Джеймс.
   Диксон ответил неуверенной улыбкой. Какая жалость, подумал он, что Маргарет так неинтересна, что она не читает статеек в полуторапенсовых газетах, где говорится о том, как выбрать подходящий оттенок губной помады. Имей она хоть двадцать процентов того, чего ей недостает, ее не одолевали бы такие сложные проблемы, а пороки и болезненные явления, порожденные одиночеством, спокойно дремали бы в ней до самой старости.
   – Вы действительно совсем оправились? – спросил он.
   – Да не беспокойтесь вы обо мне! Я чувствую себя вполне хорошо. А теперь надо бежать, не то я пропущу автобус и опоздаю к обеду. А вы знаете, как пунктуальна миссис Уэлч. Ну что ж, я думаю, мы скоро увидимся. Прощайте.
   – Прощайте, Маргарет. До скорой встречи.
   Она вышла, ничего не ответив.
   Диксон вынул изо рта сигарету и с какой-то непонятной яростью ткнул ее в капитанский мостик «Риббла». Он старался внушить себе: когда пройдет потрясение, он будет даже рад, что наконец-то высказал Маргарет все накопившееся с давних пор. Но это было как-то неубедительно. Он подумал о том, что послезавтра увидится с Кристиной, но не ощутил при этой мысли никакой радости. Что-то случившееся за последние полчаса испортило ему все, но что именно это было – он не знал. Однако нечто стало на его пути к Кристине; теперь все пойдет неправильно, хотя неизвестно почему. Ведь вряд ли Маргарет решит открыть глаза Бертрану и старшим Уэлчам. И вряд ли ему придется взять назад то, что он высказал Маргарет. Случится что-то менее невероятное, чем первое его предположение, более непреодолимое, чем второе, и гораздо более неопределенное, чем любое из них. Просто все будет каким-то образом испорчено.
   Диксон принялся рассеянно приглаживать волосы щеткой перед маленьким неокантованным зеркальцем. Он решил не думать о Маргарет и ее истерике. Он знал, что вскоре это воспоминание займет свое место в ряду трех или четырех других случаев, при мысли о которых он, сидя на стуле или лежа в постели, иногда корчился от угрызений совести, страха и смущения. И сегодняшнее происшествие, вероятно, оттеснит на второй план нынешнюю главную причину его терзаний – воспоминание о том, как однажды после школьного концерта его вытолкнули на авансцену перед занавесом, чтобы он заставил публику спеть национальный гимн. До сих пор у него в ушах звучал собственный голос, глухой и фальшивый: «А теперь я хочу, чтобы вы все присоединились ко мне… и спели хором…» И он издал какой-то звук, который был по меньшей мере на пол-октавы выше или ниже верной ноты. Сбиваясь на каждой ноте, беря то выше, то ниже, то забегая вперед, то отставая от хора, он кое-как дотянул гимн. С пылающим лицом он нырнул за занавес, а вслед ему неслись крики, аплодисменты и хохот. Диксон машинально взглянул в зеркальце. На него смотрело хмурое, жалкое лицо.
   Взяв бутылку Аткинсона, он направился к двери, намереваясь предложить ему распить пару пива в пивной за углом. Потом вдруг вернулся и сунул в карман письмо, адресованное Джонсу.
   В самом деле, почему бы не бросить его в почтовый ящик?

Глава XVII

   На следующее утро в восемь пятнадцать Диксон торопливо сбежал с лестницы в столовую, и не потому, что боялся упустить тот момент, когда Джонс начнет читать письмо, а потому, что хотел, вернее должен был, за сегодняшнее утро написать лекцию о «доброй старой Англии».
   Он не любил завтракать так рано. Корнфлекс мисс Кэтлер, ее бледная яичница или ярко-красная ветчина, взрывчатые гренки и мочегонный кофе казались вполне сносными в девять часов утра – обычное время завтрака, – но в восемь пятнадцать вызывали из всех закоулков его организма притаившуюся мигрень, остатки недавней тошноты, отголоски шума в голове. Сегодня утром, как всегда с похмелья, он чувствовал себя отвратительно. Трем пинтам крепкого пива, которые были распиты вчера вечером с Биллом Аткинсоном и Бизли, предшествовала бутылка английского хереса, а за нею последовали полдюжины чайных чашек пунша. Диксон обошел вокруг накрытого стола, прикрыв глаза руками, словно заслоняясь от дыма тлеющего костра, потом тяжело опустился на стул и полил кукурузные хлопья голубоватым молоком. В столовой, кроме него, не было ни души.
   Избегая думать о Маргарет и почему-то не желая думать о Кристине, он поймал себя на том, что размышляет о своей лекции. Вчера в начале вечера он попытался свести свои заметки в связный текст. Первая страничка заметок дала страницу и еще три строчки рукописного текста. Если так пойдет и впредь, то его заметок хватит на одиннадцать с половиной минут. Надо чем-то заполнить остальные сорок восемь с половиной минут. Ну, минута пройдет, пока его представят аудитории, еще минута – на питье воды, откашливание, перелистывание страниц; на аплодисменты и вызовы рассчитывать нечего. Чем же заполнить остальное время? На этот вопрос можно ответить только вопросом: да, в самом деле, чем же? Впрочем, вот что – он попросит Баркли достать ему книгу о средневековой музыке. На это можно отвести двадцать минут, не меньше, считая извинения, что он «слишком увлекся любимым предметом». Уэлч, конечно, скушает это да еще и облизнется.
   Диксон пустил пузыри в ложке с молоком, испугавшись, что ему придется переписывать такое множество нудных фактов, но тут же повеселел: зато он сможет Удачно выйти из положения, не затрудняя себя излишней умственной работой! «Вероятно, многие сочтут, – пробормотал он, – что характер эпохи, нации, класса вряд ли возможно раскрыть с помощью столь, казалось бы, отвлеченного выражения человеческого духа, как музыка и музыкальная культура». Он сосредоточенно склонился над судком для уксуса и масла. «Но это убеждение бесконечно далеко от истины».
   В столовую вошел Бизли, по привычке потирая руки.
   – Здорово, Джим, – сказал он. – Почты еще не было?
   – Нет еще. А он уже идет?
   – Кончает возиться в ванной. Скоро появится.
   – Прекрасно. А Билли?
   – Он встал раньше меня, я слышал его топот над головой. Постойте-ка – это, должно быть, он.
   Бизли уселся и принялся за свой корнфлекс. В комнату медленно вошел Аткинсон. Как нередко с ним бывало, особенно по утрам, он всем своим видом давал понять, что незнаком с присутствующими и в данную минуту не намерен завязывать с ними знакомство. Сегодня он больше чем когда-либо напоминал Чингисхана, задумавшего учинить расправу над своими военачальниками. Он с презрительным видом остановился у своего стула, досадливо прищелкнул языком и демонстративно вздохнул, как человек, которому приходится ждать очереди в магазине. Взгляд его темных загадочных глаз обежал стены, задерживаясь на каждой фотографии и обдавая враждебным холодом племянника мисс Кэтлер в форме капрала казначейской службы, двух дочерей кузины мисс Кэтлер, загородный дом бывшего хозяина мисс Кэтлер с кабриолетом у крыльца, самое мисс Кэтлер, усердно выставлявшую напоказ платье подружки невесты, сшитое по моде времен первой мировой войны. Четыре взгляда – четыре сгустка ненависти, по одному на каждую фотографию, – вероятно, заменили Аткинсону поток ругательств, которые так и просились на язык. Потом, также молча, он сел за стол, положив большие волосатые руки на клеенку ладонями вверх. Он никогда не притрагивался к кукурузным хлопьям.
   Когда мисс Кэтлер оделяла своих жильцов ветчиной киноварного цвета, из прихожей донесся звонок почтальона. Бизли многозначительно кивнул Диксону и вышел. Вернувшись, он кивнул еще многозначительнее. Диксон, вопреки ожиданию, не ощутил приятной щекотки внутри; даже появление Джонса с его письмом в руке он встретил довольно равнодушно. Почему? «Добрая старая Англия»? Да, и многое другое тоже, но об этом не стоит сейчас думать. Диксон постарался сосредоточить внимание на листке, который Джонс вынул из конверта и развернул. Бизли с набитым ртом перестал жевать; Аткинсон, сохраняя безразличный вид, наблюдал за Джонсом сквозь густые ресницы. Джонс начал читать. Наступила напряженная тишина. Джонс осторожно положил ложку. Сегодня его волосы выглядели как-то странно. Лицо его, всегда бледное, как свиное сало, но сейчас разукрашенное красными пятнами (без сомнения, результат бритья лезвием, которое каждый, кто здраво относится к деньгам, давно выкинул бы за негодностью), больше уже не могло бы побледнеть от эмоций вроде тревоги или ярости. Вскоре, однако, Джонс поднял глаза – разумеется, не настолько, чтобы видеть лица остальных, но все же гораздо выше, чем обычно. Диксону на мгновение даже показалось, что их взгляды встретились. Джонс явно был взволнован; он весь изогнулся, как бы защищаясь от удара. Еще раз пробежав глазами письмо, он вложил его в конверт и сунул во внутренний карман. Потом он поднял голову и, увидев, что все трое не сводят с него глаз, так поспешно схватил ложку, что забрызгал молоком свой темно-синий вязаный жакет. Бизли громко фыркнул.
   – Что случилось, сынок? – очень медленно и отчетливо спросил Аткинсон Джонса. – Какие-нибудь неприятности?
   – Нет.
   – Видите ли, мысль о том, что вам могли доставить хоть малейшую неприятность, была бы для меня очень огорчительна. Это испортило бы мне весь день. Вы уверены, что в письме нет ничего неприятного?
   – Ровно ничего.
   – Вы уверены?
   – Да.
   – Ага. Ну, все-таки если случится неприятность, сообщите мне. Вероятно, я могу дать вам добрый совет. Разве нет?
   Аткинсон закурил сигарету.
   – Вас нельзя назвать разговорчивым, не так ли? – продолжал он. – Можно назвать его разговорчивым?
   – спросил он остальных.
   – Нет, – ответили оба.
   Аткинсон кивнул и вышел. Из коридора донесся его смех, и это было необычно – он смеялся редко. Без всякого перехода смех превратился в приступ кашля, который затих где-то на верху лестницы.
   Джонс принялся за ветчину.
   – Не смешно, – неожиданно сказал он. – Совершенно не смешно.
   Диксон мельком взглянул на раскрасневшееся, сияющее от восторга лицо Бизли.
   – Что именно? – спросил он.
   – Вы знаете что, Диксон. Но в эту игру могут играть двое. Вы еще в этом убедитесь. – Дрожащей негнущейся рукой он налил себе кофе.
   На этом стычка и кончилась. Бросив враждебный взгляд на галстук Диксона, Джонс выбежал из столовой. Работа в отделе пенсий и медицинского обслуживания университетских преподавателей начиналась в девять часов.
   Диксон, глядя Джонсу вслед, заметил, что затылок у него какой-то странный.
   Бизли наклонился через стол.
   – Здорово, а, Джим?
   – Неплохо.
   – Вы заметили, как много он говорил? Настоящий поток красноречия! Я же всегда утверждал: он играет в молчанку, пока не почувствует, что дело плохо. Ах, совсем забыл! Вы обратили внимание, какая у него странная прическа?
   – Да, действительно, волосы у него сегодня какие-то необычные.
   Бизли принялся за гренки с джемом. Сердито жуя, он продолжал:
   – Он купил себе машинку для стрижки. Я вчера видел ее в ванной. Теперь он стрижется сам, понимаете? Этому скареду жаль отдавать за стрижку свои кровные полтора шиллинга. Вот уж, прости Господи!
   Значит, вот почему со спины казалось, будто на Джонсе сползший набок парик, а спереди, надо лбом – нечто вроде шлема. Диксон молчал, думая, что наконец-то Джонс совершил поступок, вызвавший хоть некоторое уважение.
   – В чем дело, Джим? Вы что-то нос повесили.
   – Да нет, что вы.
   – Боитесь за свою лекцию? Слушайте, я разыскал свои заметки об эпохе Чосера, которые обещал вам. Это не Бог весть что, но, может, они и пригодятся. Я занесу их в вашу комнату.
   Диксон повеселел; если у него хватит выдержки подождать, он сможет заполнить остальную часть лекции плодами чужих трудов.
   – Спасибо, Элфрид, – сказал он, – это будет очень кстати.
   – Вы идете в университет?
   – Да, мне нужно поговорить с Баркли.
   – Баркли? Вот уж не думал, что у вас есть о чем с ним говорить.
   – Я хочу понабраться от него мыслей о средневековой музыке.
   – Ага, понятно. Вы идете сейчас?
   – Через несколько минут.
   – Отлично, пошли вместе.
   День был теплый, но пасмурный. Шагая рядом с Диксоном по Университетскому шоссе, Бизли стал рассказывать о результатах экзаменов на его факультете. В конце недели приедет инспектор-экзаменатор, и тогда будут решены спорные случаи, которых немало, но в основном результаты уже ясны. На факультете Диксона дело обстояло так же, и у них было что обсудить.
   – Чем мне нравится Фред Карно, – сказал Бизли, – хотя, если вникнуть, это единственное, что мне в нем нравится, – он никогда не старается протащить того, кто, по его мнению, этого не стоит. В этом году у нас нет дипломов первой степени, только четыре третьих, а сорок пять процентов первокурсников вообще провалились; вот как надо с ними поступать. Фред у нас почти единственный профессор, который, несмотря на давление извне, не раздает отличия наравне с учительскими дипломами и не вытягивает каждого сопляка, который еле умеет выводить свое имя. А как ведет себя Недди? Или он не вмешивается?
   – Вот именно. Он взвалил все на Сесила Голдсмита, а это значит, что выдерживают экзамены все до одного. Сесил ведь бесхарактерный малый.
   – Безмозглый, вы хотите сказать. Везде происходит одно и то же; не только у нас, но и во всех провинциальных университетах. Правда, в Лондоне этого нет, в шотландских университетах тоже. Но, ей-Богу, поезжай куда угодно и попробуй найти хоть одного балбеса, которого выгнали бы просто за то, что он не способен выдержать экзамены, – легче уволить какого-нибудь профессора! А все потому, что такое множество народа получает стипендии.
   – А как же быть? Ведь надо же студентам откуда-то получать деньги.
   – Вообще-то, Джим, точку зрения министерства можно до некоторой степени понять. «Мы, мол, платим Джону Смиту за учение в университете, а через семь лет вы нам заявляете, что он не получит диплома. Из-за вас наши деньги пошли прахом». Если мы введем вступительные экзамены и не пустим в университет тех, кто не умеет читать и писать, число поступивших уменьшится наполовину и половина из нас останется без работы. А потом они заявляют: «В этом году нам нужно двести учителей, и мы ничего не желаем слушать». Ладно, мы снизим требования на выпускных экзаменах и дадим вам нужное количество, только не жалуйтесь через два года, что в ваших школах полно учителей, которые сами не способны сдать выпускные экзамены, не то что подготовить к ним своих учеников. Миленькое положение, не правда ли?
   Диксон был скорее согласен, чем не согласен с Бизли, но разговор перестал его интересовать. Это был один из тех дней, когда Диксон нисколько не сомневался в своем неминуемом увольнении из университета. А что он будет делать потом? Преподавать в школе? О нет, только не это. Поедет в Лондон и поступит на работу в какое-нибудь учреждение. На какую работу? В какое учреждение? Чушь!
   Они молча вошли в главное здание, прошли в профессорскую гостиную, и каждый направился к своему ящичку для писем. Диксон вынул напоминание о том, что в текущем году он не уплатил за пользование гостиной, и открытку, адресованную Джэсу Диксону, эсквайру, бакалавру искусств, и уведомлявшую его о выходе в свет неизвестно кому нужного труда о текстильном производстве во времена Тюдоров. И то и другое с молниеносной быстротой полетело в корзину для бумаг. Бизли, что-то бормоча про себя, просматривал свежий выпуск университетской газеты. В комнате, кроме них, не было никого. Прежде чем идти на розыски Баркли, Диксон опустился в кресло и зевнул, решив, что раз ему предстоит такой день, то можно немножко и посидеть.
   Через несколько секунд к нему подошел Бизли с развернутой газетой.
   – Смотрите-ка, Джим, это, пожалуй, будет вам интересно. «Новые назначения. Доктор исторических наук Л. С. Кэтон – на кафедру истории торговли, Тукуманский университет, Аргентина». Это не тот тип, которому вы послали свою статью?
   – Ах, черт, дайте-ка поглядеть!
   – Вам следовало бы взять его за горло, пока он еще не улизнул в пампасы. Похоже, что он свернет свой журнальчик, если только не вознамерится редактировать его через океан.
   – Плохо, будь он неладен!
   – На вашем месте я бы не стал этого откладывать.
   – Да, пожалуй. Спасибо, что показали мне это, Элфрид. А сейчас надо бы разыскать Баркли, пока он тоже не уехал в Аргентину.
   Томимый неясным, но довольно ощутимым дурным предчувствием, Диксон бросился из комнаты и побежал на кафедру музыки, где, к своему удивлению, нашел Баркли, любезно предложившего свои услуги и именно ту книгу, которая была ему нужна. Немного успокоившись, Диксон отправился в библиотеку, где с почти зловещей быстротой получил книгу о средневековой одежде и мебели. На обратном пути он вдруг застрял в вертящихся дверях – кто-то, вошедший снаружи, пытался вертеть двери в обратном и (согласно нескольким крупным, бросающимся в глаза надписям) неправильном направлении. Это оказался Уэлч; он подозрительно озирался кругом и, насупясь, отступил назад, когда Диксон, продолжая толкать дверь, очутился рядом с ним.
   – Доброе утро, профессор.
   Уэлч узнал его почти сразу.
   – Диксон, – сказал он.
   – Да, профессор? – Только сейчас он вспомнил слова Маргарет о том, что Уэлч вместе с остальными членами своего семейства «жаждет его крови». Интересно, каким образом он станет утолять эту жажду?
   – Я как раз думал насчет библиотеки, – произнес Уэлч, раскачиваясь на каблуках. Сегодня глаза его казались еще безумнее, а волосы еще растрепаннее, чем всегда. В галстуке у него желтел маленький золотой значок, напоминавший геральдическую эмблему, но при ближайшем рассмотрении оказавшийся засохшим яичным желтком. Весьма заметные остатки того же питательного вещества виднелись и вокруг его разинутого рта.
   – Вот как? – сказал Диксон, надеясь вытянуть из Уэлча, что же именно из круга понятий, связанных с библиотекой, заставило его задуматься.
   – Как вы считаете, могли бы вы сходить туда?
   Диксон встревожился не на шутку. Неужели Уэлч окончательно сошел с ума? Или это просто ядовитый намек на несклонность Диксона посещать места, предназначенные для научной работы? Перепуганный до смерти, он украдкой кинул взгляд через плечо, желая убедиться, что они действительно стоят в двух шагах от входа в библиотеку.
   – Вероятно, да. (Пожалуй, это самый безобидный ответ.)
   – Вы сейчас не перегружены работой?
   – Сейчас? – переспросил Диксон каким-то блеющим голосом. – Да как сказать…
   – Я думаю о вашей лекции в будущую среду. Полагаю, она уже почти готова?
   Диксон переложил две книги, которые он держал под мышкой, так, чтобы Уэлчу бросились в глаза их заглавия.
   – О да, – сказал он с жаром. – Да, профессор. Да.
   – Мне некогда идти в библиотеку, – сказал Уэлч тоном человека, устраняющего последнее препятствие на пути к полному взаимопониманию. – Я должен зайти туда, – и он указал пальцем на библиотеку.
   Диксон медленно кивнул.
   – Понимаю, вы должны зайти туда, – выговорил он.
   – Да, в экзаменационных ответах есть кое-какие неясности. Хочу проверить их до завтрашней встречи с инспектором. Вы, разумеется, будете завтра? В пять часов, у меня в кабинете.
   Завтра в четыре часа его будет ждать Кристина. Даже если вернуться на такси, он сможет пробыть с ней всего сорок пять минут. Ему захотелось пихнуть Уэлча в вертящуюся дверь и кружить его до самого обеда. Он сказал:
   – Да, я буду.
   – Отлично. Так вот, вы сами понимаете, мне совершенно некогда рыться в библиотеке.
   – Ну, конечно.
   – Очень мило, что вы согласны мне помочь, Диксон. Теперь относительно того, что мне нужно, выяснить в библиотеке: у меня все записано здесь. – Он по частям вытащил из бокового кармана сложенную вдвое пачку бумаг и расправил ее. – Тут нечего объяснять, все говорит само за себя, вы увидите. Ссылка на источник есть почти в каждом случае… да, именно. Хотя вот несколько вопросов без… так, предположения… Не думаю, чтобы вы обнаружили что-нибудь ценное, но на всякий случай просмотрите предметный указатель. Если там ничего не найдете, я полагаюсь на ваши собственные… ваши собственные… Впрочем, вам помогут названия глав. Вот это, например, – видите? Поглядите, нет ли материала по этому вопросу. Правда, вряд ли вы что-нибудь найдете. Хотя как знать – вдруг повезет, не правда ли? – Он впился глазами в лицо Диксона, ища подтверждения.
   – Да, конечно.
   – Ну да, конечно. Помню, как я, делая одну работу, много недель топтался на месте только потому, что не хватало единственного факта. Кажется, что осенью 1663 года… нет, летом…
   Диксон уже уяснил для себя основные факты. Его просят заполнить некоторые пробелы в познаниях Уэлча в области крестьянского искусства и ремесел в их графстве, а эти листки, исписанные тупым, аккуратным и четким почерком или с лихой небрежностью отстуканные на машинке, дадут возможность ему, Диксону, выполнить задание, ничего особенно не напутав, но потеряв много времени да и самоуважения. И все же он не смел отказаться; вполне вероятно, что такую работу Уэлч сочтет куда более важной проверкой его способностей, чем качество лекции о «доброй старой Англии». Тут все ясно; но что означает эта путаница с библиотекой? Когда молчание Уэлча возвестило о том, что он не то кончил, не то не желает продолжать рассказ о случае из своей жизни, Диксон спросил:
   – Но можно ли найти здесь все эти сведения? Я хочу сказать, такие издания очень редки. Пожалуй, следовало бы обратиться в государственный архив и…
   На лице Уэлча медленно проступило гневно-недоверчивое выражение. Он сказал высоким сварливым голосом:
   – Да, разумеется, здесь этих сведений не найдешь, Диксон. Не понимаю даже, как такая мысль может прийти кому-нибудь в голову. Поэтому я и прошу вас пойти в библиотеку. Я точно знаю, там есть девяносто процентов того, что мне нужно. Я бы сам пошел, но ведь я же достаточно толково объяснил вам, что не могу отлучиться. А эти данные мне нужны к вечеру, потому что завтра вечером я буду делать доклад после того, как убер… уйдет… уедет… профессор Фортескью. Теперь вы поняли?
   Да, Диксон понял: Уэлч все время имел в виду городскую публичную библиотеку, и поскольку ему самому было ясно, что он подразумевал, он, естественно, и не подумал о недоумении, которое мог вызвать в собеседнике, толкуя о «библиотеке» в пяти шагах от другого помещения, носившего то же название.
   – Ну, конечно, профессор, простите, – сказал Диксон, давно уже приученный извиняться в тех случаях, когда имел право требовать извинений.
   – Хорошо, забудем это, Диксон. Не стану вас задерживать; вероятно, вы хотите приступить к делу немедленно, чтобы кончить все к пяти часам. А потом зайдите ко мне в кабинет и покажите, что вы нашли. Очень мило, что вы вызвались мне помочь; я это очень ценю.
   Диксон сунул листки в книгу Баркли и пошел было прочь, но тут же оглушительный грохот заставил его вздрогнуть и оглянуться. Уэлч с вздыбленными волосами, как стиснутый со всех сторон форвард в регби, что было сил толкал вертящуюся дверь в обратном направлении. Диксон стоял и смотрел, медленно, с наслаждением корча рожу «павиан». Немного погодя Уэлч, каким-то образом догадавшись о своей ошибке, стал тянуть на себя застрявшую теперь створку двери и напоминал уже «якорь» в команде, проигрывающей состязание в перетягивании каната.
   Внезапно дверь с громким треском подалась, и Уэлч, не удержав равновесия, стукнулся затылком о заднюю створку. Диксон пошел дальше, насвистывая свою «песенку Уэлча» в торжественном, почти похоронном ритме и чувствуя, что только такие происшествия и помогают ему жить.

Глава XVIII

   – Чудесно, чудесно, Диксон, – сказал Уэлч семь часов спустя. – Вы заполнили все пробелы самым… самым… Просто великолепно! – Несколько секунд он пожирал глазами свои листки, потом вдруг добавил с оттенком подозрительности в голосе: – Что вы делаете?
   Диксон в это время стоял, заложив руки за спину и складывая из пальцев некую комбинацию.
   – Я просто… – запинаясь, пробормотал он.
   – Меня интересует, что вы делаете сегодня вечером. Быть может, вы захотите поужинать у нас?
   Диксон потерял целый день, трудясь для Уэлча, и на вечер у него накопилось много работы в связи с предстоящей лекцией, но отказаться от приглашения было невозможно, и он не колеблясь ответил:
   – Большое спасибо, профессор. Вы очень добры.
   Уэлч довольно кивнул головой, собрал листки и сунул их в свой саквояж.
   – Я полагаю, что это весьма пригодится мне завтра вечером, – сказал он, удостаивая Диксона своей обычной улыбкой сумасшедшего эротомана.
   – Надеюсь. Где вы будете делать доклад?
   – В Археологическом обществе. Меня удивляет, что вы не видели афиш. – Он взял свой саквояж и нахлобучил светло-коричневую соломенную шляпу. – Что ж, пошли. Мы поедем в моей машине.
   – Очень приятно.
   – Должен сказать, это на редкость любознательный народ, – с жаром произнес Уэлч, когда они спускались по лестнице. – Приятно выступать перед такой аудиторией. Такое внимание и… любознательность, и всегда столько вопросов. Конечно, основная публика – это горожане, но там постоянно бывают и наши лучшие студенты. Этот Мичи, например. Чрезвычайно славный юноша. Удалось ли вам заинтересовать его своим специальным курсом?