Словом, напрактиковавшись в очередях и трамваях, во время недолгих спариваний встоячку и долгих для согревания зимних прислонений к печке, люди стояли кто как умел, и на кой кому этот контрапост тут был нужен.
   Ждали милицию? За ней никого не посылали, а телефон-автомат у Казанки не работал еще с того года...
   Еще все поглядывали на никитинский двор, где то и дело из дома в сарай и обратно пробегала старуха Никитина, но не за соломой, подстелить под кривоборского покойника, а поглядеть - вышел ли до конца коровий глист, о котором никто не должен был прознать, иначе перестанут брать молоко. Сам же перееханный дед в никитинской горнице степенно беседовал со стариком Никитиным "про этих", а старик Никитин, поглядывая в окошко и не предполагая, что видит Рафаэлеву композицию, ненавидяще вставлял "Проворо-о-о-нили!", но это в литературе уж точно описано.
   Итак каждый на свой манер стояли люди. Под углом к середке дороги томился "Москвич". С ветки на ветку перепрыгивали вороны, разохотясь, вероятно, уже на коровьего глиста. Журчала какая-то влага, словно сквозь пыль к водоносным слоям все еще утекал квас. Это, воспользовавшись отвлечением улицы, в почтовый ящик, висевший на дальнем конце сплошного, протянувшегося вдоль события забора Скупников, наливал холодную воду один мальчик. Он давно собирался такое сделать, но никак не сходились обстоятельства. А теперь вот и народ отвлекся, и трубка резиновая оказалась в самый раз длины.
   Наливал он воду методом шоферского отсоса, для чего, сосанув из опущенной в давно приготовленную банку трубки, мигом ввел последнюю в почтовую щель, а сам поднялся на цыпочки, чтобы банку из-под не помню уже чего держать повыше.
   Оттого что он встал на цыпочки, как это всегда делают дети, когда тянутся опустить письмо, стала видна совершавшаяся в огороде Кошелевых собачья свадьба, и мальчик, который такого еще ни разу не видел, но увидеть очень хотел, ради заливки ящика от созерцания собачьей  е б л и  отказался, а собаки между тем уже не могли разъединиться и с опущенными ушами, отводя взгляды, грустно чего-то ждали, не понимая, что еще положено делать.
   На мальчика тоже никто не глядел, и все пошло лучше не надо: вода падала в почтовый ящик глуховато, чувствовалось, что письма там есть, потому что, не будь их, вливной звук уж точно озаботил бы сторожких наших обитателей.
   Удар по уху сбил негодяйского мальчика с ног, и, пока выскочившая из почтовой щели трубка изливала воду наземь, он разглядывал над собой человека, хотя незнакомого, но судя по уместности оплеухи, справедливого, ибо несмотря на радость наполнения колоночной водой почтового ящика, у мальчика все же было ощущение неправоты собственных действий. Он словно бы ожидал кары (первобытный инстинкт Декалога?), как бы понимал, что наливание не может пройти без последствий, хотя пока вся улица ненавидела, пока кривоборский старик с Никитиным толковали о коровьем цепне, пока "Москвич", как Топтыгин, обнюхивал нашу пыль, горячую, как курортная процедура, ситуация для его намерений была идеальна.
   - И не обижайся, понял! - сказал стоявший над ним.
   - На обиженного Богом не обижаются! - ответил слободской приговоркой огорошенный и обозленный мальчик.
   Человек с незнакомой внешностью отвечать на дерзость не стал, а словно бы даже кивнул, глянул на скопившихся наших жителей, пробормотал: "Всё вроде так же, но стоят черт те как и вон тот, который руку чешет, на Лизиппова Апоксиомена, то есть счищающего пыль палестры, уж никак не похож" и пошел прочь с места наливания, а мальчик глядел ему вслед и не мог взять в толк странного появления чужого этого человека, хотя оно вполне могло предуготовить балладный дистих "как у нас голова бесшабашная застрелился чужой человек", на который народная память наведет Некрасова, несмотря на то, что наш гость совершенно точно не застрелится, а мальчику просто предстоит проходить Некрасова в школе.
   Гость же, не обратив на себя ничьего внимания, удаляясь, думал: "Все, видите ли, замерли. Человека у них, видите ли, переехали. А виновники прямо Рафаэлевы обручники... Вот я и пройду... и пойду - и спросил себя: "Куда?", и сам себе ответил: "Дальше". "Дальше?" - и хмыкнул.
   ...Меж тем как перед гражданской своей смертью кривоборский старик одним своим криком "ай-й-й!" сразу собрал весь народ, никто даже и не думал обращать внимания на раздавшийся вопль, по-настоящему жуткий и душераздирающий.
   Это кричала кормившая ребенка Рая.
   У Раи была страшная грудница, и, когда ее девочка забирала младенческим ротиком сосок в струпьях засохшего гноя, те отваливались, трещины пускали сперва сукровицу, а потом кровь, Рая испускала вопль и, проклиная свое дитя, начинала рычать. Вопли ее возникали из тишины жизни и, сильными отголосками многократно отбиваясь от боковых небес, уходили потом вдаль под начало загоризонтному испытательному рокоту самолетных моторов конструктора Люльки, где сливались с ним и таким образом без остатка пропадали, а значит, за горизонтом их, слава Богу, слышно не было. У нас же все к ужасным крикам привыкли, ребенок тоже привык, разве что прижимал уши и быстрей начинал сосать, отчего боль воплощалась в новые каденции и крик раздавался пыточный - Рая срывала девочку с соска, оторванный от своего младенец заходился, а его истерзанная мать рыдала и голосила: "Я не могу кормить ее!", и орала на бегавшую вокруг, как курица, свою мать: "Где ж-жа перуанский бальзам?!"
   "Ты разве мать? - кричала на нее мать. - Ребенок же голодный!" "А-а-а!" - сразу накидывала девочку на гнойные соски Рая. Та делала первый сосательный чмок, как только что сделал это у почтового ящика мальчик, и, возможно бы, Рая тоже саданула ее по уху, но вся злоба уходила в крик, а хитрое дитя теперь быстро присасывалось как надо. "А-а-а!" - звериным воем неслось над улицей, но все к этому давно привыкли, разве что кто-нибудь бормотал: "Черт, ей бы перуанский бальзам!", а вороны срывались с дерев.
   Да, перуанский бальзам был нужен. И все его искали. И конечно, нашли. Как всё, что вознамеривались найти. И я до сих пор никак не пойму, откуда появлялось всё там, где ничего не было. Ведь ничего же не было на самом деле!
   А между тем, когда наливатель-мальчишка, вычитав в старом фотосправочнике (кроме микулинской книжки "25 уроков фотографии" только он и был), что высокочувствительные пластинки, которые проявляют в полной темноте, в чем мальчишка полагал неудобство, можно проявить и при красном свете, предварительно их  д е с е н с и б и л и з и р о в а в  веществом под названием Сафранин-Т, он распалился этой уловкой воспользоваться и стал про вычитанный Сафранин-Т всех спрашивать, и у кого-то, совсем не имеющего отношения к фотографии, редкостный флогистон, конечно, нашелся.
   Правда, мальчишечья блажь по поводу десенсибилизации не состоялась, потому что на обретение эликсира целиком ушла вся прыть и до самого дела не дошли руки, ибо мальчишечьи руки доходят разве что до пододеяльной мороки, рогаток и почтовых ящиков (и то, если не дадут по уху), но как все-таки был обретен Сафранин-Т? Хотел бы я видеть, как вы сейчас его достанете!
   Или, скажем, еще пример. Проходим мы про Николая II и про Распутина, и ученик Тарасов (потом, в суровые годы таможенных по отношению к уезжающим строгостей, он будет начальником московской таможни) притаскивает с чердака газеты тех радостных дней, когда истребили царева демона. Газеты, конечно, без показа ученикам конфискуются очередной Марьей Ивановной и бесследно пропадают куда надо, но я сейчас не про это, а про то, что найти можно было всё, как шарик нашел во вселенной Ярославского шоссе другой шарик.
   Чужой человек после правомерной своей оплеухи шел задумчиво и даже не глядя на дорогу. Разве что на Райкин вопль встрепенулся, на мгновение замер, а потом, сказавши: "Это пройдет, они же бальзам достанут", снова погрузился было в себя и пошел, но словно бы опять очнулся, ибо ему показалось, что, проходя тут, он где-то не тут, поскольку, если на бесплодных лимонных деревцах в вазонах минуемого окошка развешаны по веточкам для дозревания на солнце огородные помидоры, так что идущие мимо забора думают "надо же! у людей на дому мандарины краснеют", поневоле вздрогнешь - уж не в Испании ли ты, не приведи Господи, у пока что не изгнанного народа мавров каких-нибудь?
   А мимоидущие именно про мандарины и думали (даже пленные немецкие снайперы, острым зрением углядев с грузовиков в тех же окошках лимонные помидоры, озадачивались - что, мол, это растет такое несусветное?..).
   А еще, проходя мимо флигелька, где маялся лежачий столяр, и услыхав "еловому сучку не прощу...", чужой человек сказал: "Стамеской сперва сучок убираем, не слыхал, что ли?". Дядя Миша вскинулся, придерживая кальсоны, качнулся к окну и, никого уже там не застав, стал каяться: "Я думал, так фугану! Поленился, Господи!"
   ...Линда, опростав от корейца-кота руку, выкинула настырное животное за подоконник и снова высунулась было в сторону уличного происшествия, но тут уже и ей пришлось оторопеть.
   "Не будет ли водицы, хозяйка!" - услыхала она под окном.
   Вопрос был настолько внезапный и небывалый - никто никогда тут попить с улицы не спрашивал, - что Линде сперва заскочило в голову, не монтер ли это навернулся со столба и хочет кровь из носу отмыть, и она быстро глянула вверх, но монтер с работы никуда не уходил, зато Линда по пути своего взгляда увидела, что за штакетником стоит какой-то большой высокий мужчина, и, вовсе удивленная, сразу сказала: "Сейчас, сейчас!" - и тут же, для удобства поворота резко ткнувши в пол не понять какой пяткой, черпнула на кухне из ведра и опять очутилась у подоконника, но перед окном был палисадник, так что кружкой, в которой шаталась, троекратно блеснув на солнце, даруемая ею вода, было не дотянуться, и тогда "Вы поднимайтеся сюда!" сказала Линда.
   И он вошел в дом, и, большой ростом, вступил в ее маленькую комнату с прошвами, половичками из лоскута, белыми подушками и подзорами, а Линда сразу подумала, не контролер ли он счетчики проверять (но тогда где же сумка, которая при них?), а он стал пить вкусную нашу колоночную воду, летом холодную еще и потому, что притекла она из-под так и не прогревшейся с февраля земли, а потом стоявшую в оцинкованных ведрах (где вода всегда холодней и прозрачней, чем в зеленых эмалированных, в этих она бесцветная и потому не так холодная), накрытых марлей, которую, когда суют кружку, целиком не откидывают, чтоб не зацепилась за крючок ведерной дужки, а просто подлезают сбоку. Конечно, от этого маленько воды выплеснется, марля мокреет, а иначе как? Ничего, и так выжили!
   Чужой человек попил и, не оборачиваясь, поставил кружку на стол, как будто сроду знал, куда ставить, а Линда на него смотрит и смотрит.
   Вернее, дальше было так:
   Линда на него смотрит, а он как у себя дома хозяин, хотя Линда на него так и смотрит. Вот он попил и почему-то берет с этажерки брошюрку цвета сухих листьев (помните, где шарики?), о которой мы обещались рассказать:
   "КОММЕРЧЕСКIЯ ИГРЫ, винтъ (во всехъ видахъ) тетка, безикъ, вистъ, преферансъ, пикетъ, мушка, стуколка, макао, баккара, рамсъ, польскiй банчикъ, семерикъ, шестьдесятъ шесть, кончинка, горка, тринадцать, девятый валъ, викторiя, наполеонъ и др.
   Новыя игры "Дрейфусъ" и "Терцъ"
   Сост. М. Шевляковскiй. С. Петербургъ".
   И хотя Линда стоит и глядит, он принимается без смысла вертеть страницы, но вроде бы заодно и читает, и вроде бы бормочет: "Мушка - это же лентюрлю, а еще - памфил, шутиха, мистигрю или копилка. Но где же делись экарте и ландскнехт? Как можно забывать такое, Шевляковский?.."
   А она смотрит на него и думает, какой интересный высокий и худой мужчина, вот только  щ и б л е т ы  пыльные, хотя носки шелковые. И ей вдруг хочется подлезть к этим  щ и б л е т а м  и протереть их бархатным лоскутком, а если лоскутка не подвернется, то языком прямо вылизать...
   "Что ж, тогда раздевайся", - не поворачиваясь, говорит он, а потом одним движением, сперва поставив книгу на этажерку и хрустнув на полу бусинкой, поворачивается и дергает платок с Линдиного выреза.
   А Линда тихо спрашивает "я, что ли?" и, не дожидаясь ответа, начинает все снимать и трепетать, и внутри живота у ней дрожит как во сне, потому что она слышит, что мужчина вроде бы говорит что-то, не отрывая теперь от нее глаз, а ей невмоготу как хочется упастись от него на белой простыне с прошвами.
   "Снимание одежды через голову, расстегивание позади пуговичек, сведение для этого плечей - и есть появление женщины из ракушки или ребра... И это истинное и величайшее воздевание рук человеческих... И ты, Линда, сейчас совершаешь его впервые со дня творения... А значит - ты пока еще несравненна и единственна..." - то ли говорит, то ли не говорит странный гость, а она все слова вроде слышит, но ни одного не понимает, и смятенно поэтому спрашивает: "И рубашку? Как у доктора?", ибо в ушах у нее стоит непреложная околесица приходившей вчера с коричневым бархатным заказом Сони Балиной: "Я? С мужем? Только в рубашке! Я же не гулящая какая-нибудь!" Вот Линда обмирает, но говорит "И рубашку, да?.."
   - Это уж как тебе заблагорассудится...
   И она рубашку снимает. И обнаруживает себя уже лежащей, а его  н а д  с о б о й, хотя заказчицы всегда говорили: "Я даже лечь не успеваю, как он уже  н а  м н е...", и спохватывается про ногу, но нога как нога - они обе не понять где, и  н а  н е й  самой теперь сияющий столб, хотя мужчина при этом непонятно как, но все-таки  н а д. "Как небо над землей, как месяц над водой, как кот над кошкой" - несет  с в о ю  околесицу Линда, и мечется, и бормотает... может хочете  щ у ч к о й?.. будете?.. Не бормотает, а бормочет, дурочка... Тогда волосами полакомьтесь... я голову дождевой водой мыла... Это Соня на примерке бахвалилась: "Я ему говорю - полакомься моими волосами, а он прямо панталоны с меня раздевает..."
   ...Ну ты и дурочка. А волосы твои пахнут мерзостно - каким-то здешним притиранием - слышит она  н а д  собой, но тут начинает вопить Райка, или нет - это Райкин вопль выковырнулся из загоризонтного рокота и пошел влетать Линде в глотку - она сразу им поперхнулась, но крик, заткнув дыхание, довлетел, а потом чего было... потому что больше ничего запомнить было нельзя.
   Потом он стоит у окна и, выставив смуглый кадык, поглощает салат из банки. "Где-то я уже такое пробовал. Это хорошо". "Может, у Ревекки?.. Она только чесноку больше ложит..." "Может быть, может быть..." - а Линда лежит с открытыми грудями, на которых выпуклые коричневые кружки, и почему-то мусолит наслюнявленными пальцами их кончики.
   "Вы тину можете не надо..."
   По ногам у нее впервые не ползет - Линда же не понять когда сунула под себя подушку в прошвах, и она вдруг отчаянно говорит:
   "Вы довольны от меня?" - И вот-вот собирается разрыдаться.
   "Мы довольны с вами", - отвечает далеким голосом гость.
   "Если больше не придете, - отчаянно всхлипывает Линда, - я не смогу оставаться вам верна..."
   "Это уж точно, женщина..."
   Пришлец уходил от нас без дороги, то есть под ноги даже не глядел. Как у него это получалось, теперь не узнать. Раза два он оборачивался, но позади, кроме оба раза уменьшавшейся переводной картинки булыжного тракта, с торчавшими кто как людьми, ничего не виднелось (и это не мы с немецким доктором остановили мгновение, это они сами не произвели никаких перемещений, ожидая государева суда насчет двоих, которые только и делают, что  т и л и б о н я т с я ). Зато вороны на деревьях поворачивали свои головы на каждый его взгляд.
   Идучи без дороги, он, ясное дело, задевал глухую траву, репейник и огромные лопухи, пыльный вид которым придавали еще и лохмы паутины мелких паучков, и белесый цвет листьев, с изнанки вовсе поседелых. Колючки, репьи и разные другие созревшие семена, цепляющиеся к одеже путников или забивающиеся в ее складки, липли к его одеждам тоже, будто предполагая, что уж он-то пройдет где никто и разнесет их далеко по свету, как будто среди семяподателей растительного мира поднялся переполох из-за редчайшей в судьбе нашего гербария возможности куда-нибудь отсюда откочевать.
   Места вокруг были печальные и сконфуженные, как собачья свадьба. Желтый лист лежал на траве, сизый глист досыхал в коровьей лепешке, небо голубело в ожидании подлетающих туч, мотались над бурьяном выцветшие за лето на слободском солнце лимонницы. Было чисто, но хмуро, как всегда в пейзаже, где под суглинком высоко стоит земная вода.
   Уже пошло какое-то картофельное поле, когда в отдалении заприплясывала навстречу чья-то фигура, похоже даже, с котомкой. "Котомка тут неотъемлемое достояние путника, - подумал уходивший. - Снова старик. Если считать старовера, уже четвертый. А приплясывает, потому что хромой. Сколько же тут хромых! А Христос на огороде и вовсе одноногий. Линда правильно считает, что пугала - Христы огородов... Как думаешь, что она сейчас делает? - вдруг спросил он сам себя и сам себе ответил: - Бусы нанизывает, что ей еще делать?"
   Встречный, приближаясь, и правда оказался стариком с котомкой. По месту он мог быть дедушкой Скворцовых, в детстве записанным в крепостные графов Шереметевых, а перед революцией видавшим на чистой половине отцова дома останкинских дачников - сперва Левитана, потом Ходасевича, а мог быть и смертью, в стариковском образе шкандыбавшей к столяру дяде Мише. А еще старик издалека почуял от встречного словно бы чесночный дух и подумал, между прочим, вот что: "Не-е-е... У нас тут нечистой силы нету. Ей евреи мешают. Бесам при русском человеке в самый раз... Он выпьет - Бога забудет, они его цоп! А еврея зацепишь, Господь рассердится - он же их самолично карает..."
   Путники поравнялись. Линдин гость глянул встречному в глаза и сказал:
   - Здорово, дедок!
   Котомочный старик старых своих с влажными веками глаз не отвел, брякнул было "Здорово, корова...", но опомнился и, понимая, ч т о  говорит, ответил:
   - Бог тебе, чуженин, навстречу - здравствуй и ты тоже.