Любовь, которая была лишь смертью.
И вот, под конец - да, может быть, ее песня была похожа на псалом. Но обращенный не к богам. Она пела для окружавших ее монстров. В полной уверенности, что они поймут.
Когда община пела, Паскаль молчал. Но слушал себя, так это должно было быть. Он наверняка слышал ее совершенно отчетливо и, вероятно, не желал слушать кого-нибудь еще. Никого, кроме нее.
VI
КОДА
Ее высадили у строгальни; дело было в марте, поздним вечером, снега еще по колено, и шофер, его звали Марклин, повернулся к пассажирам и спросил, не сжалится ли кто над ней. Но она не пожелала. И пошла по глубокому снегу к опушке.
Дом был погружен в темноту.
Невероятный первый шаг в долгое одиночество: как головокружительный шаг в необъятную пустоту.
Мне было всего шесть месяцев, когда умер отец, так что я его не помню.
После его смерти у него в кармане нашли блокнот со стихами, которые он писал от руки, карандашом. Это было удивительно, лесорубы в тех краях, пожалуй, не так уж часто писали стихи.
Блокнот немедленно сожгли.
Не знаю почему. Но быть может, потому, что поэзия считалась грехом, искусство считалось чем-то греховным, отец согрешил, и в таком случае лучше всего сжечь. Но порой меня гложет любопытство: что же там было написано.
Итак: сожгли, и стихов как не бывало. Неотправленное послание. Иногда мне кажется - то, что я сам пытаюсь делать, отчасти должно восприниматься как попытка реконструировать сожженный блокнот.
Мы договорились встретиться в кабинете К. все трое: К., его жена и я. Нам предстояло упаковать оставшиеся вещи мальчика и попытаться сочинить письмо его близким.
Вполне возможно, что им было стыдно. Поскольку они не хотели его знать даже после его смерти. Но все равно написать было надо.
Был поздний вечер, в регистратуре никого. Я решил, что пришел первым, поскольку свет нигде не горел. Потом я увидел их.
Они казались темным силуэтом на фоне окна, освещенного уличными фонарями, стояли обнявшись, как два сросшихся дерева. Поразительная картина, которую мне никогда не забыть, картина, вмещавшая в себя все ужасы этого больничного парка, того самого, что, как мне представлялось, был полон голых деревьев, серого моросящего дождя и абсолютно неумолимой смерти. И фонарей. И вечного дождя. И вот двое людей, которых я знаю двадцать лет и которых никогда не понимал, не понимал их любви, в первую очередь именно любви, стоят неподвижно на этом ужасающем фоне и обнимаются. Их ребенок убит, а они любили дочку, и мальчик, которого они тоже любили, умер, и они задавали вопросы о беспричинном зле и беспричинной любви, но ответов не нашли.
И теперь стоят в темноте, в обнимку, молча и неподвижно, словно желая сказать: но это-то все-таки осталось. Это мы не утратили. А почему бы и нет. Быть может, в этом и кроется ответ.
Позднее, тем же вечером, К. намеревался переехать к жене. Хотя тогда я этого не знал. Я бы этого не понял. Я вообще мало что понимаю в этой истории, наверное, потому мне и захотелось ее рассказать. Они не слышали, как я вошел, и я лишь проговорил:
- С ума сойти.
Чуть ли не уткнувшись лицом в мертвый фикус, я пристально осматриваю его ствол.
Вот. Никаких сомнений. Он жив. Мертвые тоже следуют ритму времен года. Я так и знал.
Мы упаковали то немногое, что было у мальчика, его немногочисленные личные вещи, и отправили родственникам. Все закончилось. По-моему, мы надеялись, что так оно и будет, точно мы были способны решать, что все закончилось; что эта история завершилась. Что мы поставили в этом деле точку, закрыли за собой дверь и пошли дальше. Поставили точку, закрыли дверь. Хотя прекрасно сознавали, что так не получится никогда.
Мы отправили вещи, и наступило молчание. Нам никто не ответил. Как мы, собственно, и ожидали.
Но один предмет я оставил себе, единственную вещицу из того немногого, что было у мальчика. Она лежит передо мной, каким-то образом совмещаясь теперь со всем остальным: с Пиноном, озером, утренней дымкой, птицей, взмывшей в небо и исчезнувшей. Она лежит передо мной, я никому ее не отдам. Вещицей ее назвать трудно, это всего лишь грязный, когда-то скомканный клочок бумаги. Я разгладил его как мог.
Это своеобразное послание, написанное карандашом, - всего три слова, отправленное из той точки, где он находился, из черной дыры жуткого страха, и предназначенное кому-то там, снаружи, все равно кому, тому, кто, возможно, сумеет понять смысл. Все равно кому, значит, и мне тоже.
Поэтому я оставил послание у себя. Там написано:
"Выдыхаю свое лицо".
Они жили и умерли в плену друг у друга. Сперва в несчастье, потом наверное, то было счастье. Он носил ее, как шахтер носит свою шахтерскую лампочку; эта лампочка излучала и тьму, и свет, так обычно и бывает.
В зеркале он видел ее лицо, глаза, которые открывались и закрывались, беспомощно моргающие веки, словно у пойманной косули, ее рот. Пинон медленно гладил ее по щеке. Ему хотелось поцеловать ее, но он не мог. Он считал ее красивой. Он не желал держать ее в плену и тем не менее держал. Одно время она ненавидела его за это.
Потом она поняла.
Она была пленницей его головы, а он - пленником ее головы. В плену друг у друга они жили рядом с последним пределом, их брак не выходил за рамки обычного, он был, наверное, просто рельефнее. Всю свою жизнь Пинон носил Марию, сначала с гневом и ненавистью, потом с терпением и смирением и под конец с любовью.
В последние годы он засыпал, положив руку на ее щеку.
Он умер вечером 21 апреля 1933 года в больнице Оранж Каунти в Лос-Анджелесе. Медсестра, которая ухаживала за ним последний год и которую звали Хелен, все время сидела рядом. Смерть была безболезненной: он умер легко, и его крупное темное лицо успокоилось, а рука соскользнула с кровати легко, как птица, что взлетает с поверхности озера беззвучно и невесомо, взмывает сквозь ночной туман и исчезает: тихо-тихо. И ее нет.
Согласно истории болезни Мария скончалась через восемь минут после него.
Когда он умер, у Марии широко раскрылись глаза, в них стоял невыносимый ужас, точно она сразу же поняла, что случилось; губы, которые всю ее жизнь стремились что-то сказать, зашевелились, как будто она просила о помощи. Но и в этот момент с них не слетело ни звука. Несколько минут она словно бы отчаянно старалась выкрикнуть какое-то сообщение кому-то там, возможно, оно предназначалось Пинону, быть может, она надеялась вернуть его. Но птица уже взмыла в небо, ночной туман вновь неподвижно повис над озером, и Мария осталась в одиночестве.
Что она хотела выкрикнуть? Никто не знает. Не стоит пытаться объяснить любовь. Но кем бы мы были, если бы не пытались?
Внезапно она успокоилась, и ее глаза наполнились слезами. Птица взлетела, и она осталась одна; она плакала во второй раз. Первый раз это произошло на лесенке вагончика, когда миновал кризис и человек-собака погладил ее по щеке птичьим пером. И вот во второй раз, но теперь она была спокойна. Она готовилась сделать невероятный шаг в головокружительную пустоту и знала, что справится. Она лежала не шевелясь, смотрела прямо перед собой, смотрела сквозь все, точно ничто не могло ей помешать. И тут губы медленно раздвинулись в легкой, но явной улыбке, она закрыла глаза - и умерла. Это произошло через восемь минут после смерти Пинона.
Восемь минут она была одна.
Сегодня ночью мне опять приснился Пинон.
Мы находились в ледяной пустыне, очевидно где-то в районе полюса. Льды разнесли в щепки наш корабль, и мы пошли пешком, но направлялись мы вовсе не к полюсу.
Экспедиция состояла всего из нескольких человек: Паскаля Пинона и его жены Марии, меня самого, К., его жены, мальчика и Рут Б. Рут со шляпной картонкой в руках была прехорошенькая, впервые она казалась совершенно счастливой и беспрерывно болтала с головой, лежавшей в картонке; создавалось впечатление, что они наконец-то обрели друг друга и прошлое забыто. Больше ни досады, ни злобы. Чистый воздух, над головой солнце. Мы шли быстро, без напряжения, прямо-таки плыли по льду, так, словно не существовало никаких препятствий. Наши ноги едва прикасались к ледяной поверхности.
Пинон, высоко подняв свою громадную двойную голову, возглавлял процессию. Распахнутые глаза Марии стреляли по сторонам.
Как быстро мы шли. Как невесомо. Как легко двигались. С беззаботной улыбкой, точно заранее знали. И не только благодаря окружавшей нас поразительной белизне и величию ледяных торосов, но и чувству нашей общности, чувству сильной взаимной приязни, тому, что мы многому научились друг у друга. Мы были единым организмом, внезапно озарило нас. Вместе мы сумеем решить задачу, ибо только вместе мы - человек. Вместе мы достигнем цели, разрешим невероятно сложную задачу.
То было ощущение покойного счастья и решимости, каждый из нас готов помочь. И Рут, и мальчик, и К. с женой, и я, и Паскаль с Марией. Вместе мы один человек.
Мы знали, куда идем. Все мы уже давно увидели вдали знак: кружившего высоко в небе альбатроса. На высоте тысячи метров он, казалось, просто висел, настолько плавным был его полет.
Туда мы направлялись.
Какая же стояла тишина и покой. Без малейшего напряжения мы плыли вперед, взявшись за руки, с легкой улыбкой на губах.
И вот внезапно мы на месте. Возле ледяной могилы. Ее обнаружил Пинон. Само собой, ведь он шел первым, он и должен был отыскать для меня эту могилу. Он показал рукой. Глаза Марии беспрерывно моргали, она переводила взгляд с ледяной могилы на меня. Я почувствовал, как мальчик тронул меня за руку, словно хотел помочь или сказать, чтобы я не боялся. Но я вовсе и не боялся.
Мы пришли, сказал Пинон.
Я сразу увидел, кто это. Человек лежал, вытянувшись на спине, в ледяной могиле. Это был мой папа, совсем как на посмертной карточке. Итальянцы бросили его здесь. Сняли почти всю одежду, забрали продукты, вырубили гроб в белом, с голубыми искорками, почти прозрачном льду и положили его туда, еще живого. Подтаявшая вода замерзла, превратившись в тонкую ледяную корку, но прозрачную, было видно, что он лежит с открытыми глазами, взгляд устремлен в небо, устремлен сквозь матовую корку льда.
И Пинон сказал: ты пришел. Теперь твоя очередь.
Он протянул мне птичье перо. Белое, я узнал его. Наклонившись, я увидел: так неспешно парила в небе птица, что ее линии отпечатались на ледяной корке, выгравировали ее контур на льду. Я наклонился, дохнул на ледяную корку и одновременно провел по ней птичьим пером. Ледяная птица медленно испарилась, и проступило лицо, и то был я.
И вот, под конец - да, может быть, ее песня была похожа на псалом. Но обращенный не к богам. Она пела для окружавших ее монстров. В полной уверенности, что они поймут.
Когда община пела, Паскаль молчал. Но слушал себя, так это должно было быть. Он наверняка слышал ее совершенно отчетливо и, вероятно, не желал слушать кого-нибудь еще. Никого, кроме нее.
VI
КОДА
Ее высадили у строгальни; дело было в марте, поздним вечером, снега еще по колено, и шофер, его звали Марклин, повернулся к пассажирам и спросил, не сжалится ли кто над ней. Но она не пожелала. И пошла по глубокому снегу к опушке.
Дом был погружен в темноту.
Невероятный первый шаг в долгое одиночество: как головокружительный шаг в необъятную пустоту.
Мне было всего шесть месяцев, когда умер отец, так что я его не помню.
После его смерти у него в кармане нашли блокнот со стихами, которые он писал от руки, карандашом. Это было удивительно, лесорубы в тех краях, пожалуй, не так уж часто писали стихи.
Блокнот немедленно сожгли.
Не знаю почему. Но быть может, потому, что поэзия считалась грехом, искусство считалось чем-то греховным, отец согрешил, и в таком случае лучше всего сжечь. Но порой меня гложет любопытство: что же там было написано.
Итак: сожгли, и стихов как не бывало. Неотправленное послание. Иногда мне кажется - то, что я сам пытаюсь делать, отчасти должно восприниматься как попытка реконструировать сожженный блокнот.
Мы договорились встретиться в кабинете К. все трое: К., его жена и я. Нам предстояло упаковать оставшиеся вещи мальчика и попытаться сочинить письмо его близким.
Вполне возможно, что им было стыдно. Поскольку они не хотели его знать даже после его смерти. Но все равно написать было надо.
Был поздний вечер, в регистратуре никого. Я решил, что пришел первым, поскольку свет нигде не горел. Потом я увидел их.
Они казались темным силуэтом на фоне окна, освещенного уличными фонарями, стояли обнявшись, как два сросшихся дерева. Поразительная картина, которую мне никогда не забыть, картина, вмещавшая в себя все ужасы этого больничного парка, того самого, что, как мне представлялось, был полон голых деревьев, серого моросящего дождя и абсолютно неумолимой смерти. И фонарей. И вечного дождя. И вот двое людей, которых я знаю двадцать лет и которых никогда не понимал, не понимал их любви, в первую очередь именно любви, стоят неподвижно на этом ужасающем фоне и обнимаются. Их ребенок убит, а они любили дочку, и мальчик, которого они тоже любили, умер, и они задавали вопросы о беспричинном зле и беспричинной любви, но ответов не нашли.
И теперь стоят в темноте, в обнимку, молча и неподвижно, словно желая сказать: но это-то все-таки осталось. Это мы не утратили. А почему бы и нет. Быть может, в этом и кроется ответ.
Позднее, тем же вечером, К. намеревался переехать к жене. Хотя тогда я этого не знал. Я бы этого не понял. Я вообще мало что понимаю в этой истории, наверное, потому мне и захотелось ее рассказать. Они не слышали, как я вошел, и я лишь проговорил:
- С ума сойти.
Чуть ли не уткнувшись лицом в мертвый фикус, я пристально осматриваю его ствол.
Вот. Никаких сомнений. Он жив. Мертвые тоже следуют ритму времен года. Я так и знал.
Мы упаковали то немногое, что было у мальчика, его немногочисленные личные вещи, и отправили родственникам. Все закончилось. По-моему, мы надеялись, что так оно и будет, точно мы были способны решать, что все закончилось; что эта история завершилась. Что мы поставили в этом деле точку, закрыли за собой дверь и пошли дальше. Поставили точку, закрыли дверь. Хотя прекрасно сознавали, что так не получится никогда.
Мы отправили вещи, и наступило молчание. Нам никто не ответил. Как мы, собственно, и ожидали.
Но один предмет я оставил себе, единственную вещицу из того немногого, что было у мальчика. Она лежит передо мной, каким-то образом совмещаясь теперь со всем остальным: с Пиноном, озером, утренней дымкой, птицей, взмывшей в небо и исчезнувшей. Она лежит передо мной, я никому ее не отдам. Вещицей ее назвать трудно, это всего лишь грязный, когда-то скомканный клочок бумаги. Я разгладил его как мог.
Это своеобразное послание, написанное карандашом, - всего три слова, отправленное из той точки, где он находился, из черной дыры жуткого страха, и предназначенное кому-то там, снаружи, все равно кому, тому, кто, возможно, сумеет понять смысл. Все равно кому, значит, и мне тоже.
Поэтому я оставил послание у себя. Там написано:
"Выдыхаю свое лицо".
Они жили и умерли в плену друг у друга. Сперва в несчастье, потом наверное, то было счастье. Он носил ее, как шахтер носит свою шахтерскую лампочку; эта лампочка излучала и тьму, и свет, так обычно и бывает.
В зеркале он видел ее лицо, глаза, которые открывались и закрывались, беспомощно моргающие веки, словно у пойманной косули, ее рот. Пинон медленно гладил ее по щеке. Ему хотелось поцеловать ее, но он не мог. Он считал ее красивой. Он не желал держать ее в плену и тем не менее держал. Одно время она ненавидела его за это.
Потом она поняла.
Она была пленницей его головы, а он - пленником ее головы. В плену друг у друга они жили рядом с последним пределом, их брак не выходил за рамки обычного, он был, наверное, просто рельефнее. Всю свою жизнь Пинон носил Марию, сначала с гневом и ненавистью, потом с терпением и смирением и под конец с любовью.
В последние годы он засыпал, положив руку на ее щеку.
Он умер вечером 21 апреля 1933 года в больнице Оранж Каунти в Лос-Анджелесе. Медсестра, которая ухаживала за ним последний год и которую звали Хелен, все время сидела рядом. Смерть была безболезненной: он умер легко, и его крупное темное лицо успокоилось, а рука соскользнула с кровати легко, как птица, что взлетает с поверхности озера беззвучно и невесомо, взмывает сквозь ночной туман и исчезает: тихо-тихо. И ее нет.
Согласно истории болезни Мария скончалась через восемь минут после него.
Когда он умер, у Марии широко раскрылись глаза, в них стоял невыносимый ужас, точно она сразу же поняла, что случилось; губы, которые всю ее жизнь стремились что-то сказать, зашевелились, как будто она просила о помощи. Но и в этот момент с них не слетело ни звука. Несколько минут она словно бы отчаянно старалась выкрикнуть какое-то сообщение кому-то там, возможно, оно предназначалось Пинону, быть может, она надеялась вернуть его. Но птица уже взмыла в небо, ночной туман вновь неподвижно повис над озером, и Мария осталась в одиночестве.
Что она хотела выкрикнуть? Никто не знает. Не стоит пытаться объяснить любовь. Но кем бы мы были, если бы не пытались?
Внезапно она успокоилась, и ее глаза наполнились слезами. Птица взлетела, и она осталась одна; она плакала во второй раз. Первый раз это произошло на лесенке вагончика, когда миновал кризис и человек-собака погладил ее по щеке птичьим пером. И вот во второй раз, но теперь она была спокойна. Она готовилась сделать невероятный шаг в головокружительную пустоту и знала, что справится. Она лежала не шевелясь, смотрела прямо перед собой, смотрела сквозь все, точно ничто не могло ей помешать. И тут губы медленно раздвинулись в легкой, но явной улыбке, она закрыла глаза - и умерла. Это произошло через восемь минут после смерти Пинона.
Восемь минут она была одна.
Сегодня ночью мне опять приснился Пинон.
Мы находились в ледяной пустыне, очевидно где-то в районе полюса. Льды разнесли в щепки наш корабль, и мы пошли пешком, но направлялись мы вовсе не к полюсу.
Экспедиция состояла всего из нескольких человек: Паскаля Пинона и его жены Марии, меня самого, К., его жены, мальчика и Рут Б. Рут со шляпной картонкой в руках была прехорошенькая, впервые она казалась совершенно счастливой и беспрерывно болтала с головой, лежавшей в картонке; создавалось впечатление, что они наконец-то обрели друг друга и прошлое забыто. Больше ни досады, ни злобы. Чистый воздух, над головой солнце. Мы шли быстро, без напряжения, прямо-таки плыли по льду, так, словно не существовало никаких препятствий. Наши ноги едва прикасались к ледяной поверхности.
Пинон, высоко подняв свою громадную двойную голову, возглавлял процессию. Распахнутые глаза Марии стреляли по сторонам.
Как быстро мы шли. Как невесомо. Как легко двигались. С беззаботной улыбкой, точно заранее знали. И не только благодаря окружавшей нас поразительной белизне и величию ледяных торосов, но и чувству нашей общности, чувству сильной взаимной приязни, тому, что мы многому научились друг у друга. Мы были единым организмом, внезапно озарило нас. Вместе мы сумеем решить задачу, ибо только вместе мы - человек. Вместе мы достигнем цели, разрешим невероятно сложную задачу.
То было ощущение покойного счастья и решимости, каждый из нас готов помочь. И Рут, и мальчик, и К. с женой, и я, и Паскаль с Марией. Вместе мы один человек.
Мы знали, куда идем. Все мы уже давно увидели вдали знак: кружившего высоко в небе альбатроса. На высоте тысячи метров он, казалось, просто висел, настолько плавным был его полет.
Туда мы направлялись.
Какая же стояла тишина и покой. Без малейшего напряжения мы плыли вперед, взявшись за руки, с легкой улыбкой на губах.
И вот внезапно мы на месте. Возле ледяной могилы. Ее обнаружил Пинон. Само собой, ведь он шел первым, он и должен был отыскать для меня эту могилу. Он показал рукой. Глаза Марии беспрерывно моргали, она переводила взгляд с ледяной могилы на меня. Я почувствовал, как мальчик тронул меня за руку, словно хотел помочь или сказать, чтобы я не боялся. Но я вовсе и не боялся.
Мы пришли, сказал Пинон.
Я сразу увидел, кто это. Человек лежал, вытянувшись на спине, в ледяной могиле. Это был мой папа, совсем как на посмертной карточке. Итальянцы бросили его здесь. Сняли почти всю одежду, забрали продукты, вырубили гроб в белом, с голубыми искорками, почти прозрачном льду и положили его туда, еще живого. Подтаявшая вода замерзла, превратившись в тонкую ледяную корку, но прозрачную, было видно, что он лежит с открытыми глазами, взгляд устремлен в небо, устремлен сквозь матовую корку льда.
И Пинон сказал: ты пришел. Теперь твоя очередь.
Он протянул мне птичье перо. Белое, я узнал его. Наклонившись, я увидел: так неспешно парила в небе птица, что ее линии отпечатались на ледяной корке, выгравировали ее контур на льду. Я наклонился, дохнул на ледяную корку и одновременно провел по ней птичьим пером. Ледяная птица медленно испарилась, и проступило лицо, и то был я.