«Нам сообщают, что к ряду печальных катастроф, уничтоживших три четверти Европы, причастен крупный авантюрист, некто Жан Ботта, голландец, внук известного гене рала буров. Он отомстил Англии за обиды, нанесенные его Деду.
   По некоторым данным, Жан Ботта работал в тайном штабе германской армии и руководил нападением на наши банки в Берлине при применении известных санкций.
   Жан Ботта женат на дочери американского миллиардера X.
   Он был одним из руководителей «Английского стального треста».
   Прокуратура принимает меры к выяснению местонахождения этого опасного типа».
   Сообщение «Матэн», перепечатанное газетами всего мира, еще сильнее заинтриговало публику. Потомки генерала Ботта привлекли редактора «Матэн» к судебной ответственности за клевету. Американские журналисты, приехавшие специально в Голландию, должны были ограничиться сообщениями о живописности национальных костюмов и о похищении картины Рембрандта, ибо никаких признаков существования таинствен ного авантюриста им обнаружить не удалось.
   Клерикальная «Идеа националы) уверяла, что голландец на самом деле русский и коммунист, выполняющий программу XVIII конгресса коминтерна. Напротив, коммунистический «Пепль» клялся, что Ботта не кто иной, как исчезнувший при таинственных обстоятельствах племянник премьера, господин Пиктор Брандево, осуществляющий идею всемирной монархи ческой диктатуры.
   Красавицы не спорили о том, кто прав. Закрывая веером глаза, они ждали, что их пригласит на тур чоя летучий гол ландец. Красавицы были добрыми католичками и верили в чудо.
   Нся Европа говорила о Жане Ботта. Но совсем о другом шпорили супруги Бланкафар в высоком будуаре венециан ского палаццо. Они говорили о туфлях.
   — Дай мне шесть тысяч лир. Я должна купить серые зам- шевые туфли, — хныкала Люси.
   — Кошечка, у меня нет денег. Я потерял все на фунтах.
   Франки и лиры падают. Может быть, завтра мы будем просить корку хлеба, — увещевал ее Жан. Мне нужны туфли.
   По ведь ты неделю тому назад купила туфли.
   Это были атласные, бальные.
   — У тебя сто пар туфель, кошечка.
   Ты лжешь, ты нагло лжешь! У меня всего одиннадцать пар: атласные белые, черные бальные, черные замшевые, желтые для улицы, черные для улицы, сафьяновые красные для маскарада, брюссельские с помпонами, еще одни желтые с пряжками, скромненькие и мышиные под цвет чулок. Вот и все. Остальное — полуботинки и ботинки. Теперь мне нужны серые замшевые. Шесть тысяч лир — это пустяки.
   — Кошечка, у меня нет денег. Мы разорены.
   — Ты прокутил. Ты потратил все на своих любовниц, — за кричала окончательно рассерженная Люси. Ее рыжая челка гневно взметнулась. Желая предотвратить скандал, Жан скромно пролепетал:
   Кошечка, ты ведь знаешь, что я на это теперь не способен.
   Кошечка знала это хорошо, но ревность сильнее логики, и она продолжала:
   Врешь! Дай шесть тысяч лир.
   У меня нет. Фунты больше ничего не стоят. Лира летит.
   Жить стало невозможно. Если завтра этот проклятый голландец возьмется за Италию, мы погибли…
   Какой голландец? Жан обрадовался неожиданному обороту разговора.
   — Ты разве не знаешь, кошечка? Вся Европа говорит — его зовут, кажется, Жан Ботта.
   Люси потерла розовыми пальчиками свой лоб, скрытый от мира рыжей челкой. У Люси был хороший лоб и хорошая память.
   — Жан Ботта?.. Обожди… Да это, наверное, тот нахал, который пристал ко мне и потом прислал письмо…
   Люси открыла шкаф и вынула большую шкатулку, доверху набитую различными сувенирами. Здесь были письма жениха и двадцати двух любовников, какие-то подтяжки, пачка фотографий, локон мандолиниста и даже ус прелестного гондольера.
   Люси Бланкафар недаром прожила на грешной земле тридцать шесть лет.
   Среди этого хлама она нашла открытку с анютиными глазками. Чернила в кабачке «Улыбка кафра» не отличались высоким качеством. Буквы многозначительного послания выцвели, но подпись была ясна: «Енс Боот».
   — Что ж он тебе писал, кошечка? С тех пор как Жан утратил способность иметь любовниц, Люси перестала скрывать от него свои любовные похождения.
   Поэтому она с готовностью ответила на вопрос мужа:
   — Он писал поэтично. Он обещал мне все. Не так, как ты, — хорош! Жалеет какие-то шесть тысяч на замшевые туфли! Заставляет меня ходить босиком! — Но что ж он писал тебе? — Он писал, что по первому моему слову сделает меня ко ролевой какой-то страны, кажется, Финикии.
   — Финикия?.. Нет, это не подходит. Но, может быть, вместо этого он поднимет курс лиры. Тогда мы заживем, как короли… Попробуй, кошечка, может быть, тебе это удастся.
   Самолюбие присуще всем женщинам. Естественно, что Люси, в возможностях которой муж усомнился, ответила согласием. Тем более что последний ее любовник, красавец гондольер, оставив Люси левый ус, скрылся с правым неизвестно куда.
   На следующий день в различных итальянских газетах было напечатано следующее объявление:
   Енс, приди! Сделай меня финикиянкой! Твоя Люси.
   Прыгнув своевременно со второго этажа лондонского дома Енс Боот направился немедленно разыскивать лодку. Добравшись до Парижа и вспомнив о том, как председатель «Географического общества» лязгал зубами, он почувствовал сильный озноб и поэтому взял билет в Рим.
   Пребыванием в этом древнейшем городе Енс Боот был и полно удовлетворен. Во-первых, ему удалось выполнить неко торые задания «Треста Д. Е.», в частности значительные коло ниальные операции, во-вторых, римляне пока что ели мака роны, и прыгать из верхних этажей не приходилось.
   В прекрасный вечер, когда над пьяцца Спанья летали ла сточки и, снижаясь, окутывали площадь свежей мглой, когда лились беспричинные слезы бронзовых нимф, Енс Боот остро заинтересовался курсом лиры и купил газету. Но велики и страшны чары весны! Тщетно пытался он развернуть газетный лист, слишком черны были ресницы цветочницы, слишком сильно пахли фиалки мифологической лужайкой и божественным мхом, СЛИШКОМ много было любви на тесной пьяцца Спанья.
   Присев па мраморную ступень, Енс Боот впал в мечтатель ное состояние. Над круглыми куполами, над чернью пиний, над Римом горела, умирая, рыжая челка дивной мадам Люси Бланкафар, урожденной Фламенго.
   На неразвернутой газете лежал пучок фиалок. Енс Боот мечтал.
   Потом он взял газету. Фиалки упали. Он не узнал курса лиры. Он бежал к вокзалу, дико вскрикивая й сбивая с ног прохожих, как бежал он несколько лет тому назад с полотером Чугом по снежной пустыне брать Европу.
   Ласточки все еще летали. Нимфы плакали. Поезд в Вене цию отходил в 9 часов 20 минут.
   Па следующий вечер, часов в восемь, супруги Бланкафар мирно ели рис с компотом. Важный лакей, достойный палаццо бывшего маркиза Фермучини, поднес Люси визитную карточку.
   ЕНС БООТ
   Директор "Треста Д. Е."
   Нью-Йорк Европа.
   — Ну, что? видишь? — прошептала Люси и самодовольно тряхнула челкой.
   — Я ухожу, — лопотал Жан. — Я — ухожу. До завтра. Молю тебя, кошечка, постарайся. Спокойной ночи, Главное — курс лиры. Ты получишь сто пар туфель.
   Но Люси уже не слушала его.
   Через полчаса Енс Боот, с огрубевшим телом и с ожесточенной душой, вступил в те мифологические области, где боги становятся дикими быками, а быки принимают божественный облик. Он был в сердце Европы. Далеко над Римом летали ласточки, принося тьму и любовь.
   Бронзовые нимфы плакали.
   В будуаре мадам Люси Бланкафар было темно. Тусклый фонарь висел, отъединенный и мертвый, как полярное солнце.
   Он ничего но обозначал, но среди синей мглы горела божественная челка. Где-то в ванной капала вода, (Люси не плакала. Но не иссякали слезы нимфы.) Енс Боот, привыкший дышать тяжелым запахом чернил, печатной краски, химических лабораторий, крови, трупов, слышал теперь, как пахнет венецианская весна. Это началось с печального дыхания каналов, это кончилось вожделенной челкой, издававшей аромат болотных лилий и ирисов.
   Так 19 марта 1933 года в 8 часов 45 минут пополудни Енс Боот сошел с ума. Взвалив на плечи непостижимую добычу, он носился по тесному будуару, опрокидывая флаконы из голубого венецианского стекла и крича:
   — Я тебя нашел, финикиянка! После сорока лет трудовой жизни, многое испытав и во многом разочаровавшись, Енс Боот познал наконец все блаженство разделенной любви.
   Он ничего не говорил. Люси также молчала, только из редка испускала короткие, сладостные вздохи: Енс Боот не был Жаном Бланкафаром. Учесть количество поцелуев невозможно. Отъединенно горело полярное солнце, и педантичная нимфа в ванной вела счет секунд.
   Среди ночи Енс Боот вдруг вспомнил, что он ждал мадам Люси Бланкафар, урожденную Фламенго, ровно девятнадцать лет. Это на мгновение огорчило его. Будучи простым человеком, он захотел, как и все смертные, услышать от нее слова раскаяния и любви.
   — Люси, скажи: «Благодарю, я танцую».
   И, задыхаясь под грузом неслыханного чувства, а также восьмидесяти семи килограммов, представлявших точный вес Енса Боота, Люси спешно повторила:
   — Да, да! Благодарю, я танцую! Что случилось потом? Катастрофа? Смерть Люси? Окончательная гибель Европы? Нет, случилось нечто более ужасное, и вместе с тем ничего не случилось: настало обыкновенное утро. Белесый туман, просачиваясь сквозь жалюзи, задушил полярное солнце. За окнами кричали: «Апельсины мессинские, апельсины»; слез нимфы больше не было слышно. Енс Боот лежал на спине с закрытыми глазами. Он все еще был счастлив. Пришла мысль послать к черту трест, уехать с Люси и Финикию, есть финики и целоваться. Он улыбнулся. Тогда Люси решилась заговорить:
   Мон пти Жан! Я так тебя люблю. Я буду всегда танцевать с тобой. Только с тобой. Я так ждала тебя — в душе, я сама этого не знала. О тебе говорят необыкновенные вещи:
   будто ты вроде короля Европы. Я тебя хочу просить об одном:
   устрой повышение лиры. Ну хоть на неделю. Нам это очень нужно. Устрой мне маленький сюрприз, мон пти Жан! Устрой, я тебя поцелую.
   Енс Боот по-прежнему лежал на спине с закрытыми глазами. Но он больше не улыбался. Люси продолжала:
   — Ты не отвечаешь? Ты не хочешь? Это возмутительно! Мы разорены. Я не могу купить простеньких туфель. Это же безобразие! Почему ты молчишь? Конечно, я тебя люблю. Но я но могу себе позволить роскошь таких ночей без сюрпризов.
   Теперь не те времена. Ты же был доволен…
   Тогда Енс в раздумье раскрыл глаза. То, что он увидел, было воистину страшным. Енс Боот, видевший мертвых влюбленных на балконе Нюрнберга, припудренное лицо Чуга и оскал зубов председателя «Английского географического общества», от ужаса снова закрыл глаза.
   Он обнаружил величайший в истории подлог: мадам Люси Плаикафар, урожденная Фламенго, оказалась не финикиянской царевной, но старой толстой бабой, похожей на дешевую потаскуху Марселя или Генуи. На простыню стекали полужидкие груди и мякоть живота. Пудра с лица местами слезла, и прогалины выдавали изрытую бороздами, угреватую кожу.
   Маленькие глазки терялись среди лавы жира.
   Енс Боот был подавлен. Он долго лежал, не глядя на Люси и не слыша ее бранных восклицаний. Девятнадцать лет об мана! Мадам Люси Бланкафар недостойна визита бога.
   Вдруг он вспомнил что-то и прошептал:
   — Не может быть… но ведь челка… дивная челка…
   Енс Боот снова раскрыл глаза и с величайшей тревогой взглянул на свое последнее упование, на великолепную зарю волос. Но судьба явно издевалась над ним: среди рыжего за ката проступали грязно-зеленые волосы, похожие на струи бо лотного ила.
   — Что это? Что это? — крикнул Енс.
   — Я же тебе сказала, что мы разорены. Это просто плохая перекись.
   Енс Боот вскочил с постели. Он поднял жалюзи. За окнами была мертвая Венеция, протухшая вода каналов, непроветренный чад гнилых домов, мерзость, падаль, смерть.
   Рядом с ним стояла старая, наглая женщина в кружевных панталонах и, обдавая его запахом пудры, щекотавшей нос, приговаривала:
   — Устрой повышение! Мон пти Жан, устрой! Енс Боот не выдержал и чихнул так громко, что все флаконы, не разбитые им ночью, виновато зазвенели.
   Затем он вышел из комнаты. Не на биржу спешил он — поднимать падающие лиры, но в ванную, где ночью жила плаксивая нимфа.
   Там Енс Боот вымылся с головы до ног холодной водой и проклял ночь любви.
   Потом, через важного лакея, он послал мадам Люси Бланкафар сто долларов и вышел из палаццо бывшего маркиза Фермучини.
   Бедный Енс, что он испытал в гондоле, плывя по узкому каналу и слушая песни гондольера о бессмертной любви! В вокзальном буфете Енс Боот заказал бутылку содовой и вынул записную книжку. В ней находилась маленькая карта Европы.
   Крохотным красно-синим карандашиком он коснулся карты.
   Тело красавицы было уже почти свободно от людей.
   «Теперь двадцать девятое марта тысяча девятьсот тридцать третьего года, — подумал он. — Очень хорошо. Продолжим».
   И красно-синий карандаш перечеркнул голову, а также правую руку вожделенной царевны.

23 «я ничего не помню»

   За окнами вагона были нежные холмы Умбрии, похожие на девическое тело, и рыжий закат. Енс Боот старался не глядеть в окно.
   «Проклятая память, — думал он. — Если б ничего не пом-нить! Если б выкинуть из головы и уроки мифологии, полученные в среднеучебном заведении, и видение в «Тн стар»: молоденькую барышню, огненную челку, плохую перекись! Если бы забыть любовь!..»
   Так думал Енс. За окном зеленела весна. Поезд шел в Рим. Енс Боот слушал грохот колес, язык привычный и родной, как ход «Омегу» в кармане жилета, как ход сердца под жилетом, — меру долготы, поступь времени.
   Это его тоже мало утешало. Он стал прислушиваться к беседе соседей.
   — Масло снова вздорожало на триста лир, — скорбно пожаловалась молодая, красивая женщина.
   — Вот приедет сюда Джиованни Ботто, хуже будет, — ответил ей кто-то.
   — Говорят, что он уже приехал в Рим и привез какие-то колоссальные пушки.
   В разговор вмешался почтенный пассажир с серебряными прядями волос.
   — Как это показательно для гибнущей цивилизации! Расцвет суеверья. Какой-то журналистик за кружкой пива родил этого Ботто, и все, вы только подумайте, не бабки, нет, — политики, писатели, даже некоторые ученые уверовали в него.
   Услыхав рассуждения почтенного пассажира, Енс Боот определенно обиделся. Его отцом являлся не журналист, а как-никак властелин хотя небольшого, но все же государства. Однако, зная злые чувства, присущие всем людям, Енс Боот предпочел сохранить свое инкогнито.
   Беседа продолжалась. Элегантный господин спортивного вида поддержал почтенного пассажира.
   — Да, все стали ужасно суеверны. Иногда мне кажется, что мы возвращаемся к средневековью. Вы, наверное, уже слыхали новую басню: будто в Бриндизи и в Неаполе появилась непонятная болезнь «чикита». Я в Болонье видел одного образованного человека, директора фабрики макарон, который, услыхав об этой чиките, решил бросить все и эмигрировать в Аргентину. Поголовное сумасшествие!
   Дама печально вздохнула, раскрыла корзиночку и вынула коржики с маком. Один из этих коржиков достался растроганному Енсу. Как он был чувствителен к женской ласке в эти столь трагические для него часы! Съев коржик, он выразительно взглянул на прекрасную попутчицу. Но ответный взор выражал лишь материнскую заботливость.
   Тогда Енс Боот решил вступить в общение с красивой дамой.
   Прекрасная синьора, Лючия Джоргто, умиляла его своей верностью. Синьоре Лючии было двадцать два года, и, несмотря на красоту, молодость ее прошла печально. Восемнадцати лет она вышла замуж за настройщика роялей Пьетро Джорно. Все сулило счастье молодым супругам, страстно друг друга любившим. Но через неделю после свадьбы Пьетро был мобилизован и отправлен в Триполи. Четыре года Пьетро воевал. Четыре года Лючия ждала его. Она страшно бедствовала и добывала себе хлеб тем, что пыпшнала подвязки для богатых дам. Семь дней счастья, четыре года разлуки — так сложилась ее жизнь. По педелю тому назад она получила открытку из Бриндизи. Пьетро извещал Лючию, что получил отпуск и едет в Рим. Остановится он в пустующей комнате брата на виа Кавур. Лючия вышивала подвязки не только семь дней, но и семь ночей, чтобы заработать деньги на билет до Рима. Но теперь она волновалась: виа Кавур, кажется, находится далеко от вокзала, у нее нет даже пятидесяти лир на трамвай. Как быть с корзинкой?
   Енс Боот, разуверившийся в своей любви, умел чтить чужую. Он взволнованно вытер глаза платком и предложил синьоре Лючии довезти ее до виа Кавур, где ждет супругу нетерпеливый супруг.
   Оставшееся время Енс Боот провел в беседе с почтенным пассажиром. О случайности путевых встреч писалось немало. По велико было удивление Енса, когда он узнал, что этот скромный господин с серебряными прядями волос, получивший от Лючии маковый коржик и скушавший его не без удовольствия, является Франческо Бари — выдающимся философом Европы последнего десятилетия.
   Енс Боот, правда, никогда не читал книг, тем паче философских, но ему приходилось проглядывать ежедневно груды газет, и там он часто встречал это имя. Великий философ в 1931 году выпустил книгу «Прехождение и существо», в которой с гениальной прозорливостью анализировал процесс отмирания Европы и все мыслимые трансформации ее бытия.
   Беседуя с Енсом Боотом, Франческо Бари невольно затронул свою любимую тему. Он начал говорить о конце Европы. Это не было ни политическим обзором, пи моральной ламентацией: философ говорил о жизни и о смерти, о черном зерне, зеленом ростке и о пышной розе. Казалось, он еще чувствовал на кончиках пальцев ее тяжелый густой аромат — полдневный зной флорентийского Возрождения. Франческо Бари никого не упрекал и ни с кем не спорил. Это являлось простой биографией, но биографией, рассказанной влюбленным: каждая родинка в ней становилась мифом.
   Капля воска на плече дремлющего Эроса. В сырой синеве катакомб каменное яйцо. Протяжное «мопжуа» полосатых угрюмых людей, умещавших костями великие дороги Европы. В темном кабачке, где дружно пьянствовали палач, выворачивавший на дыбе суставы, и богомольный вор, — внезапный шепот. Роза Роз, Маргаритка Маргариток. Аминь. Взрыв света. Спасайтесь, мир затоплен солнцем! Полнота и строгая печаль от готовальни, где циркуль и число, от розы, от двух, костей и черепа, от мрамора, от света. Дикая птица Леонардо. Вежливая пустота и неприятности Кандида. Рык карманьолы. Парик на пике. Желтое облако пороха и прочие театральные эффекты корсиканца. Прогресс. Комфорт. Пустота, но уже без вежливости. Костыль. И последние прыжки. На Пер-Лашез, среди бисерных венков и рыжей крови: «Се ла лютт финаль…» Финал, впрочем, иной.
   Обо всем этом говорил Франческо Бари. Енс Боот слушал его, явно взволнованный, ведь он слушал повесть о высоких и горьких днях своей возлюбленной.
   Цветенье и смерть Европы сливались с его горем. Когда Франческо Бари сказал об эпохе Лоренцо: «Это было как бы остановкой в зените бытия. Серебряные вожжи выпали из рук возницы. Казалось, что рыжегривыо коми, вскинув копыта, уже никогда их не опустят…» — Енс вздрогнул. Неужели это было в XV веке, а не в 1914 году? Во Флоренции, а не в «Ти-стар».
   Незабвенная Люси!
   А когда Фраическо Бари грустно усмехнулся: «И вот агония. Тупая жадность какого-то Брандево. Больше никто, даже для этикета, не твердит о «великих принципах права». Все ясно…» — Енс Боот прервал его непонятным восклицанием:
   — Это перекись! Это просто плохая перекись!
   Енс Боот замолк. Другие еще говорили о баснословной чи-ките, о Джиованни Ботто, о погоде. Енс молчал и думал:
   «Почему я не в силах забыть всего? Почему я должен хранить эти нежные виденья? Мне хочется плакать. Мне не хочется жить. Мертвая любовь. Мертвая Европа. В грязном, темном вагоне никому не нужный пассажир».
   Наконец показался Рим. И Енс Боот впервые понял, что этот город, столь хорошо ему знакомый, не что иное, как каменная память, страшное проклятье людей.
   Эти строения были не просто строениями, но окостеневшим временем. Здесь года не расплывались в легком эфире, они оставались, чтобы мраморной или гранитной пятой давить задыхающуюся землю. В ночи стоял гигантский скелет, и каждый позвонок его напоминал о речах Франческо Бари.
   Злой рок привел Енса Боота, жаждавшего забвенья, именно в Рим. Но делать было нечего: дверь купе раскрылась, и расстроенный Енс вышел на платформу, не забыв, однако, о корзине синьоры Лючии.
   Попутчики расстались трогательно. Франческо Бари пригласил Енса зайти как-нибудь к нему побеседовать на досуге все о том же, то есть о диковинной судьбе Европы.
   Енс Боот повез, как он обещал, синьору Лючию на виа Капур. В большом семиэтажном доме они долго разыскивали комнату синьора Джорно. Наконец какой-то мальчик показал темную винтовую лестницу.
   — Здесь, на самом верху. Третья дверь.
   — Синьор Джорно? — спросил Енс Боот, когда на звонок показалось чье-то бледное, изможденное лицо.
   — Я. Что угодно?
   Но здесь Лючия, оттолкнув Енса, кинулась к двери.
   — Пьетро! Ты! Любовь моя!
   — Простите, вы ошиблись.
   — Пьетро! Ты меня не узнаешь! Санта Мария! Что с Гобой?
   Думая, что счастливой встрече супругов препятствует темнота, Енс Боот зажег электрический фонарик, всегда предусмотрительно хранившийся в его кармане. Яркий свет облил потрясенную женщину.
   — Пьетро! Теперь ты узнаешь меня? Нет? Господи, ты ослеп?
   — Ослеп? Порка мадонна! Вздор какой! Я великолепно вижу вас. Но вы, вероятно, ошиблись дверью. По крайней мере я вас не знаю.
   — Что с тобой, Пьетро? Я ведь не так изменилась. Ну посмотри на меня!
   Со слезами бедная Лючия припала к своему супругу и стала целовать его.
   — Пьетро, мальчик мой! Ну поцелуй твою бедную девочку!.. Я так ждала тебя.
   Енс Боот стыдливо погасил фонарь. Пьетро ворчал:
   — Какие нахальные девки пошли. Врываются в квартиру, и никаких…
   — Пьетро! Я умру! Пьетро!
   После минуты раздумья Пьетро сказал:
   — А впрочем, ты девочка того… расторопная. Хочешь — заходи. Но я ведь солдат, в отпуску, больше пятисот не получишь.
   Дверь закрылась. Енс Боот остался с корзиной. Вспомнив беседу попутчиков и больное, измученное лицо Пьетро Джор-но, он стал догадываться о значении происшедшего.
   Поставив корзину у двери, Енс Боот закурил сигарету и стал медленно спускаться. Когда он уже был внизу, до него донесся женский плач и грубый голос:
   — Будет! Получай деньги и проваливай!
   Минуту спустя что-то мелькнуло в темном пролете лестницы. На дне дома лежал труп разбившейся Лючин. Люди перекликались:
   — Что там?
   — Девка вниз бросилась. Верно, спьяна.
   — Уж не чикита ли? Потом все смолкло.
   Бедная синьора Лючия Джорпо, вышивая подвязки, она ровно четыре года ждала этой минуты!
   Енс о многом догадывался, угрюмый, он брел по темным улицам. А навстречу ему мчался дикий трамвай. Бледное лицо вагоновожатого выражало недоумение. Пассажиров и кондуктора не было, они успели спрыгнуть на ходу. Только на задней площадке стояла женщина с грудным младенцем и отчаянно вопила. Трамвай несся уже час по тихим улицам, по пустым путям. Было 2 часа ночи, и других трамваев не было.
   Редкие прохожие усмехались:
   — Трамвай взбесился.
   — Никита?
   Женщина все еще вопила. В 3 часа ночи трамвай, подпрыгнув, замер где-то на окраине. Вагоновожатый сошел вниз и рассеянно зевнул: поздно, пора спать. Женщина молчала. Кричал теперь ребенок, тщетно чуть прорезавшимися зубками въедаясь в холодную, мертвую грудь.
   На следующее утро Енс Боот увидел странное зрелище. В центре Рима, на пьяцца Венеция стоял корректный господин с ленточкой в петлице. Растерянно оглядывая близорукими глазами прохожих, он приподнимал свой котелок и спрашивал:
   — Простите, синьор, будьте столь любезны, разъясните мне, где я и кто я?
   Вместо отпета прохожие неслись прочь с шепотом:
   — Никита! Никита!
   Площадь мигом опустела. Два полицейских подошли, чтобы узнать в чем дело, но, услышав вопрос господина, забыли о своей службе и расплакались.
   Енс Боот не убежал с пьяцца Венеция. Он долго стоял рядом с корректным господином. Не милосердие удерживало его, нет, зависть.
   — Если б, как он!.. Люси… Европа… проклятый Рим!.. Вокруг Колизея цвели курослеиы и мяукали кошки. Навстречу Енсу неслись газетчики, выкрикивая:
   — Никита в палате депутатов!
   «Сегодня при обсуждении законопроекта об учреждении консульства в Харбине и Самуме разыгрался тяжелый инцидент. Уважаемый депутат Неаполя, синьор Этторе Черапузи, взошел на трибуну и явственно раскрыл рот, чтобы предложить поправку, но не произнес ни единого слова. По залу прошла дрожь. Некоторые депутаты кинулись к выходу. С мест для публики раздался крик «чикита!», Тогда уже все депутаты, опрокидывая скамьи и давя друг друга, понеслись прочь. Депутаты — Турина, синьор Чезаре Плиньи, и Арконы, синьор Паоло Вальди, — скончались от полученных увечий. Палата депутатов распущена».
   В этот день улицы Рима напоминали кулуары палаты депутатов.
   Люди то неслись, как испуганная отара, то останавливались, тупо озираясь. Автобусы и трамваи, пренебрегая маршрутом, метались по городу и налетали друг на друга. Автомобили давили беспечно улыбавшихся пешеходов. Многие магазины оставались открытыми всю ночь. Шли грабежи.
   Вечером на станции «Рим» произошла грандиозная катастрофа. Дежурный растерянно тер голову кулаком — он пикак не мог вспомнить расписания. Экспресс Неаполь — Париж налетел на пассажирский Рим — Болонья. Восемьсот четырнадцать человек были убиты. Дежурного арестовали. По дороге в тюрьму он улыбался и насвистывал чой.