– Пойдемте, – обратился он ко мне, – я покажу, как выйти отсюда.
   Я окликнула Людовика, который немедленно последовал за нами, и бедную храбрую мадам де Турсель. Она подхватила с пола нож, выпавший из руки убитого парижанина, и размахивала им перед собой, не позволяя никому приблизиться к нам. Замыкал шествие лейтенант де ля Тур, оберегая нас от нападения сзади. Мы выскользнули в узкий проем в стене, обшитой деревянными панелями, и оказались в запыленном коридоре, который в конце концов привел нас сначала в кладовую, а оттуда – на разграбленные кухни. Выскочив наружу, мы быстро перебежали через сад к зданию, где проходило заседание Законодательной Ассамблеи.
   Нас впустили внутрь, но попросили остаться в маленькой комнате с зарешеченными окнами, где обычно сидели секретари, составляя протоколы заседаний. Но даже после того как секретари ушли и из комнаты вынесли письменные столы, она все равно была слишком мала, так что нам пришлось оставаться на ногах. Сквозь решетки на окнах мне были видны депутаты, не обращавшие на нас никакого внимания. Они были слишком озабочены собственной судьбой и тем, что на их территорию вторглись банды вооруженных парижан, рыскавших сейчас по дворцу.
   Мы простояли так несколько часов, запертые в тесной и душной комнате, радуясь тому, что остались живы, но при этом испытывая ужасные неудобства. Мы смертельно устали и могли думать только о том, когда же закончится этот ужасный день. Нам дали воды, сыра и фруктов, которые мы разделили между собой и наскоро съели под аккомпанемент рева, доносившегося из дворца, и громких голосов депутатов, ссорившихся и потрясавших кулаками в соседней зале.
   «Сегодня весь мир сошел с ума, – подумала я. – И я оказалась в эпицентре этого безумия».
   Я слишком устала, чтобы подробно описывать окончание этого поистине бесконечного дня. Наконец нам позволили удалиться в безопасное место и даже принесли еду и воды в тазиках, чтобы мы могли умыться. Но меня не покидает чувство, что я никогда не смогу смыть с себя грязь этого страшного дня, праздника Святого Лаврентия Великомученика. Я помню историю Святого Лаврентия, заживо сожженного римлянами, и при этом не могу не думать о растерзанных, которых видела в тот день во дворце. Если бы на нашу защиту не встали охранники и рыцари, мы сами могли бы пополнить число жертв и наши тела валялись бы где-нибудь на полу вместе с другими. А потом нас свалили бы на повозку, вывезли из города и сбросили в ров с известью, подобно Святому Лаврентию, так что, в конце концов, от нас не осталось бы даже воспоминаний.
 
    20 августа 1792 года.
   Я не могу спать. А если мне все-таки удается заснуть, меня мучают кошмары. Здесь, в темнице, в которую нас заточили, есть доктор, но он груб со мной и отказывается дать мне настойку цветков померанца и эфир, чтобы я смогла заснуть. Мне снятся красные сны. Ко мне, шатаясь, тянут руки обезглавленные тела. Мимо проплывают отрубленные головы с раззявленными в немом крике ртами. Я убегаю от них по длинным коридорам, бегу изо всех сил, но жуткие создания, что преследуют меня, все равно бегают быстрее. Как только они догоняют меня, я с криком просыпаюсь.
 
    27 августа 1792 года.
   Теперь мы живем в самой маленькой башне старого замка Шарло, который называется Темпль. Нас окружают враждебно настроенные люди, и мы находимся под усиленной охраной. Сразу после того как нас перевели сюда, Шамбертену, Софи, мадам де Турсель и Лулу разрешили остаться с нами, но вскоре их арестовали и увезли в другое место. Я сделала все, что в моих силах, чтобы узнать, где они, но никто не пожелал сказать мне этого.
   В наших комнатах очень жарко и душно, и здесь полно крыс. Луи-Шарлю очень нравится ловить их, а потом он отпускает их на волю на глазах у Муслин, которая пронзительно визжит, когда они пробегают перед нею.
   У меня отобрали плотный корсет из тафты, но я сумела сохранить пояс Святой Радегунды, который когда-то прислала мне матушка, чтобы я надела его во время родов. Теперь я ношу его для защиты. С тех пор как я стала надевать его, я стала спокойнее спать по ночам, хотя ужасные красные кошмары иногда все еще приходят ко мне.
   Официально во Франции больше нет короля, но это совершеннейшее безумие, и меня уже не беспокоит, что кто-то может прочесть эти сроки или услышать то, что у меня есть сказать по этому поводу. Мой супруг является миропомазанным правителем этих людей, прошедшим таинство коронации при полном и единодушном одобрении церкви и дворянства. Он был, есть и останется королем Франции, что бы ни заявляли по этому поводу Коммуна и Робеспьер.
   Эта маленькая заносчивая выскочка, адвокат по фамилии Робеспьер, называет себя «глас народный», но одного взгляда на него достаточно, чтобы понять, что с его странностями и отклонениями он не может быть ничьим голосом, даже своим собственным. Я наблюдала за ним в зале Ассамблеи в тот ужасный день, когда мы пребывали там фактически в плену. Для такого невысокого человечка он обладает поразительно громким голосом, но самое удивительное заключалось в том, что депутаты внимательно выслушали его, вместо того чтобы проигнорировать, как было в случае почти со всеми предыдущими ораторами. Однако же он и в самом деле вел себя очень и очень странно. Он постоянно расхаживал взад и вперед на своих высоких каблуках, уподобляясь нервной женщине и ничуть не походя на уверенного в себе, сильного мужчину. У него обнаружился нервный тик, мышцы на щеке конвульсивно подергивались. Он все время грыз ногти, непрестанно одергивал одежду и поправлял воротник, а цвет его кожи, испещренной шрамами и язвами, напоминал тот, который мы когда-то называли «гусиный помет». Словом, он производил крайне неприятное впечатление, и я вздрагиваю от отвращения всякий раз, когда вижу его.
   Я прикрываю эти строчки рукой, отчего чернила немного размазались. Просто в комнате находится представитель Коммуны, и, полагаю, он может увидеть, что я пишу. Но пока этого не случилось.
 
    7 сентября 1792 года.
   Сердце так сильно бьется в груди, что мне трудно дышать. Я только что видела нечто такое, что просто не могу поверить своим глазам. Тем не менее, приходится признать, что это не ночной кошмар и было на самом деле.
   Группа парижан, скандирующих лозунги и размахивающих флагами и транспарантами, вышла на открытое место перед казармами охраны и начала шумно маршировать перед нашими окнами. Они несли чью-то отрубленную голову, насаженную на пику, и поднесли ее так близко к окнам, что мы смогли разглядеть, кому она принадлежала.
   По спине у меня пробежал холодок, мне стало дурно. Это была Лулу! Моя ближайшая подруга, моя верная конфидентка. Помимо Софи, она была чуть ли не единственной женщиной, которой я могла довериться. Рот у нее был приоткрыт, глаза слепо смотрели в никуда. Волосы смятой паклей волочились сзади.
   Я вскрикнула и закрыла лицо руками, но перед этим успела заметить еще один окровавленный комок плоти, насаженный на копье. Это был женский половой орган.
   Отбежав от окна, я с размаху бросилась на постель. Я плакала очень долго. Потом, немного придя в себя, решила, что должна оставить письменное свидетельство того, что сделали с моей красивой, верной и дорогой фрейлиной. Поэтому я и дописываю сейчас эти строчки. Мне больно думать о том, что случилось. Но я должна еще один раз написать ее имя, в память о той, которую я любила так сильно:
    Мария-Тереза де Савой-Кариньян,
    Принцесса де Ламбаль
    1749–1792
    Покойся с миром.

XVII

    1 октября 1792 года.
   Каждый вечер в наши апартаменты приходит возжигатель ламп, облаченный в темный плащ и с остроконечной шляпой на голове. Он заливает в лампы масло, подрезает фитили, а потом зажигает их. До сегодняшнего вечера я почти не обращала на него внимания. Но нынче он кивнул мне, войдя в комнату, и поставил на стол передо мной знакомый оловянный подсвечник.
   Я отложила в сторону пяльцы и взглянула ему в лицо. Это оказался лейтенант де ля Тур! От неожиданности у меня перехватило дыхание, но я сумела сдержать возглас удивления. Представитель Коммуны, неизменно сидящий в нашей общей комнате и подслушивающий все наши разговоры, задремал у камина и потому ничего не заметил. Даже Людовик, державший на коленях Луи-Шарля, которому он рисовал по памяти карту французских провинций, не поднял голову, чтобы поинтересоваться, что происходит.
   Фонарщик выполнил свою задачу. Он зажег лампы во всех наших комнатах, оставил нам несколько свечей на ночь и исчез. Я подождала, пока не стемнеет, а потом отправилась к себе, чтобы подготовиться ко сну, не забыв прихватить подсвечник. Оказавшись в своей комнате, я быстро перевернула его, надеясь обнаружить в тайнике послание, и действительно нашла его. Оно было от Акселя!
   Я не имела от него известий уже несколько месяцев. И теперь он писал, что движется к Парижу вместе с австрийской армией, к которой присоединился еще в июле, хотя после этого он успел побывать в плену и даже был ранен в сражении при Фионвилле. Рана его заживает, и он снова вернулся в строй. Армия готовится начать наступление на Лилль. Аксель упомянул о некоторых задержках, равно как и о том, что рассчитывал уже давно оказаться в Париже вместе с наступающими войсками союзников, но до сих пор не теряет надежды совсем скоро войти в город.
    «Мужайтесь, любовь моя, – пишет он, – мой маленький ангел, моя дорогая девочка. Сердце мое бьется только ради вас».
   Я целую столь дорогое письмо, по щекам у меня текут слезы. Я знаю, что следует сжечь его. Но я не могу заставить себя расстаться с этим бесценным клочком бумаги, который он держал в руках. Сегодня ночью я положу его письмо под подушку и надеюсь, что мне приснится Аксель. Я буду молиться о нашем скорейшем освобождении.
 
    2 октября 1792 года.
   Сегодня утром перед самым рассветом кто-то разбудил меня, грубо встряхнув за плечо и прокричав что-то мне в лицо. С трудом открыв глаза, в тусклом свете я все-таки сумела разобрать, что надо мной склонилась Амели. На ней было новое красно-белое платье, сшитое по последней парижской моде, а на шее на цепочке висел осколок серого камня из Бастилии. В ушах у нее покачивались сережки, выполненные в виде миниатюрной гильотины. Мне рассказывали об этом новомодном увлечении, но я отказывалась этому верить.
   – Вставайте, гражданка, – коротко и повелительно бросила она. – Вы предстанете перед Комитетом бдительности.
   Я вцепилась обеими руками в подушку, нащупывая лежащее под нею письмо и пытаясь судорожно придумать, как уничтожить или спрятать его.
   – Комитет позволит мне одеться?
   – Одевайтесь побыстрее. – Амели даже не сделала попытки выйти, чтобы оставить меня одну.
   – С позволения Комитета я бы хотела сменить белье… – начала я.
   – Неужели ты думаешь, что кого-то интересует твое старое костлявое тело? – с презрением бросила Амели. – Все, что тебе нужно знать, это то, что ты находишься под подозрением в качестве врага революции. Так что можешь не одеваться. Стань в центр комнаты.
   Я повиновалась, прижимая к груди подушку и рукой прикрывая драгоценное письмо.
   Амели жестом пригласила своих спутников войти в мою комнату.
   – Здесь нам будет удобнее беседовать с этой старой сукой.
   В мою крошечную спальню вошли двое мужчин и две женщины. Они принесли с собой лампу, которую поставили на стол. Они были совсем молоды, намного моложе Амели, которая, насколько я знала, была моей ровесницей, то есть лет примерно тридцати шести или чуть больше. Я решила, что мужчины выглядят лет на двадцать пять, женщинам наверняка не было еще и двадцати. Они молча смотрели на меня.
   – Гражданка Капет, Комитет бдительности Коммуны требует, чтобы вы ответили на следующие вопросы. У вас имеются драгоценности?
   – Только мое обручальное кольцо.
   – Вы готовы принести клятву верности идеалам революции?
   – Я давала обет во всем повиноваться своему супругу и королю во время его коронации. Так что я не могу нарушить этот обет сейчас.
   – Она отказывается. Запишите ее слова, – обратилась Амели к одному из мужчин, который принялся оглядываться по сторонам в поисках чернильницы и бумаги для письма.
   Возникла некоторая пауза и неразбериха. И пока принесли необходимые принадлежности, я воспользовалась этим и сунула письмо Акселя в льняную наволочку подушки.
   – Вы готовы поклясться в том, что не поддерживаете контактов с иностранными державами, целью которых является подавление революции? – задала Амели следующий вопрос.
   – Я писала письма своим братьям и сестрам, – сказала я чистую правду, не упомянув при этом несколько сотен писем совсем иного содержания, зашифрованных, которые я разослала иностранным принцам и правительствам. – Они не симпатизируют революции.
   – В сущности, ваш племянник Франциск объявил войну Франции.
   – Верю вам на слово, гражданка. Мне не разрешено читать газеты.
   – Не имеет значения, что вы тут говорите, – заявила Амели, медленно обходя меня по кругу, и крохотные гильотины в ее ушах поблескивали в свете свечей. – Нам известно обо всем, что вы делаете. Обо всей лжи, которую вы распространяете. Скоро вы предстанете перед Революционным трибуналом, который осудит и заклеймит вас, как преступницу.
   Она подошла вплотную и со злобой взглянула мне в лицо.
   – Как случилось с вашей дорогой подругой Лулу.
   При этих словах меня охватила паника. Перед глазами у меня снова всплыло копье с насаженной на него головой моей верной подруги, ее половые органы, выставленные на всеобщее обозрение. Помимо воли я вдруг представила себе весь тот кошмар и страдания, которые пришлось пережить Лулу в лапах коммунаров перед смертью.
   – Мы хорошенько над ней поработали, – продолжала Амели.
   Голос ее звучал равнодушно и невыразительно, но она внимательно наблюдала за моей реакцией.
   – Ей не перерезали горло и не прикончили ударом в живот, как других. О нет, ей было уготовано нечто совсем другое. Ваша подруга-принцесса, – Амели издевательски выделила последнее слово, – заслуживала медленной и мучительной смерти. Мы разбудили ее рано утром, совсем как вас сегодня. Потом мы выволокли ее наружу и заставили встать между двумя штабелями трупов. Затем мы сорвали с нее одежду, и Нико и Жорж, – она кивнула в сторону двух мужчин, – изнасиловали ее несколько раз. Дважды или трижды, по-моему? – С этим вопросом она обратилась к мужчинам.
   Те равнодушно пожали плечами. Я более не могла сдерживаться и заплакала.
   Амели захохотала и вновь принялась кружить вокруг меня. Она двигалась по полу так, словно каталась на коньках.
   – Так-так, что же сделали дальше? Ага, мы отрезали ей груди и скормили их собакам, а потом, кажется, развели костер у нее между ног, причем сделали из одной ее руки отличный факел. Затем мы вырвали у нее сердце, поджарили и съели его. К тому времени она была уже мертва, конечно. Так что мы отрубили ей голову, вырезали ей влагалище (мы решили, что вы узнаете и то, и другое), насадили их на копья и прогулялись с ними под вашими окнами.
   Я дрожала всем телом, растеряв все свое мужество, но, тем не менее, крепко прижимала к себе подушку, следя за тем, чтобы письмо Акселя не выпало из наволочки. Еще никогда в жизни я так страстно не желала убить кого-либо, как в эту минуту. Мне хотелось своими руками разорвать Амели на куски.
   Она приказала своим помощникам обыскать мою комнату, что они и сделали, сбросив на пол тонкий матрас и постельное белье. Они открыли сундук, в котором я хранила немногие оставшиеся у меня личные вещи, и разбросали их по комнате, вылив на пол и воду из умывального таза. К счастью, они не догадались осмотреть оловянный подсвечник, в противном случае наверняка бы обнаружили потайное отделение внутри.
   Когда они закончили, Амели снова обратилась ко мне:
   – Гражданка, Комитет бдительности будет рекомендовать оставить вас в списке подозреваемых. Вас снова подвергнут допросу. А пока позвольте передать вам сувенир на память о вашей покойной подруге.
   Она сунула руку в карман платья и вынула оттуда какую-то штуку, которую положила на стол передо мной. Это было отрезанное и сморщенное человеческое ухо.
 
    14 ноября 1792 года.
   Я боюсь за Людовика.
   Его предали, и предал давний друг. Мастер Гамен, который научил его делать замки и долгие годы проработал с ним рука об руку в комнатах на чердаке Версаля, донес на него. Гамен рассказал депутатам новой Ассамблеи о том, что в комнате Людовика он устроил тайник, в котором находится запирающийся на ключ ящик. Он привел их во дворец и показал скрытую нишу в стене.
   В ящике лежали важные бумаги, и некоторые из них доказывали, что Людовик отправлял и получал послания от сюзеренов иностранных держав. Горькая ирония состоит в том, что это я отправляла и получала почти все письма, пока мы оставались в Версале, а вовсе не Людовик. Тем не менее, Комитет бдительности и Революционный трибунал, скорее всего, сочтут такие подробности ничего не значащими.
   Мне более ничего не известно о наступлении австрийской армии, но сейчас погода уже не располагает к кардинальным передвижениям войск. Им придется оставаться до весны на зимних квартирах, где бы они сейчас ни находились.
 
    18 декабря 1792 года.
   За окном идет снег. Мы собрались у камина, завернувшись в шали и теплые плащи, потому что в дымовую трубу задувает холодный ветер. В комнате, как всегда, полно дыма, но наши сторожа не обращают на это никакого внимания. Теперь я уже знаю, что обращаться к местному Комитету бдительности с какими-либо просьбами бесполезно. Они напрочь утрачивают бдительность, когда речь заходит о нашем удобстве и здоровье.
   Семь дней назад Людовик предстал перед новым руководящим органом, который называет себя Конвентом. И вот сегодня он впервые заговорил об этом.
   – Суд надо мной был пустой формальностью, и ничего более, – сказал он мне. – Он и длился-то всего четверть часа.
   В тоне его звучало сожаление, но я расслышала и нотки достоинства. Король не жалел себя.
   – Меня обвинили в преступлениях против революции. Потом они объявили перерыв в заседании, и меня привезли сюда. Никто не выступил ни против меня, ни в мою защиту. Меня ни о чем не спрашивали. Я просто стоял там, чувствуя себя на удивление спокойно, и слушал, что говорит прокурор… Такого не случалось со времен Карла I, должен вам заметить, – продолжал он спустя какое-то время. – Не случалось вот уже сто пятьдесят лет. Я имею в виду юридическое убийство короля.
   – Нет, Луи, я в это не верю. Они не посмеют!
   – Вы сами видели, что они нацарапали на этой стене только вчера, нацарапали кровью: ЛЮДОВИК ПОСЛЕДНИЙ. Это знамение.
   – Что такое знамение, папа? – К отцу на колени взобрался Луи-Шарль.
   – Знамение – это знак того, что что-то должно случиться. Обычно что-то плохое, чего мы не хотим, чтобы оно случалось.
   Я встала и подошла к креслу, в котором сидел Людовик, держа на коленях Луи-Шарля. Я положила руку на плечо мужа, а он говорил дальше:
   – Ты помнишь, я рассказывал тебе об английском короле Карле, которого много лет назад убили его подданные?
   – Помню, папа. Ему отрубили голову топором. Совсем как в мышеловке, которую дал мне Роберт.
   Роберт был сыном республиканского гвардейца, ровесником моего сына. Луи-Шарль сунул руку в карман и достал миниатюрную гильотину, с крошечным падающим лезвием и противовесом.
   – О нет! – воскликнула я, выхватывая у сына из рук страшную игрушку.
   – Но, мамочка, такие есть у всех мальчишек. Мы казним на них мышей. И птиц тоже, когда удается их поймать.
   – Ты не будешь играть с этой ужасной жестокой машиной, – заявила я сыну.
   А Людовик продолжил свой экскурс в историю:
   – Разумеется, англичане поступили дурно, когда убили своего короля. Вскоре они сами поняли это и передали трон его сыну, тоже Карлу, который был очень неплохим парнем. Но у него был один большой недостаток – он слишком любил женщин.
   Луи-Шарль рассмеялся. Он очень жизнерадостный ребенок, веселый и добродушный. Даже здесь, в месте, так похожем на тюрьму, ему удается сохранять хорошее расположение духа и чувство юмора.
   – А теперь я скажу тебе одну очень важную вещь. И я хочу, чтобы ты ее хорошенько запомнил. Я по-прежнему король Франции, а ты дофин. Трон принадлежит тебе и твоим детям. Если я умру, ты станешь королем Людовиком XVII.
   – Да, папа. Ты уже много раз говорил об этом. Но ты не умрешь.
   Людовик бережно погладил сына по голове.
   – Пока еще нет, маленький король. Пока еще нет.
   Я стараюсь не думать о том, что может случиться с нами этой зимой. По вечерам, помолившись, я читаю и перечитываю бесценное письмо Акселя и жду, когда придет фонарщик. Иногда это лейтенант де ля Тур, иногда другой человек. Заранее неизвестно. Чтобы успокоить нервы, я пристрастилась вязать варежки и шарфы, а также начала украшать вышивкой набор чехлов для мебели. Мне помогает Муслин. Вышивка дается ей легко, и терпения у нее намного больше, чем у меня. Завтра у нее день рождения, ей исполнится четырнадцать лет. Как бы мне хотелось, чтобы она встретилась со своей бабушкой, в честь которой и получила свое имя, великой императрицей Марией-Терезой.
 
    20 января 1793 года.
   Мы получили ужасное известие. Завтра Людовик должен умереть.
   Он сам пришел сообщить нам об этом. Король держался с достоинством и ничем не выдал своего волнения. Он надел красную ленту ордена Людовика Святого и золотую медаль «Тому, кто помог восстановить свободу во Франции, и настоящему другу своего народа».
   Он нежно поцеловал и обнял нас, и мы плакали, не стыдясь слез, не обращая внимания на охранников и представителей Коммуны, которые находились с нами в одной комнате.
   Луи-Шарль и Муслин снова и снова повторяли: «Папа, папочка», пока даже грубые стражники не отвернулись, чтобы скрыть слезы.
   – Мне уже не удастся закончить свою книгу о флоре и фауне Компьенского леса, – с горечью заключил Людовик. – Я никогда не увижу, как мои дорогие дети станут взрослыми, и никогда не состарюсь со своей красавицей-женой, которая изо всех сил старалась сделать меня лучше, чем я есть на самом деле.
   Он без конца говорил нам, как нас любит, и я видела, как тяжело ему сохранять видимость спокойствия, прощаясь с нами навсегда. Когда, наконец, пришли стражники, чтобы увести его, он крепко обнял нас напоследок, а потом отвел меня в сторону. Сняв с пальца обручальное кольцо, он поцеловал его и вложил мне в руку.
   – Я освобождаю вас от супружеской клятвы, – негромко произнес он. – Аксель достойный человек. Выходите за него замуж и будьте счастливы!
   Слезы застилали мне взор, когда его уводили от нас, моего благородного, недалекого, исполненного благих намерений и невыносимого супруга и старого друга. В трудную минуту я всегда поддерживала его. А теперь, когда настал его последний час, меня не будет рядом. Мысль об этом невыносима.
 
    21 января 1793 года.
   Сегодня рано утром я услышала барабанный бой и поняла, что Людовик взошел на эшафот. Мне оставалось только надеяться, что дети спят и, таким образом, еще не знают, что их отец вот-вот должен умереть.
   Я опустилась на колени подле кровати и стала молиться об упокоении души короля.
   Сегодня вечером зажигать лампы пришел лейтенант де ля Тур. Мы смогли обменяться несколькими словами без того, чтобы нас подслушали, и лейтенант рассказал, что он сам и другие рыцари «Золотого кинжала» были в толпе, собравшейся посмотреть на казнь Людовика. Несколько рыцарей предприняли попытку освободить короля, но республиканские гвардейцы отразили их атаку.
   – Король вел себя очень мужественно и умер достойно, – сообщил мне лейтенант. – В лице его не было заметно горечи и зла. Он не позволил связать себе руки, как обычному преступнику, или еще как-то ограничить его свободу. Впрочем, на одну странность я не мог не обратить внимания. Король настоял на том, чтобы остаться в старом черном порванном плаще, совсем уже ветхом. В нем он был похож на бродягу, но никак не на короля.
   – А, конечно. Это плащ его отца. Людовик очень любил и берег его.
   – Перед самой казнью палачи заставили короля снять его. Плащ швырнули в толпу, и она разорвала его на кусочки. Он простил их – за это и за все остальное. Он сказал: «Я прощаю тех, кто виновен в моей смерти».
   – Да. Это в его духе.
   После ухода лейтенанта я долго стояла у окна, слушая крики разносчиков газет на улице, сообщавших о событиях дня.
   – Луи Капет казнен! – кричали они. – Бывший король мертв! Мадам Гильотина обвенчалась с гражданином Капетом!
 
    2 марта 1793 года.
   Теперь мне каждый день приносят особый бульон, потому что я очень исхудала. После смерти Людовика я не могла есть, и вскоре черные платья висели на мне, как на вешалке.
   Нога снова доставляет мне неприятности, и тюремный доктор позволяет мне принимать настойку опия, когда боль становится невыносимой. Но после наркотика мои кошмары становятся еще страшнее, и Муслин, которая все время рядом и присматривает за мной почти как мать, говорит, что моя тоска и одиночество лишь усиливаются после опия, и умоляет не принимать его.
   Теперь мы живем в одной комнате, мои дети и я. Я рада уже хотя бы тому, что они рядом, их присутствие утешает и согревает мне душу. В последнее время я редко покидаю свою комнату, разве что во время обеда или ужина, когда мы все садимся за стол в общей комнате. Но там мне становится очень грустно и тоскливо, я вспоминаю Людовика, сидевшего в большом кресле и дававшего уроки истории и географии Луи-Шарлю. Так что я предпочитаю сидеть на своей кровати и вязать, а Муслин в это время читает мне вслух отрывки из романов о кораблекрушениях и пиратах.