- Вона, Линда, какой у тебя женотдел дородный!
   - Чего вы, дядя Миша, такое говорите! - И хотя Линда женского чувства к дяде Мише не испытывает, все же ему по-доброму помогает: то перестелит, то постирает, то полбутылки ночные выплеснет.
   А Буян приходит в чуланчик, потому что больше некуда. Сарая у Линды нет - дрова она держит на терраске. Буян по годам шкет и осторожничает, чтоб не попутляли и не доперли, что он перепихивается с теткой, да еще хромоногой. К Линдиному дому, однако, кроме как в отломанную заборину, хоронясь за трансформаторной будкой, незаметно не подойдешь, и дом не обогнуть, чтоб с крыльца, - это уж точно все увидят, и в окно ни в одно не залезть - тоже видно.
   Еще все видно потому, что на Линдином дворе из-за огорода нет кустов, а все огородное - невысокое. И ночью не подобраться - дом выходит на булыжный тракт и около него на столбе фонарь, и дядя Миша, собака, чуткий. Буян хотел фонарь расколотить, но сколько из темного места или днем, когда на улице никого не было, не кидался - промахивался, да и участковый уже спрашивал, ты чего в фонари кидаешься, малец. А хоть в дом и проберешься, чего там делать - сунул и беги, а то еще соседка шить придет.
   Вот их свидания и происходят в чуланчике, верней, в приколоченной к дому, чтобы убирать флаги, дощатой узкой коробке. На праздники или в особые дни, о которых оповещает участковый, все вывешивают флаги, а Линда свои обшила желтой бахромой, и они у нее самые красивые, так что дядя Миша, увидав, как они реют, мотая оторочкой и шевеля серпом и молотом, вышитыми тоже Линдой, сразу сказал: "Гляди, упрут" и приколотил к бревнам глухой стенки неструганый пенал.
   Пенал - на солнечной стороне и летом бывает раскален, так что флаги не гниют, а древка их горячеют. Туда (в последний раз это было вчера), едва Буян поднимет голубей и, топая ботинками по своей крыше, малость помаячит с шестом, пролезает Линда с двумя банками холодного салату и, поставив их на торчащий конец стенного бруса, поворачивает голову и глядит в щелку, откуда видит огород, а на нем пугало в неподвижных от зноя штанах и в нахлобученном дырявом кувшине. Из окна огородного флигелька слышится мятежное бормотание недужного столяра: "Всем прощу - еловому сучку не прощу..." Линда у щелки от краснофлажной духоты быстро и везде взмокает, но вскоре видит прижавшегося к трансформаторной будке Буяна, глядящего почему-то в землю, и сразу, отворотясь, пробует наклониться, однако получается это на чуть-чуть, поэтому, когда она закидывает на себя юбку, та сваливается обратно, и тогда Линда для удобства хватается одной рукой за горячее древко флага, а другой собирает юбку в комок и прижимает комок к животу. Стоять таким образом неудобно, поэтому для хромой ноги у стены положен чурбак, который в праздничные дни вытаскивают, чтобы, встав на него, втыкать флаги, и хотя ими все равно тянешься, но в конце концов в держалку суешь.
   Изготавливается Линда потому, что, когда Буян втиснется (Линда плечами и ростом проходит, а ему приходится потрудиться), сделать это из-за тесноты, духоты и увечной ноги станет невозможно. Иногда, когда он почему-то медлит, Линда от лишнего ожидания становится мокрая как в бане - из подмышек течет, с лица течет, по ногам течет, и тогда, отпустив древко, она вытирает флагом груди, потому что капает даже с сосков, а от грубых прикосновений крученой бахромы совсем не больно.
   Втиснувшись, Буян хрипло выговаривает "здорово, корова!", а поскольку запыхался, сразу дотягивается через Линду до банки с салатом (знали бы эти взопревшие тела про народ, который якобы "потел, как хлебный квас на леднике"), выглатывает за ее спиной мутный солененький рассол и сразу хватает Линду за живот возле юбочного комка. Она дергается и живот поджимает, а потом от первых тычков его тела (он, подогнув коленки, прилаживается) старается не качнуться, а он уже лезет к ее потным грудям, для чего с живота рукой уходит, и она, ухваченная за грудь, сразу юбку отпускает. Буян же второй рукой тоже для ловкости хватается за древко, за которое держится Линда, и оба получаются, как мухинская Двоица, во блуде балансирующая на своем чурбачном пьедестале, и знаменосец Буян прыгающим голосом повторяет на полусогнутых "тину не буду, тину не буду, сама штефкай, сама..." Тиной называет он раскисшие в рассоле темные салатины. А в коробе и вправду пахнет чесночно-укропной тиной, и Буян, совсем уже хрипло частя "тину не буду!", убирает пятерню с Линдиной сиськи - ему теперь пора хвататься за другое древко, - срыгивает "сука... ы-ы-ы..." и отъединяется, и всё вообще продолжается несколько кроличьих мгновений, причем бывает, что как раз из недалекого двора раздается жуткий Райкин крик - это Райка сунула в ротик своему младенцу окровавленный сосок (о чем - впереди) и завопила от боли, а Линде, когда Буян, заглотнув рассолу из другой банки, выпрастывается наружу, кажется, что она теперь так бы стояла и стояла и даже сложилась бы, как складной ножик. И Линда снова утирается флагом и сволакивает замлевшую ногу с чурбака. По ногам ее теперь изнутри чего-то ползет, и, похоже, у нее самой в глотке все готово, чтоб заорать, и, совсем взмокшая - соленое из-под волос въедается в глаза, - Линда допивает баночные остатки и втягивает с влагой мокрую осклизлую тину, а та вкуса земли и чеснока, и ее хочется, не жуя, вбирать холодную и глотать, и еще, когда Линда отрывает от стеклянной банки губы, ей представляется, что, пока она, задохнувшаяся чесноком, обретает нужный воздух, тина свисает с губы и налипает на подбородок...
   Меж тем Райкин вопль долетает до какого-то приблудного облака, и если бы мы - но уже сегодня - откуда-нибудь оттуда поглядели, то увидели бы, что  Н е у д и в л я ю щ и й с я, положив шарики обратно в сверху сухие снизу прелые листья, зашагал дальше, а углядев разинувшуюся слева от ярославской дороги улочку, уводящую в наши места, кажется, вознамерился в нее свернуть...
   Линда же после каждой встречи, предварительно приметив в щелку, что к ней направляется заказчица, выпрастывается спиной из флажной крипты, а за своим окошком хрипит столяр, и она, еще больше припадая на затекшую ногу, идет поправлять ему подушку, чтобы самой пока отдышаться. Все равно заказчица будет базарить на крылечке: "Линда, я уже пришла, с кем вы там спрятались?" А Линда спрашивает столяра, чего, мол, дядя Миша хрипите? А он ей, одурев от скрипичного музицирования в черной тарелке, говорит: "Пилют и пилют! Што ль это музыка? Ведь же конским хвостом по коровьим жилам!"
   Все это было вчера, а сейчас Линда заложилась платком и, безопасно высунувшись в окошко, увидала, что монтер на столбе откинулся дятлом и вывернул голову не в сторону линдиных буферов, а за спину - к перекрестку 3-й Ново-Останкинской улицы и 5-го Ново-Останкинского проезда, где Линда минуту назад с удивлением обнаружила весь наш народ.
   А наше население целиком выходило на одно место всего три раза (выхода ловить майских жуков не считаются). Первый (на самом деле - второй) - когда по булыжнику 3-й Ново-Останкинской везли в грузовиках пленных немцев. Дело тогда тоже шло к осени, поля, естественно, опустели, то есть больше не надо было поливать проклятых огородов, листвы на деревах стало поменьше и неба от этого получилось побольше. В кроне одного большого тополя шумно гомонили и пересвистывались по поводу предстоящего убытия неисчислимые скворцы. Трава, усохшая в июле, теперь досыхала по-осеннему, улица становилась сивой, но поскольку голубых прозоров получилось больше, лето не отступало, а можно сказать, обступало картину следования в крытых грузовиках немецких захватчиков.
   Обитатели наши тоже обступали булыжную ездовую улицу, располагаясь от нее в разной степени поодаль. Грузовики катились долгой вереницей. Задние их безбрезентные стороны являли множество разного вида сидящих немецких мужчин различной степени сконфуженности или равнодушия. Кто был в майках, кто в воинских шапках, а некоторые даже во фрицевских кителях. Стоявшие и глядевшие тоже многие были в майках, тоже многие в распространенных тогда военных одеждах, однако вид обступавших был неотчетливый, и, хотя все они собрались глядеть, казалось, что глядеть они не собрались, а всё потому, что было непонятно - разрешено ли на немцев глядеть, не военная ли это тайна, не участие ли в чем-то неправильном. Да и как вообще относиться к плененному врагу? Возмущенно кричать? Чего кричать?
   Все глядели, но, не обнаруживая живого участия, словно бы не глядели, а словно бы потупились, и зрелище, хотя победное, получалось скучное. Разве что некий мальчишка, догрызавший пока что зеленое, потому что с белыми семечками яблоко, уворованное ночью из соседского сада, швырнул его в очередную полуторку и попал в лоб молодому, сидевшему с краю у заднего борта, немцу. Угаданный огрызком пленник второй мировой радостно заулыбался, надо полагать оттого, что и в грузовиках ожидание таким образом разрядилось, хотя остальные  г а н с ы  на событие никак не отреагировали, а наши стоявшие вдоль дороги жители даже чего-то там забормотали, усмотрев в огрызке все ж таки непорядок и своеволие, но скопления своего, пока долгая автоколонна не закончилась, не прекратили, а наоборот, еще какое-то время постояли и только потом разошлись. А мальчик долго еще, пока совсем не вырос, рассказывал о невероятном попадании в мимоезжего немца.
   Третья сходка нашей улицы произошла в какую-то из весен, в позднюю ее пору, во время и во имя многоведерного боя Буяна с Ахметом, но этот случай в литературе описан, так что интересующиеся найдут.
   Первая же имела место в незабвенный день пролета  д и р и ж а б е л я, когда он задел свисавшей веревкой вон за тот венчик вон на той трубе видите, набок съехало? Автор, правда, был тогда совсем дитя, а может, даже и не родился, так что он это, скорее, довыдумал, иначе говоря, выдумал, хотя, если желаете, может описать в подробностях, воспоминаемых особой слободской памятью, которою, как в лесу белесыми нитями грибницы грибы, сопрягались меж собой одни с другими поколения травяной улицы.
   Всеобщее (по счету - четвертое) стояние, наблюдаемое сейчас, случилось вот почему... Но сперва о ценах на автомобили.
   После войны промышленность, наделав шуму и газетной радости, наладилась производить "Москвич", "Победу" и "ЗИМ". "Москвич" стоил восемьсот рублей. "Победа" - одну тысячу шестьсот. Сколько стоил "ЗИМ" - не помню. Цены, в общем, были не так чтобы очень, но люди нашей местности, кроме жившего в отдалении молодого мужчины по имени Виктор Тикунов, воспринимали их как непостижимую нескончаемость числа "пи". А Тикунов за тысячу шестьсот "Победу" купил. Но он был диктор, хотя человек молчаливый, верней сказать, тихой повадки, хотя лет десять назад был нормальный разговорчивый школьник, а сейчас сделался вежливый и молчаливый и мы даже не заметили, как он стал выглядеть совсем не нашим. Значит, и тикуновская "Победа" нас не касалась, а воспринималась автомобилем, на каких ездили военные командиры во время недавней войны. Кроме того, Виктор Тикунов жил в Первомайке, поселке стандартных особнячков, дачеподобных и заселенных людьми, сословно нам не близкими. Кем именно, теперь узнать не у кого, но вероятно, технической какой-нибудь интеллигенцией, а возможно, и вышеназванными командирами. И хотя поселок этот продолжал через какие-нибудь пять дворов за булыжным трактом нашу улицу, мы туда заходили редко и почти ничего толком о тамошних не знали. Так что помянутая "Победа" существовала вне нас и нашего к ней любопытства. И Бог с ней. Забудем ее.
   А еще вот что. В наших местах, куда чужой человек свернул сейчас с асфальта на земляную дорогу, безучастно заметив при этом: "Опять скучная для ног библейская земля... Нет чтобы каменные плиты - хоть на стыки норовишь не угадать, и шаг от этого разный, и хоть какое разнообразие...", так вот, в наших местах нет-нет и селились пришлые. Они или откупали жилье и разные сарайные постройки, превращаемые затем тоже в жилые помещения, или жилье снимали.
   И в том и в том случае жилец ли, купивший ли жилье новый человек навсегда оставались недопостигнутыми пришлецами и, ответно окуклившись, с нами так и не перемешивались, отчего еще больше обитали сами по себе, а значит, вызывали ответное к себе отчуждение, а значит, в ответ держались скрытно, существуя в маете захолустного нашего бытованья втихомолку, а мы, естественно, пребывали настороже.
   Вот в одной покупной чердачной комнате и поселилась некая пара. Тихие молодые люди, они ходили, опустив глаза, а нам казалось, что это от стыда, потому что они целыми днями только и делают, что  т и л и б о н я т с я. Казалось нам так еще и потому, что на улице они появлялись и уходили с нее всегда вместе, работая где-то, а возможно, обучаясь тоже вместе, чем у нас, то есть ходьбой вдвоем, никто не пользовался. Возможно, однако, что напридумывали мы себе черт знает что потому, что из нашей молодежи пока никто ни с кем не женился и факт совместного проживания молодых - не родственников друг другу - вызывал в нас эти поганые мысли.
   Они же, как сказано, глядели долу, а еще у них - у таких молодых! была машина "Москвич". Да ведь они же целыми днями только и знают, что т и л и б о н я т с я - видал, какие у ней круги под глазами?
   Вот почему при таком к себе интересе молодая пара наверно и стеснялась поднять глаза. К тому же здорово было видно, что они евреи. Это немаловажно. Свои уже примелькались, а чужие мозолили глаза и не евреям, потому что богатые - комнаты покупают, и евреям, потому что не следует мозолить глаза богатством. А тут еще - с машиной! По тем временам это было так опрометчиво, что сейчас даже приблизительно не объяснишь.
   Не помню, какого машина была цвета, как ее заводили, как в нее забирались, но, совсем чуть-чуть пожив среди нас, владельцы влипли в историю, когда, перебираясь с булыжника на булыжник маленькими колесами неказистого "Москвича", выглядывая в его слюдяные оконца, они, подавленные апокалиптической мыслью, как по ухабам и под нехорошими взглядами доедут до дому, уже прямо у поворота на нашу улицу плохо учли намерения кривоборского деда, пересекавшего мощеную дорогу  с  б и т о н о м  кваса.
   Приметив набегавшее авто, тот сразу решил, что оно его убьет, и выставил руки отпихнуться, а наши молодые, нет чтобы деда объехать, от недоумения растерялись. Он же, хотя встал стойком не на пути ихнего хода, оказался на него самовытолкнут, ибо, выставляя для обороны от шибая-автомобиля руки, сообщил квасу в б и т о н е  боковую силу, каковая и вертанула стариково туловище на ихний путь. Кривобор на всякий случай упал, а "Москвич", подбежав к нему, остановился шиной у дедова уха и заглох.
   Если же описывать все точнее, то давно замедленный годами кривоборский старик, увидав на всегда пустынном булыжнике что-то, по его думке, ходко к нему бежавшее и словно бы косолапое, замахнулся на мишку  б и т о н о м, но крутанутый центробежными силами кваса упал, а упавши, мгновенно окутал себя, как каракатица чернилами, стариковским зловонием и, хотя с виду был полностью мертвый, на самом деле мертвяком прикинулся, ибо в первую пятилетку, когда стал знать грамоте, навсегда запомнил первое и последнее прочитанное им произведение - весьма вроде бы ценимую Федором Достоевским сказку вроде бы Льва Толстого "Медведь и мужик" (мужик увидал медведя, притворился мертвым и от страха окутался нехорошим духом. Медведь мужика обнюхал и, ошарашенный столь могучим запахом русского человека, задирать его не стал). Обескураженный же автомобиль до деда докатился и теплой шиной у дедова уха остановился.
   Залитый, как мудак, собственным квасом, особенно спереди штаны, дед лежал в обочинной пыли, куда остальной квас пока что впитывался, и было впечатление, что он окровавлен. Но квасом.
   На звук катастрофы, то есть на удар  б и т о н а  по "Москвичу", вышли и сошлись все, потому что еще никогда не внимали соударению  б и т о н а  и автомобиля. Люди стояли кучками и поодиночке, многие в предосеннем воздухе поотворачивались - одни от нежелания видеть окровавленного квасом деда, другие, чтобы тихонько предположить, что уже отошла моча - значит, умер совсем, третьи просто не умея притерпеться к оглушительной вони, которую вырабатывал из-за всеобщей грамотности начитавшийся Толстого мимикрирующий хитрюга. (Тем, кому попадалось произведение "Разрушить пирамиду!", легче будет всё представить по тамошнему описанию: "изо всех домов тихо вышли все статисты этой сцены, все жильцы здешней жизни, и молча стали стоять, чтобы глядеть" - так что повторяться не имеет смысла.)
   Линда, поскольку жила тут же, выходить не стала, и сейчас, выглядывая, заодно пыталась спихнуть с руки вздумавшего вдруг поиграть молодого соседского кота, сиганувшего от народа куда попало, но на самом деле туда, где ему давали творогу. Когда же он, тарабаня задними лапами, совсем обмотал ее руку, отодрала его за шкирку, отчего глаза у кота натянулись, и он стал похож на корейца, а корейцев Линде, когда она была маленькая, в одном гиблом месте повидать пришлось, однако где и почему, она не рассказывает, так что мы с вами вряд ли это узнаем.
   Кот, отлетая от Линды, цапнул ее за бусы - нитка порвалась, бусины запрыгали по чистому-чистому крашеному полу. Линда сказала "ой!" и подумала: потом соберу, успеется.
   Дед между тем лежал, а "Москвич", стоя наискосок на булыжнике, словно бы его обнюхивал. Чуть поодаль удрученно замерли молодые владельцы машины, которые в нашем мнении только и делали, что  т и л и б о н и л и с ь. По веткам уже появились расклевывать деда первые вороны, нет-нет отчего-то поглядывавшие в ту сторону, откуда придет чужой человек. Наши же люди виднелись или, как сказано, отворотясь, или неприязненно озирая владельцев "Москвича" и самоё машину.
   А "Москвич" этот восьмисотрублевый был, между прочим, создан по личному указанию товарища Сталина и поэтому, трудясь над ним, душу изготовители в него вложили. Сколько, бывало, раз, ошалев от несобираемости деталей, они, загоняя их маленькими кувалдами, зверели: "Ты-дын, мать ее в душу!", "Ну что ты не влазишь, душа из тебя вон!", так что душевной субстанции в самобеглых этих колясках намолено получилось до хера, и потому, уткнувшись в почти ухо старику, наш сокрушался своею, которой в нем было не меньше, чем в яснополянском медведе, помстившемся кривоборскому деду.
   Страдая воздушным фильтром от дедовых защитных мероприятий, автомобильчик соображал: "Ну зачем он притворяется, что остывает? Я же до него не доехал. Да, почти коснулся шиной головы, но ведь не коснулся же! Ведь зазор есть ГОСТ 75-342, утвержденный Совнаркомом РСФСР от 15 февраля 1923 года, чтобы от уха до рисунка протектора оставалось не меньше полмиллиметра. Вон даже сороконожка с детьми спокойно в зазор по баллону проходит. Если б я уха касался, она бы обязательно туда свернула - ребяток ушной серой кормить. Вот бы этот сачок подпрыгнул! Но и головой в бампер над своей головой, хромированный ГОСТ 842и/654, он бы врезал, старичок этот, и по новой бы гад мертвым прикинулся. А ведь как хорошо с Гришей и Софой ехали. Домой им почему-то очень приспичило, а Софа, как знала, всю дорогу говорила: "До чего я, Гриша, эту улицу терпеть не могу! Чего они всегда так смотрят?" А Гриша ей: "Ну мы просто нездешние, и потом вот комнату купили нам родители". А она: "Не нам, а мне, и не родители, а мой папа". А он: "Зачем ты все время папа и папа? Я же молчу, что мой папа нам, то есть мне, но для нас с тобой, дачу купил в Фирсановке и записал на дядю Фиму, инженера по дирижаблестроению". А Софа ему сразу: "Гришенька, ты мне даже больше, чем в сатиновых трусах, в  п и д ж а м е  нравишься... Ой, рули сильней!.. Ой, кто это на дороге?" А это был дед с  б и т о н о м, вздохнул душевный автомобильчик. Но как же, дьявол, над ним стоять, дышать же просто нечем? И чего мы ждем? И Софа с Гришей такие растерянные..."
   ... Входивший в наши места Чужой, уже издали увидел на столбовом бревне монтера - Буян лампочку перед тем, как его попутляют, все же расколотил, но возможно, и не расколотил, а просто засадил по колпаку и стряхнулся волосок, причем вся улица тогда тоже удивилась железному стуку, но значения из-за короткого звяка ему не придала или сочла, что кто-то кинулся в ворону, но промахнулся, и камень вдарился в крышу.
   Поэтому, потому что по вечерам перестал зажигаться один из положенных на каждые пятьдесят метров фонарей, как раз перед описываемым событием появился монтер. Он обулся в кошки - жаль дядя Миша этого не видел, а то бы чего-нибудь догадался про цапки на мушиных ногах (хотя за что цепляться на гладком потолке-то?), притянул их кожаными ремешками и, особым образом переставляя ноги, пошел по земле к столбу, куда залез и у белых изоляторов, как дятел, откинулся. На него, пока Софа признавалась про трусы, и глядел, не учтя деда с квасом, Гриша. Монтер же присоединился к зевакам и хотя в позе дятла, но тоже не любил наших молодоженов.
   Рядом с монтером пониже четырех обычных проводов шел пятый - толстый и черный, подвешенный к сталистой проволоке путем частых перемычек. Это был провод телефонный. Монтера он, когда провод повесили, сильно заинтересовал (тот никогда еще не разговаривал по телефону), и монтер наладился с помощью наушника и двух иголок на проводках (иначе говоря, шила и гвоздя) в этот провод втыкаться, чтобы узнать, чего по нему говорят. И однажды услыхал вот что:
   - Показания дает? - спросил кого-то голос какого-то дяхона. - Имеете чего-нибудь?
   - Покамест нету, - неопределенно ответили по проводу, и монтер узнал участкового Воробьева. - Не дает...
   - А вы дали?
   - Ну! Пятый угол показывали...
   - И всё? - изумился голос.
   - Еще ну это...
   - Чего?
   - Ну... потоптали...
   - Не будет к послезавтраму показаний, топтать будем у меня. Тебя. Понял?..
   Монтер втычки выдернул и больше делать это перестал.
   Из собравшегося народа никто особо не шевелился, потому что считалось, что при аварии шевелиться нельзя. Потом со зверским лицом и со своею старухой вышел староверский старик Никитин и, ни на кого не глядя, извлек из придорожной окрошки легкого деда, который при никитинском прикосновении пустил новую волну иприта не иприта, но чего-то такого неприятного, что кто-то знающий, отворотясь, сказал: "У него, наверное, язва двенадцатиперстной кишки". "Или, я думаю, - вставила свое Ревекка Марковна, - даже мугенкрампф".
   Никто, однако, не знал, что делать, но никто и не расходился, озирая переехавших человека в предположении, наверно, что те сбегут. Но те оставались стоять, ненамеренно повторяя собой зрительный центр Рафаэлева "Обручения Богородицы", а весь околоточный стаффаж тоже стоял и соответствовал великой композиции.
   Можно даже сказать, что все располагались схожими группами, в схожих местах и похожих поворотах, но больше уподоблений искать не надо, потому что имела место важная разница, именуемая "контрапост" - позитура, успешно эстетизирующая несуразную человеческую стать.
   А все дело в том, что, отдаляясь от животных, то есть становясь прямоходящим, человек разукомплектовывался - терял безупречное, раз навсегда положенное всякому виду телесное изящество, и только за века с помощью разных художников сумел самостоятельно до него додуматься и в различной степени снова обрести.
   Население же наших краев, развиваясь в полнейшей изоляции от истории искусства, доразвивалось до того, о чем сейчас воспоследует.
   Не обученные мышечному достоинству, не имеющие ни позы, ни позиции в жизни наши люди явно стояли не в контрапосте. Их мышцы, ужасаясь перекресточному событию (а эмоциональная реакция мышц у подневольных и зависимых существ - поджимание хвоста, прижимание ушей, дрожь в коленках), просто обвисали на скелете, как свисали ноги у Вили, улыбавшейся возле своих ворот. И хотя кое-кто, согласно указаниям утренней зарядки, все-таки поставил пятки вместе носки врозь, а кто-то по той же причине расставил ноги на ширину плеч, многие - особенно женщины - носки завели внутрь. Это касательно носков анатомических. Что же до носков текстильных - то из-за дырявых пяток бумажные эти изделия были стянуты со стоп вперед, дабы затем подогнуться под пальцы - и, таково подогнутые, они в какой-то степени тоже были причиной нелепой стати многих. И все же негодование словно бы наметило у некоторых эскиз возможного гармонического движения, угадываясь чем-то вроде исходной позиции для выполнения "ласточки" - красивейшей народной позы, изучаемой в школах и гимнастических кружках. Правда, это обещание движения можно было отнести и к намерению смыться, чтобы, если что не так, тебя тут как будто и не было. Возможно также, поза кое-кого из сошедшихся могла быть изготовкой, дабы трижды, наконец, шагнуть, но опять же не затем, чтобы, по мысли Пушкина, сыгрыть в бабки, а скорее, в расшибалку или поднять с дороги чинарик. И уж точно это не было ни мышечным приуготовлением дискобола, вот-вот собравшегося зашвырнуть бронзовый эллинский блин аж в наши времена, ни спокойной статью гладиатора, счищающего с предплечья прилипшую к оливковому маслу притираний труху арены.