Кэролли Эриксон
Тайный дневник Марии Антуанетты
Посвящаю Рафаэлло
ПРОЛОГ
Тюрьма Консьержери.
3 октября 1793 года.
Говорят, эта ужасная штука не всегда делает свое дело с первого раза. Чтобы отделить голову от тела, требуется три или четыре удара. Иногда несчастные кричат во время казни, кричат добрую минуту, пока их агонию не обрывает последний сильный удар.
И еще говорят, что при этом проливается море крови. Она хлещет фонтаном, настоящим водопадом, горячая, густая и ярко-красная, и выливается ее столько, что остается только удивляться, откуда ее так много в человеческом теле. А сердце продолжает работать, выталкивая ее наружу, с каждым биением пульса, даже после того, как голова уже отрублена.
Палач горделиво подходит к краю эшафота, держа в руках кровоточащую голову, с глазами, в которых навеки застыло удивление, и широко раскрытым в беззвучном крике ртом. И сам он тоже успевает насквозь промокнуть от бьющей струей крови.
Мне сказали, что у моего супруга было много крови. Он был крупным, здоровым мужчиной, сильным, как бык. У него было телосложение человека, проводящего много времени на открытом воздухе, и крепкие, сильные руки ремесленника или крестьянина. Для того чтобы убить его, одного удара гильотины оказалось недостаточно.
Мне не позволили стать свидетельницей его кончины. Я уверена, что мое присутствие придало бы ему сил в последнюю минуту. Нам столько пришлось вынести и пережить вместе, Людовику и мне, вплоть до того момента, когда за ним пришли и оторвали от меня. Он не пытался оказать сопротивления в тот день, когда к нам пожаловали мэр и прочие, чтобы увести его с собой. Он лишь потребовал, чтобы ему подали плащ и шляпу, после чего последовал за ними. И больше я его не видела.
Я знаю, что мой супруг достойно встретил свою смерть. Мне сказали, что он сохранял спокойствие и величие до самого конца, читая псалмы на всем пути до открытой площади, на которой его поджидала огромная машина с падающим лезвием. Мне сказали, что он не обращал внимания на крики и плач, доносившиеся из толпы, и не искал спасения, хотя рядом наверняка находились те, кто рискнул бы жизнью, чтобы освободить его, если бы представилась такая возможность. Он сам сбросил с плеч плащ и расстегнул воротник, не позволив связать себе руки за спиной, как обыкновенному преступнику.
В самом конце он хотел крикнуть, что невиновен, но они заглушили его голос грохотом барабанов и поспешили уронить тяжелое лезвие.
Это было девять месяцев назад. А теперь они должны прийти за мной, своей бывшей королевой, Марией-Антуанеттой, ныне известной как «узница номер 280».
Я не знаю, в какой именно день это случится, но знаю, что скоро. Я вижу это по лицу Розали, когда она приносит мне суп и настойку липового цвета. Она уже оставила надежду, что меня пощадят.
Ну что же, по крайней мере, мне позволено вести дневник. Они не разрешают мне вязать или вышивать, потому что для этого нужны заостренные иглы – как будто у меня достанет сил заколоть кого-то! – зато я могу писать, а поскольку мои стражники не умеют читать, то, что я пишу, принадлежит только мне. Розали, конечно, может прочесть кое-что, но она никогда не позволит себе обмануть мое доверие.
Дневник помогает забыть о том, что я заточена в эту ужасную маленькую темную комнатку со спертым воздухом, помогает отвлечься от отвратительного запаха гнили, плесени и человеческих испражнений. Я более не чувствую ужасного холода, сырости и мокрых ног, не чувствую, как все сильнее ноет больная лодыжка, несмотря на мазь, которой растирает меня Розали. Я не слышу стражников и тех, кто охраняет меня и следит за мной, тех, кто караулит за дверью, смеется и издевается надо мной. Я забываю о жесткой, неудобной кровати, на которой ночами лежу без сна, лежу и плачу о своем сыне, своем любимом мальчике Луи-Шарле. Или короле Людовике XVII, как я должна называть его сейчас.
О, если бы только я могла взглянуть на него хоть одним глазком! Мой милый ребенок, мой дорогой мальчик-король.
До прошлого августа я могла видеть его почти каждый день, стоило только достаточно долго постоять у окна моей прежней камеры. Гнусный негодяй, который сторожит его, Антуан Симон, направляясь в тюремный двор на прогулку, проходил вместе с ним под моим окном, отпуская грубые шуточки и заставляя мальчика распевать «Марсельезу».
Бедняжка Луи-Шарль! Ему всего восемь лет, но он уже потерял отца, которого обожал, а теперь его лишили и матери. Как я сопротивлялась, когда они пришли отнять его у меня! Им понадобился почти час. Я не отпускала его, кричала и угрожала им. В конце концов, я стала со слезами на глазах умолять не забирать его. И только когда они пригрозили, что убьют обоих моих детей, я уступила.
Что они сделают с моим мальчиком? Отравят? Или, хуже того, превратят в маленького революционера, заставят поверить своей лжи? Разумеется, они постараются сделать так, чтобы он отрекся от своего королевского происхождения. Им не нужны короли! И королевы тоже. Останутся только месье Капет и вдова Капет, и еще наш сын Луи-Шарль Капет – граждане Французской республики.
А что будет с моей Марией-Терезой, которую я называю Муслин, моей любимой дочерью, которой всего четырнадцать лет? Она ведь еще такая юная. Слишком юная, чтобы остаться сиротой. Я скучаю по ней, я скучаю по всем своим детям. По бедной маленькой Софи, моей девочке, которая постоянно болела и прожила всего годик. И по моему дорогому Луи-Иосифу, первенцу, бедному калеке, который так и не окреп и давно лежит в могиле в Мейдоне. Сколько слез я пролила по нему и по всем им…
Я знаю, что страдаю излишней чувствительностью и эмоциональностью. Это все из-за того, что я нездорова, из-за того, что меня заставляют пить слишком много настойки липового цвета и эфира. У меня недостает сил, чтобы сохранять хладнокровие. Я живу на хлебе и супе, и я очень исхудала. Розали пришлось ушить оба платья, потому что они стали мне велики. У меня часто открываются сильные кровотечения, и я знаю, что больна чем-то серьезным, хотя мне и не позволяют показаться врачу.
Я устала, я все время плачу, я истекаю кровью, но все-таки не сдаюсь. В записках, которые Розали подкладывает под мою тарелку с супом, в записках, которые я читаю, сидя на ночном горшке, полускрытая от своих сторожей ширмой, содержатся обнадеживающие известия. Войска Австрии и Пруссии подходят все ближе, они одерживают одну победу за другой над чернью, которая называет себя революционной армией. Шведы еще могут прислать флот для вторжения в Нормандию. Крестьянские армии в Вандее – да благословит Господь вандейцев, которые хранят мне верность! – ведут бои за восстановление монархии.
Все это еще может произойти, и я, быть может, увижу это своими глазами. Париж подвергнется осаде, и революция будет уничтожена. Мой Луи-Шарль еще может сесть на трон своего отца.
Я очень устала и не могу более писать. Но я могу и буду читать до тех пор, пока они не придут за мной. Я могу читать свой дневник, единственную вещь, которая сохранилась у меня с тех пор, когда я была совсем еще юной. Я очень люблю перечитывать его, заново переживая те благословенные времена, когда еще не знала, каким жестоким может быть мир. Когда я была просто эрцгерцогиней Антонией и жила при дворе императрицы Марии-Терезы в Вене. Когда впереди у меня была целая жизнь…
3 октября 1793 года.
Говорят, эта ужасная штука не всегда делает свое дело с первого раза. Чтобы отделить голову от тела, требуется три или четыре удара. Иногда несчастные кричат во время казни, кричат добрую минуту, пока их агонию не обрывает последний сильный удар.
И еще говорят, что при этом проливается море крови. Она хлещет фонтаном, настоящим водопадом, горячая, густая и ярко-красная, и выливается ее столько, что остается только удивляться, откуда ее так много в человеческом теле. А сердце продолжает работать, выталкивая ее наружу, с каждым биением пульса, даже после того, как голова уже отрублена.
Палач горделиво подходит к краю эшафота, держа в руках кровоточащую голову, с глазами, в которых навеки застыло удивление, и широко раскрытым в беззвучном крике ртом. И сам он тоже успевает насквозь промокнуть от бьющей струей крови.
Мне сказали, что у моего супруга было много крови. Он был крупным, здоровым мужчиной, сильным, как бык. У него было телосложение человека, проводящего много времени на открытом воздухе, и крепкие, сильные руки ремесленника или крестьянина. Для того чтобы убить его, одного удара гильотины оказалось недостаточно.
Мне не позволили стать свидетельницей его кончины. Я уверена, что мое присутствие придало бы ему сил в последнюю минуту. Нам столько пришлось вынести и пережить вместе, Людовику и мне, вплоть до того момента, когда за ним пришли и оторвали от меня. Он не пытался оказать сопротивления в тот день, когда к нам пожаловали мэр и прочие, чтобы увести его с собой. Он лишь потребовал, чтобы ему подали плащ и шляпу, после чего последовал за ними. И больше я его не видела.
Я знаю, что мой супруг достойно встретил свою смерть. Мне сказали, что он сохранял спокойствие и величие до самого конца, читая псалмы на всем пути до открытой площади, на которой его поджидала огромная машина с падающим лезвием. Мне сказали, что он не обращал внимания на крики и плач, доносившиеся из толпы, и не искал спасения, хотя рядом наверняка находились те, кто рискнул бы жизнью, чтобы освободить его, если бы представилась такая возможность. Он сам сбросил с плеч плащ и расстегнул воротник, не позволив связать себе руки за спиной, как обыкновенному преступнику.
В самом конце он хотел крикнуть, что невиновен, но они заглушили его голос грохотом барабанов и поспешили уронить тяжелое лезвие.
Это было девять месяцев назад. А теперь они должны прийти за мной, своей бывшей королевой, Марией-Антуанеттой, ныне известной как «узница номер 280».
Я не знаю, в какой именно день это случится, но знаю, что скоро. Я вижу это по лицу Розали, когда она приносит мне суп и настойку липового цвета. Она уже оставила надежду, что меня пощадят.
Ну что же, по крайней мере, мне позволено вести дневник. Они не разрешают мне вязать или вышивать, потому что для этого нужны заостренные иглы – как будто у меня достанет сил заколоть кого-то! – зато я могу писать, а поскольку мои стражники не умеют читать, то, что я пишу, принадлежит только мне. Розали, конечно, может прочесть кое-что, но она никогда не позволит себе обмануть мое доверие.
Дневник помогает забыть о том, что я заточена в эту ужасную маленькую темную комнатку со спертым воздухом, помогает отвлечься от отвратительного запаха гнили, плесени и человеческих испражнений. Я более не чувствую ужасного холода, сырости и мокрых ног, не чувствую, как все сильнее ноет больная лодыжка, несмотря на мазь, которой растирает меня Розали. Я не слышу стражников и тех, кто охраняет меня и следит за мной, тех, кто караулит за дверью, смеется и издевается надо мной. Я забываю о жесткой, неудобной кровати, на которой ночами лежу без сна, лежу и плачу о своем сыне, своем любимом мальчике Луи-Шарле. Или короле Людовике XVII, как я должна называть его сейчас.
О, если бы только я могла взглянуть на него хоть одним глазком! Мой милый ребенок, мой дорогой мальчик-король.
До прошлого августа я могла видеть его почти каждый день, стоило только достаточно долго постоять у окна моей прежней камеры. Гнусный негодяй, который сторожит его, Антуан Симон, направляясь в тюремный двор на прогулку, проходил вместе с ним под моим окном, отпуская грубые шуточки и заставляя мальчика распевать «Марсельезу».
Бедняжка Луи-Шарль! Ему всего восемь лет, но он уже потерял отца, которого обожал, а теперь его лишили и матери. Как я сопротивлялась, когда они пришли отнять его у меня! Им понадобился почти час. Я не отпускала его, кричала и угрожала им. В конце концов, я стала со слезами на глазах умолять не забирать его. И только когда они пригрозили, что убьют обоих моих детей, я уступила.
Что они сделают с моим мальчиком? Отравят? Или, хуже того, превратят в маленького революционера, заставят поверить своей лжи? Разумеется, они постараются сделать так, чтобы он отрекся от своего королевского происхождения. Им не нужны короли! И королевы тоже. Останутся только месье Капет и вдова Капет, и еще наш сын Луи-Шарль Капет – граждане Французской республики.
А что будет с моей Марией-Терезой, которую я называю Муслин, моей любимой дочерью, которой всего четырнадцать лет? Она ведь еще такая юная. Слишком юная, чтобы остаться сиротой. Я скучаю по ней, я скучаю по всем своим детям. По бедной маленькой Софи, моей девочке, которая постоянно болела и прожила всего годик. И по моему дорогому Луи-Иосифу, первенцу, бедному калеке, который так и не окреп и давно лежит в могиле в Мейдоне. Сколько слез я пролила по нему и по всем им…
Я знаю, что страдаю излишней чувствительностью и эмоциональностью. Это все из-за того, что я нездорова, из-за того, что меня заставляют пить слишком много настойки липового цвета и эфира. У меня недостает сил, чтобы сохранять хладнокровие. Я живу на хлебе и супе, и я очень исхудала. Розали пришлось ушить оба платья, потому что они стали мне велики. У меня часто открываются сильные кровотечения, и я знаю, что больна чем-то серьезным, хотя мне и не позволяют показаться врачу.
Я устала, я все время плачу, я истекаю кровью, но все-таки не сдаюсь. В записках, которые Розали подкладывает под мою тарелку с супом, в записках, которые я читаю, сидя на ночном горшке, полускрытая от своих сторожей ширмой, содержатся обнадеживающие известия. Войска Австрии и Пруссии подходят все ближе, они одерживают одну победу за другой над чернью, которая называет себя революционной армией. Шведы еще могут прислать флот для вторжения в Нормандию. Крестьянские армии в Вандее – да благословит Господь вандейцев, которые хранят мне верность! – ведут бои за восстановление монархии.
Все это еще может произойти, и я, быть может, увижу это своими глазами. Париж подвергнется осаде, и революция будет уничтожена. Мой Луи-Шарль еще может сесть на трон своего отца.
Я очень устала и не могу более писать. Но я могу и буду читать до тех пор, пока они не придут за мной. Я могу читать свой дневник, единственную вещь, которая сохранилась у меня с тех пор, когда я была совсем еще юной. Я очень люблю перечитывать его, заново переживая те благословенные времена, когда еще не знала, каким жестоким может быть мир. Когда я была просто эрцгерцогиней Антонией и жила при дворе императрицы Марии-Терезы в Вене. Когда впереди у меня была целая жизнь…
I
17 июня 1769 года.
Меня зовут эрцгерцогиня Мария-Антония, по прозвищу Антуанетта. Мне исполнилось тринадцать лет и семь месяцев, и перед вами – письменное изложение моей жизни.
Этот дневник был определен мне в качестве наказания.
Отец Куниберт, духовник, повелел мне записывать в него все мои грехи, чтобы я могла задуматься над ними и молиться о прощении.
– Пишите! – заявил он и, высоко приподняв густые седые брови, отчего лицо его приобрело свирепое и безжалостное выражение, подтолкнул дневник ко мне. – Пишите обо всем, что сделали! Исповедуйтесь!
– Но я не сделала ничего дурного, – говорю я.
– Все равно пишите. Потом посмотрим. Записывайте все, что вы сделали, начиная с прошлой пятницы. И ничего не упускайте!
Очень хорошо, тогда я запишу в дневник все, что сделала в тот день, когда отправилась проведать Джозефу, и то, что случилось после, а потом покажу отцу Куниберту то, что написала, и исповедуюсь ему. Я начинаю завтра.
18 июня 1769 года.
Мне тяжело и грустно описывать то, что случилось, потому что очень жаль свою сестру, на долю которой выпали невыносимые страдания. Я попыталась рассказать об этом отцу Куниберту, но он лишь раскрыл дневник и вручил мне коробку заточенных гусиных перьев. Он – тяжелый человек, как говорит Карлотта, и не желает выслушивать объяснения.
Итак, вот что я сделала в пятницу утром.
У своей служанки Софи я одолжила простую черную накидку с капюшоном, а на шею повесила серебряное распятие, как делают сестры милосердия. Я приготовила корзинку, в которую положила свежий хлеб, сыр и немного клубники из дворцового сада. Не сказав ни слова Софи или кому-либо другому о том, куда собираюсь, я отправилась ночью в старую заброшенную школу верховой езды, где, по моему твердому убеждению, и держали мою сестру Джозефу.
Она отсутствовала уже неделю, с тех самых пор, как у нее сделалась лихорадка, и она начала кашлять. Никто не пожелал сказать мне, где она находится, так что пришлось выяснять это самой, расспрашивая слуг. Слуги всегда знают все, что делается во дворце, даже то, что происходит между мужем и женой в уединении их опочивальни. И вот от Эрика, помощника конюха, который ухаживал за моей лошадкой, Лизандрой, я узнала, что в подвале старой школы верховой езды появилась больная девушка. Он видел, как ночью туда ходили сестры милосердия, а однажды даже подсмотрел, как придворный медик, доктор Ван Свитен, вошел туда и очень быстро вернулся, смертельно бледный, прижимая к губам носовой платок.
Я уверена, что речь идет о моей сестре Джозефе, что она лежит там в темноте, больная и всеми покинутая, и ждет, когда за нею придет смерть. Я должна была пойти к ней. Я должна была сказать ей, что ее не забыли и не бросили одну.
Ну вот, я завернулась в черную накидку и вышла наружу. Пламя свечи, которую я прихватила с собой, трепетало на ветру, пока я шагала через двор, а потом свернула под арку и вышла к конюшне. В здании старой школы верховой езды не было видно ни огонька: сюда уже давно никто не ходил, а в стойлах не держали лошадей.
Я пыталась думать только о Джозефе, но когда вошла в темное здание с высоким куполообразным потолком, меня охватил страх. По углам в темноте скользили неясные тени. Когда я подошла ближе и подняла свечу, оказалось, что это шкафы для упряжи, пустые корзины и закрома, в которых раньше лежало сено.
Вокруг царила тишина, если не считать легкого потрескивания деревянных балок под крышей и отдаленной переклички часовых, совершающих обход вокруг дворца. Я нашла ступеньки, которые вели вниз, в совсем уж кромешную тьму. Спускаясь по ним, я молила Господа, чтобы моя свеча не погасла, и пыталась не думать об историях, которые любила рассказывать Софи о дворцовых привидениях, о Серой Леди, которая, плача, бродила по коридорам, а иногда и влетала в окна.
– Не говори глупостей, Антония, – заявила мне мать, когда я принялась расспрашивать ее о Серой Леди, – никаких призраков не бывает. Когда мы умираем, то умираем навсегда, а не продолжаем существовать в виде бесплотных духов. Только крестьяне верят в такую ерунду.
Я с уважением относилась к здравому смыслу и просвещенности матери, но вот насчет привидений она меня не убедила. Софи, по ее собственным словам, несколько раз видела Серую Леди, как и многие другие.
Чтобы отвлечься от мыслей о привидениях, я окликнула Джозефу, продолжая спускаться по ступенькам.
Мне показалось, что я слышу отдаленный слабый плач.
Я снова окликнула ее, и на этот раз совершенно уверилась в том, что расслышала ответ.
Но голос, который долетел до меня, не принадлежал моей сестре. У Джозефы был сильный, веселый голос. А тот, который я услышала, был тоненьким, полным боли и взволнованным.
– Не приближайтесь, кем бы вы ни были, – произнес голос. – У меня оспа. Если вы подойдете ко мне, то умрете.
– Я слышу тебя, и я уже почти пришла! – крикнула я, не обращая внимания на предупреждение.
Я нашла ее в маленькой, похожей на келью комнате, единственным источником света в которой был фонарь, висящий на вбитом в стену гвозде. Меня едва не стошнило, настолько невыносимое зловоние стояло в комнате. Это был густой и удушающий запах, но не разложения или экскрементов, а омерзительная вонь больного гниющего тела.
Лежащая на узкой кровати Джозефа подняла руку, прогоняя меня.
– Пожалуйста, Антония, дорогая моя, не подходи. А лучше уйди совсем.
Я заплакала. В слабом свете фонаря на стене глазам моим открылось ужасающее зрелище. Кожа у Джозефы стала какого-то синюшно-лилового цвета и вся покрылась волдырями. Лицо ее отекло и покраснело, щеки гротескно раздулись, а из носа текла кровь. Белки глаз были испещрены красными прожилками.
– Я люблю тебя, – сквозь слезы пролепетала я. – Я молюсь за тебя.
Опуская на пол корзинку, я подумала, что, наверное, вся еда, которую я принесла, достанется крысам, которых должно быть здесь множество. Но потом мне пришло в голову, что ужасный запах, стоящий в этой комнате, способен отпугнуть даже крыс.
– Я очень хочу пить, – долетел до меня слабый голос с кровати.
Я достала из корзины бутылку вина, которую принесла с собой, и поставила ее рядом с кроватью Джозефы. С большим трудом сестра приподнялась на локте, взяла бутылку и принялась пить. Я видела, что и глотать ей тоже больно.
– Ох, Антония, – вздохнула она, отставляя бутылку в сторону, – мне снятся кошмарные сны! С небес сходит огонь, сжигающий всех нас. Мне снится мама, она вся в огне, и страшно кричит при этом. А отец стоит в стороне и смеется, глядя, как мы заживо сгораем в пламени.
– Это болезнь посылает тебе такие сны. Мы все в безопасности, живы и здоровы, и никакого огня нет.
«Но на самом деле он есть», – про себя подумала я. – «Оспа принесла с собой неугасимый огонь, поэтому Джозефа горит в лихорадке и сходит с ума».
– Ты должна принимать лекарство. Ты поправишься, вот увидишь.
– Сестры милосердия дают мне бренди и валериану, но это не помогает. Я знаю, что они уже махнули на меня рукой.
– Зато я не отрекусь от тебя и не забуду. Обещаю, я еще вернусь.
– Нет. Не приходи больше. Сюда никто не должен приходить.
Голос у нее становился все слабее и слабее. Ее клонило в сон.
– Антония, милая…
По щекам у меня ручьем текли слезы, но я знала, что здесь более нельзя оставаться. Иначе меня могут хватиться. Никто не знал, куда я пошла. Я не сказала об этом даже Карлотте, с которой делила спальню.
Итак, я оставила Джозефу, снова поднялась по темным ступенькам, прошла по коридору старой школы и вернулась по залитому светом факелов двору во дворец.
На следующий день я была с матерью в ее покоях, когда явился доктор Ван Свитен, чтобы засвидетельствовать свое почтение императрице. Здесь же, с нами, находился и мой брат Иосиф. Ему уже сравнялось двадцать шесть, и недавно он похоронил свою вторую супругу. С тех пор как умер наш отец, мать начала привлекать Иосифа к управлению своими обширными территориями. После ее смерти императором станет Иосиф, поэтому ему нужно учиться искусству управления. Уже теперь он проявляет твердость, которая, по словам матушки, необходима всем государям. Но однажды я случайно услышала, как она призналась графу Хефенхюллеру, что Иосиф начисто лишен сострадания и жалости к людям и что ему придется научиться этим качествам, если он хочет стать мудрым правителем для своих подданных.
– Что с Джозефой? – обратилась с вопросом к доктору моя мать после того, как тот поклонился и пробормотал: «Ваше императорское величество».
– У нее черная оспа.
Я заметила, что мать смертельно побледнела, а Иосиф отвернулся. Черная оспа была самой тяжелой разновидностью коровьей оспы. Все, заболевшие ею, умирали. Когда в Вене отмечались случаи заболевания черной оспой, нас, детей, всегда увозили в деревню, чтобы мы не заразились. Слуг, заболевших черной оспой, немедленно изгоняли из дворца и старались отослать куда-нибудь в глушь. Никто из них никогда не возвращался обратно. А теперь от этой страшной болезни умирала моя сестра Джозефа.
– Зрелище поистине ужасающее, – говорил между тем доктор. – Мне уже приходилось наблюдать подобную картину и раньше. Как только становится ясно, что у больного оспа, дальнейшая борьба за его жизнь бесполезна. Спасти эрцгерцогиню невозможно. Она может лишь заразить остальных.
– Она получает необходимый уход? – слышу я вопрос матери, адресованный доктору.
– Разумеется. Ее навещают сестры милосердия и работницы молочной фермы.
Все хорошо знали, что доярки-молочницы не болеют коровьей оспой. По какой-то причине они могли ухаживать за больными, не боясь заразиться и не подвергая риску собственное здоровье.
– Никто не должен знать, где она, – глухим, низким голосом изрек Иосиф. – Никто при дворе не должен приближаться к ней. Мы не можем допустить новой вспышки паники, подобной той, которая случилась прошлым летом.
Стоило кому-нибудь где-нибудь заболеть, как тут же начиналась паника. В прошлый раз страх охватил весь город. Люди отчаянно старались уехать подальше, чтобы не заразиться. На улицах началась давка, и многие горожане были просто затоптаны насмерть.
Никому не хотелось, чтобы паника из-за оспы проникла во дворец, где, составляя двор ее императорского величества, бок о бок жили сотни слуг и придворных.
– Это понятно, – отозвался доктор Ван Свитен. – Эрцгерцогиня содержится там, где ее никто не найдет.
Я уже открываю рот, чтобы возразить, но вовремя успеваю прикусить язык. Стоя рядом с матерью, я слышу, как шуршат ее юбки черного шелка, и понимаю, что она дрожит.
– Я больше не могу позволить себе терять детей, – говорит она. – Сначала мой дорогой Карл, потом Иоганна, которой было всего одиннадцать, когда она умерла, бедняжка. А теперь еще и Джозефа, такая молодая. Она ведь собиралась замуж…
– У вас, матушка, нас осталось еще десятеро. – В голосе Иосифа явственно слышится недовольство.
Он знает, что, несмотря на то что он старший сын и наследник престола, мать всегда предпочитала ему Карла, который был ее любимчиком.
– Десять детей – на мой взгляд, вполне достаточно.
Я очень привязана к Иосифу, но он не понимает, что значит любить кого-то. Когда четыре года назад умер наш отец, брат не проронил ни слезинки, только презрительно фыркал, глядя на нас.
– Он был законченным бездельником и тунеядцем, окруженный толпой таких же прихлебателей, – услышала я однажды его слова.
Иосиф даже отказался возложить венок на могилу отца, хотя на похоронах и предложил матери руку, чтобы та могла на нее опереться.
Иосифу уже двадцать шесть, и он был женат два раза. Впрочем, он ничуть не скорбел ни об одной из своих жен, когда они умерли, ни о бедном мертвом малютке, которого родила ему первая жена. Мне нелегко понять Иосифа.
– Сколько она еще проживет? – спросил Иосиф у Ван Свитена.
– Не более нескольких дней.
– Когда она умрет, распорядитесь, чтобы тело как можно быстрее увезли из дворца. Не нужно сообщать о ее смерти. Ее отсутствия никто не заметит. Одной дочерью больше или меньше…
– Иосиф! Довольно. – Голос матери звучит твердо, но я различаю в нем нотки паники.
Но мой брат, раздосадованный происходящим, не желает молчать.
– И еще я хочу, чтобы тело сожгли. Вместе со всей одеждой и прочими вещами.
– Довольно! Ты ведешь себя не по-христиански. Я никогда не допущу подобного надругательства. Ты забываешься.
– Какая сентиментальная глупость! – доносится до меня бормотание Иосифа. – Как можно верить в то, что в один прекрасный день мертвые восстанут из могил и вернутся к жизни. Все это жалкие сказки, выдуманные священниками.
– Мы поступим так, как учит нас святая церковь, – негромко говорит мать. – Мы не сектанты и не дикари-язычники. Кроме того, Джозефа еще жива. И пока она не умерла, у нас остается надежда. Сейчас я удаляюсь в часовню, чтобы помолиться за нее. И советую всем поступить так же. – Доктору она сказала: – Я хочу, чтобы мне незамедлительно сообщали обо всех изменениях в ее состоянии.
Я больше не могу молчать.
– Ох, мама, она так ужасно переменилась. Ты бы не поверила, если бы увидела ее! – По лицу моему текут слезы, когда я выкрикиваю эти слова.
Мать молча и сурово смотрит на меня. Иосиф тоже испепеляет меня яростным взглядом. Доктор Ван Свитен попятился, он испуган до смерти.
– Будь добра, Антония, объяснись, – спокойно повелела мать.
– Я видела ее. Она вся распухла, стала черно-синего цвета, и от нее отвратительно пахнет. А они держат ее в какой-то темной крысиной норе под старым зданием школы верховой езды, куда никто не ходит. – Я взглянула матери прямо в глаза. – Она умирает, мамочка. Она умирает.
Вместо того чтобы обнять и прижать меня к себе, как я ожидала, мать сделала несколько шагов в сторону, так что до меня больше не долетал знакомый ее запах, чудесная смесь чернил и розовой воды.
– Вам лучше удалиться, – обратился доктор Ван Свитен к моей матери и Иосифу, которые поспешили отойти от меня еще на несколько шагов. – Я позабочусь о ней. За девочкой будут наблюдать на случай, если у нее появятся симптомы черной оспы. – Он сделал рукой знак одному из ливрейных лакеев, в ожидании приказаний стоявших у дальней стены большой комнаты. – Немедленно пошлите за моим помощником. И молочницами.
Меня отвели в старую казарму дворцовой стражи и оставили там под присмотром двух деревенских женщин – одной молодой, а второй, наоборот, очень старой. Меня держали взаперти до тех пор, пока доктор не убедился, что я не подхватила заразу от сестры. У меня отобрали всю одежду и сожгли, а Софи взамен прислала мне новую. Когда я надевала платье, из кармашка выпала записка. Она была от Карлотты.
«Милая моя Антуанетта, – писала она, – ты выказала недюжинную храбрость, когда отправилась навестить Джозефу. Здесь все уже знают о твоем поступке. Мы должны делать вид, будто не одобряем его, но в душе восторгаемся тобой. От всего сердца надеюсь, что ты не заболеешь. Иосиф в ярости. Я люблю тебя».
3 июля 1769 года.
Я решила не показывать свой дневник отцу Куниберту. Он будет только моим. Это будет летопись моей жизни, и больше ничьей.
За последние педели со мной произошло столько всяких разностей. Мне не разрешили больше видеться с Джозефой, которая умерла на третий день после того, как я спустилась к ней в подвал. Я пытаюсь не думать о том, как много ей пришлось выстрадать. Но я знаю, что никогда не смогу забыть того, как она выглядела, лежа на узкой кровати в кишащей крысами норе.
Отец Куниберт говорит, что я должна задуматься о проявленном самовольстве и непослушании, а потом молить Господа о прощении. Он говорит, что я должна быть благодарна за то, что осталась жива. Но я испытываю не благодарность, а одну только печаль. Мне не разрешили присутствовать на краткой панихиде по Джозефе, потому что молочницы все еще наблюдали за мной. Каждое утро и каждый вечер они осматривали мои лицо и руки в поисках волдырей, а потом переглядывались, качали головами и о чем-то негромко перешептывались.
А я размышляла о смерти и о том, что Джозефа прожила на свете всего лишь семнадцать лет, а это так мало! Почему одни умирают, а другие живут? Я более не могу писать об этом, меня душат слезы и тоска.
15 июля 1769 года.
Наконец доктор Ван Свитен позволил мне возвратиться в апартаменты, в которых я живу вместе с Карлоттой. У меня нет коровьей оспы.
28 июля 1769 года.
Сегодня утром Софи разбудила меня непривычно рано и одела с особой тщательностью. Я спросила у нее, что это значит, но она не ответила. Однако я поняла, что причина должна быть очень важной, когда увидела, что она достала мое бальное платье светло-голубого шелка с оторочкой из парчовой ткани и вышитыми по корсажу розочками.
Она причесала мои волосы, собрала их на затылке, открыв уши, а потом велела надеть серебристо-седой парик. Он очень шел мне. В нем я выглядела совсем взрослой, особенно когда Софи украсила его жемчугами.
Мне всегда говорили, что я очень похожа на отца, который был исключительно красивым мужчиной. Как и у него, у меня высокий лоб и широко расставленные большие глаза. Впрочем, они у меня голубые, как у матери, и той очень нравится, когда я одеваюсь в голубое, чтобы оттенить их цвет. По тому, как Софи наряжала меня, я заключила, что она осталась довольна произведенным эффектом. Занимаясь мной, она что-то напевала себе под нос и все время улыбалась. Софи стала моей камеристкой с тех пор, как мне исполнилось семь лет, и она знает меня лучше кого бы то ни было, даже лучше матери и Карлотты.
Когда я была готова, меня отвели в большую залу для приемов, где уже находилась матушка. С ней были двое мужчин, и они пристально разглядывали меня, как только я вошла и остановилась рядом с матерью.
– Антония, дорогая моя, это принц Кауниц, а это герцог де Шуазель.
Оба мужчины поклонились мне, и я, ощущая непривычную тяжесть парика, тоже наклонила голову в знак приветствия. Вперед вышел мой учитель танцев месье Новерр и подал придворным музыкантам знак играть. Зазвучала музыка, и он прошел со мной сначала тур полонеза, а потом аллеманда, и все это время господа внимательно наблюдали за нами. Принесли мою арфу, и я сыграла несколько незатейливых мелодий (меня трудно назвать искушенным музыкантом), после чего спела арию герра Глюка, который учил меня играть на клавикордах, когда я была совсем еще маленькой.
Меня зовут эрцгерцогиня Мария-Антония, по прозвищу Антуанетта. Мне исполнилось тринадцать лет и семь месяцев, и перед вами – письменное изложение моей жизни.
Этот дневник был определен мне в качестве наказания.
Отец Куниберт, духовник, повелел мне записывать в него все мои грехи, чтобы я могла задуматься над ними и молиться о прощении.
– Пишите! – заявил он и, высоко приподняв густые седые брови, отчего лицо его приобрело свирепое и безжалостное выражение, подтолкнул дневник ко мне. – Пишите обо всем, что сделали! Исповедуйтесь!
– Но я не сделала ничего дурного, – говорю я.
– Все равно пишите. Потом посмотрим. Записывайте все, что вы сделали, начиная с прошлой пятницы. И ничего не упускайте!
Очень хорошо, тогда я запишу в дневник все, что сделала в тот день, когда отправилась проведать Джозефу, и то, что случилось после, а потом покажу отцу Куниберту то, что написала, и исповедуюсь ему. Я начинаю завтра.
18 июня 1769 года.
Мне тяжело и грустно описывать то, что случилось, потому что очень жаль свою сестру, на долю которой выпали невыносимые страдания. Я попыталась рассказать об этом отцу Куниберту, но он лишь раскрыл дневник и вручил мне коробку заточенных гусиных перьев. Он – тяжелый человек, как говорит Карлотта, и не желает выслушивать объяснения.
Итак, вот что я сделала в пятницу утром.
У своей служанки Софи я одолжила простую черную накидку с капюшоном, а на шею повесила серебряное распятие, как делают сестры милосердия. Я приготовила корзинку, в которую положила свежий хлеб, сыр и немного клубники из дворцового сада. Не сказав ни слова Софи или кому-либо другому о том, куда собираюсь, я отправилась ночью в старую заброшенную школу верховой езды, где, по моему твердому убеждению, и держали мою сестру Джозефу.
Она отсутствовала уже неделю, с тех самых пор, как у нее сделалась лихорадка, и она начала кашлять. Никто не пожелал сказать мне, где она находится, так что пришлось выяснять это самой, расспрашивая слуг. Слуги всегда знают все, что делается во дворце, даже то, что происходит между мужем и женой в уединении их опочивальни. И вот от Эрика, помощника конюха, который ухаживал за моей лошадкой, Лизандрой, я узнала, что в подвале старой школы верховой езды появилась больная девушка. Он видел, как ночью туда ходили сестры милосердия, а однажды даже подсмотрел, как придворный медик, доктор Ван Свитен, вошел туда и очень быстро вернулся, смертельно бледный, прижимая к губам носовой платок.
Я уверена, что речь идет о моей сестре Джозефе, что она лежит там в темноте, больная и всеми покинутая, и ждет, когда за нею придет смерть. Я должна была пойти к ней. Я должна была сказать ей, что ее не забыли и не бросили одну.
Ну вот, я завернулась в черную накидку и вышла наружу. Пламя свечи, которую я прихватила с собой, трепетало на ветру, пока я шагала через двор, а потом свернула под арку и вышла к конюшне. В здании старой школы верховой езды не было видно ни огонька: сюда уже давно никто не ходил, а в стойлах не держали лошадей.
Я пыталась думать только о Джозефе, но когда вошла в темное здание с высоким куполообразным потолком, меня охватил страх. По углам в темноте скользили неясные тени. Когда я подошла ближе и подняла свечу, оказалось, что это шкафы для упряжи, пустые корзины и закрома, в которых раньше лежало сено.
Вокруг царила тишина, если не считать легкого потрескивания деревянных балок под крышей и отдаленной переклички часовых, совершающих обход вокруг дворца. Я нашла ступеньки, которые вели вниз, в совсем уж кромешную тьму. Спускаясь по ним, я молила Господа, чтобы моя свеча не погасла, и пыталась не думать об историях, которые любила рассказывать Софи о дворцовых привидениях, о Серой Леди, которая, плача, бродила по коридорам, а иногда и влетала в окна.
– Не говори глупостей, Антония, – заявила мне мать, когда я принялась расспрашивать ее о Серой Леди, – никаких призраков не бывает. Когда мы умираем, то умираем навсегда, а не продолжаем существовать в виде бесплотных духов. Только крестьяне верят в такую ерунду.
Я с уважением относилась к здравому смыслу и просвещенности матери, но вот насчет привидений она меня не убедила. Софи, по ее собственным словам, несколько раз видела Серую Леди, как и многие другие.
Чтобы отвлечься от мыслей о привидениях, я окликнула Джозефу, продолжая спускаться по ступенькам.
Мне показалось, что я слышу отдаленный слабый плач.
Я снова окликнула ее, и на этот раз совершенно уверилась в том, что расслышала ответ.
Но голос, который долетел до меня, не принадлежал моей сестре. У Джозефы был сильный, веселый голос. А тот, который я услышала, был тоненьким, полным боли и взволнованным.
– Не приближайтесь, кем бы вы ни были, – произнес голос. – У меня оспа. Если вы подойдете ко мне, то умрете.
– Я слышу тебя, и я уже почти пришла! – крикнула я, не обращая внимания на предупреждение.
Я нашла ее в маленькой, похожей на келью комнате, единственным источником света в которой был фонарь, висящий на вбитом в стену гвозде. Меня едва не стошнило, настолько невыносимое зловоние стояло в комнате. Это был густой и удушающий запах, но не разложения или экскрементов, а омерзительная вонь больного гниющего тела.
Лежащая на узкой кровати Джозефа подняла руку, прогоняя меня.
– Пожалуйста, Антония, дорогая моя, не подходи. А лучше уйди совсем.
Я заплакала. В слабом свете фонаря на стене глазам моим открылось ужасающее зрелище. Кожа у Джозефы стала какого-то синюшно-лилового цвета и вся покрылась волдырями. Лицо ее отекло и покраснело, щеки гротескно раздулись, а из носа текла кровь. Белки глаз были испещрены красными прожилками.
– Я люблю тебя, – сквозь слезы пролепетала я. – Я молюсь за тебя.
Опуская на пол корзинку, я подумала, что, наверное, вся еда, которую я принесла, достанется крысам, которых должно быть здесь множество. Но потом мне пришло в голову, что ужасный запах, стоящий в этой комнате, способен отпугнуть даже крыс.
– Я очень хочу пить, – долетел до меня слабый голос с кровати.
Я достала из корзины бутылку вина, которую принесла с собой, и поставила ее рядом с кроватью Джозефы. С большим трудом сестра приподнялась на локте, взяла бутылку и принялась пить. Я видела, что и глотать ей тоже больно.
– Ох, Антония, – вздохнула она, отставляя бутылку в сторону, – мне снятся кошмарные сны! С небес сходит огонь, сжигающий всех нас. Мне снится мама, она вся в огне, и страшно кричит при этом. А отец стоит в стороне и смеется, глядя, как мы заживо сгораем в пламени.
– Это болезнь посылает тебе такие сны. Мы все в безопасности, живы и здоровы, и никакого огня нет.
«Но на самом деле он есть», – про себя подумала я. – «Оспа принесла с собой неугасимый огонь, поэтому Джозефа горит в лихорадке и сходит с ума».
– Ты должна принимать лекарство. Ты поправишься, вот увидишь.
– Сестры милосердия дают мне бренди и валериану, но это не помогает. Я знаю, что они уже махнули на меня рукой.
– Зато я не отрекусь от тебя и не забуду. Обещаю, я еще вернусь.
– Нет. Не приходи больше. Сюда никто не должен приходить.
Голос у нее становился все слабее и слабее. Ее клонило в сон.
– Антония, милая…
По щекам у меня ручьем текли слезы, но я знала, что здесь более нельзя оставаться. Иначе меня могут хватиться. Никто не знал, куда я пошла. Я не сказала об этом даже Карлотте, с которой делила спальню.
Итак, я оставила Джозефу, снова поднялась по темным ступенькам, прошла по коридору старой школы и вернулась по залитому светом факелов двору во дворец.
На следующий день я была с матерью в ее покоях, когда явился доктор Ван Свитен, чтобы засвидетельствовать свое почтение императрице. Здесь же, с нами, находился и мой брат Иосиф. Ему уже сравнялось двадцать шесть, и недавно он похоронил свою вторую супругу. С тех пор как умер наш отец, мать начала привлекать Иосифа к управлению своими обширными территориями. После ее смерти императором станет Иосиф, поэтому ему нужно учиться искусству управления. Уже теперь он проявляет твердость, которая, по словам матушки, необходима всем государям. Но однажды я случайно услышала, как она призналась графу Хефенхюллеру, что Иосиф начисто лишен сострадания и жалости к людям и что ему придется научиться этим качествам, если он хочет стать мудрым правителем для своих подданных.
– Что с Джозефой? – обратилась с вопросом к доктору моя мать после того, как тот поклонился и пробормотал: «Ваше императорское величество».
– У нее черная оспа.
Я заметила, что мать смертельно побледнела, а Иосиф отвернулся. Черная оспа была самой тяжелой разновидностью коровьей оспы. Все, заболевшие ею, умирали. Когда в Вене отмечались случаи заболевания черной оспой, нас, детей, всегда увозили в деревню, чтобы мы не заразились. Слуг, заболевших черной оспой, немедленно изгоняли из дворца и старались отослать куда-нибудь в глушь. Никто из них никогда не возвращался обратно. А теперь от этой страшной болезни умирала моя сестра Джозефа.
– Зрелище поистине ужасающее, – говорил между тем доктор. – Мне уже приходилось наблюдать подобную картину и раньше. Как только становится ясно, что у больного оспа, дальнейшая борьба за его жизнь бесполезна. Спасти эрцгерцогиню невозможно. Она может лишь заразить остальных.
– Она получает необходимый уход? – слышу я вопрос матери, адресованный доктору.
– Разумеется. Ее навещают сестры милосердия и работницы молочной фермы.
Все хорошо знали, что доярки-молочницы не болеют коровьей оспой. По какой-то причине они могли ухаживать за больными, не боясь заразиться и не подвергая риску собственное здоровье.
– Никто не должен знать, где она, – глухим, низким голосом изрек Иосиф. – Никто при дворе не должен приближаться к ней. Мы не можем допустить новой вспышки паники, подобной той, которая случилась прошлым летом.
Стоило кому-нибудь где-нибудь заболеть, как тут же начиналась паника. В прошлый раз страх охватил весь город. Люди отчаянно старались уехать подальше, чтобы не заразиться. На улицах началась давка, и многие горожане были просто затоптаны насмерть.
Никому не хотелось, чтобы паника из-за оспы проникла во дворец, где, составляя двор ее императорского величества, бок о бок жили сотни слуг и придворных.
– Это понятно, – отозвался доктор Ван Свитен. – Эрцгерцогиня содержится там, где ее никто не найдет.
Я уже открываю рот, чтобы возразить, но вовремя успеваю прикусить язык. Стоя рядом с матерью, я слышу, как шуршат ее юбки черного шелка, и понимаю, что она дрожит.
– Я больше не могу позволить себе терять детей, – говорит она. – Сначала мой дорогой Карл, потом Иоганна, которой было всего одиннадцать, когда она умерла, бедняжка. А теперь еще и Джозефа, такая молодая. Она ведь собиралась замуж…
– У вас, матушка, нас осталось еще десятеро. – В голосе Иосифа явственно слышится недовольство.
Он знает, что, несмотря на то что он старший сын и наследник престола, мать всегда предпочитала ему Карла, который был ее любимчиком.
– Десять детей – на мой взгляд, вполне достаточно.
Я очень привязана к Иосифу, но он не понимает, что значит любить кого-то. Когда четыре года назад умер наш отец, брат не проронил ни слезинки, только презрительно фыркал, глядя на нас.
– Он был законченным бездельником и тунеядцем, окруженный толпой таких же прихлебателей, – услышала я однажды его слова.
Иосиф даже отказался возложить венок на могилу отца, хотя на похоронах и предложил матери руку, чтобы та могла на нее опереться.
Иосифу уже двадцать шесть, и он был женат два раза. Впрочем, он ничуть не скорбел ни об одной из своих жен, когда они умерли, ни о бедном мертвом малютке, которого родила ему первая жена. Мне нелегко понять Иосифа.
– Сколько она еще проживет? – спросил Иосиф у Ван Свитена.
– Не более нескольких дней.
– Когда она умрет, распорядитесь, чтобы тело как можно быстрее увезли из дворца. Не нужно сообщать о ее смерти. Ее отсутствия никто не заметит. Одной дочерью больше или меньше…
– Иосиф! Довольно. – Голос матери звучит твердо, но я различаю в нем нотки паники.
Но мой брат, раздосадованный происходящим, не желает молчать.
– И еще я хочу, чтобы тело сожгли. Вместе со всей одеждой и прочими вещами.
– Довольно! Ты ведешь себя не по-христиански. Я никогда не допущу подобного надругательства. Ты забываешься.
– Какая сентиментальная глупость! – доносится до меня бормотание Иосифа. – Как можно верить в то, что в один прекрасный день мертвые восстанут из могил и вернутся к жизни. Все это жалкие сказки, выдуманные священниками.
– Мы поступим так, как учит нас святая церковь, – негромко говорит мать. – Мы не сектанты и не дикари-язычники. Кроме того, Джозефа еще жива. И пока она не умерла, у нас остается надежда. Сейчас я удаляюсь в часовню, чтобы помолиться за нее. И советую всем поступить так же. – Доктору она сказала: – Я хочу, чтобы мне незамедлительно сообщали обо всех изменениях в ее состоянии.
Я больше не могу молчать.
– Ох, мама, она так ужасно переменилась. Ты бы не поверила, если бы увидела ее! – По лицу моему текут слезы, когда я выкрикиваю эти слова.
Мать молча и сурово смотрит на меня. Иосиф тоже испепеляет меня яростным взглядом. Доктор Ван Свитен попятился, он испуган до смерти.
– Будь добра, Антония, объяснись, – спокойно повелела мать.
– Я видела ее. Она вся распухла, стала черно-синего цвета, и от нее отвратительно пахнет. А они держат ее в какой-то темной крысиной норе под старым зданием школы верховой езды, куда никто не ходит. – Я взглянула матери прямо в глаза. – Она умирает, мамочка. Она умирает.
Вместо того чтобы обнять и прижать меня к себе, как я ожидала, мать сделала несколько шагов в сторону, так что до меня больше не долетал знакомый ее запах, чудесная смесь чернил и розовой воды.
– Вам лучше удалиться, – обратился доктор Ван Свитен к моей матери и Иосифу, которые поспешили отойти от меня еще на несколько шагов. – Я позабочусь о ней. За девочкой будут наблюдать на случай, если у нее появятся симптомы черной оспы. – Он сделал рукой знак одному из ливрейных лакеев, в ожидании приказаний стоявших у дальней стены большой комнаты. – Немедленно пошлите за моим помощником. И молочницами.
Меня отвели в старую казарму дворцовой стражи и оставили там под присмотром двух деревенских женщин – одной молодой, а второй, наоборот, очень старой. Меня держали взаперти до тех пор, пока доктор не убедился, что я не подхватила заразу от сестры. У меня отобрали всю одежду и сожгли, а Софи взамен прислала мне новую. Когда я надевала платье, из кармашка выпала записка. Она была от Карлотты.
«Милая моя Антуанетта, – писала она, – ты выказала недюжинную храбрость, когда отправилась навестить Джозефу. Здесь все уже знают о твоем поступке. Мы должны делать вид, будто не одобряем его, но в душе восторгаемся тобой. От всего сердца надеюсь, что ты не заболеешь. Иосиф в ярости. Я люблю тебя».
3 июля 1769 года.
Я решила не показывать свой дневник отцу Куниберту. Он будет только моим. Это будет летопись моей жизни, и больше ничьей.
За последние педели со мной произошло столько всяких разностей. Мне не разрешили больше видеться с Джозефой, которая умерла на третий день после того, как я спустилась к ней в подвал. Я пытаюсь не думать о том, как много ей пришлось выстрадать. Но я знаю, что никогда не смогу забыть того, как она выглядела, лежа на узкой кровати в кишащей крысами норе.
Отец Куниберт говорит, что я должна задуматься о проявленном самовольстве и непослушании, а потом молить Господа о прощении. Он говорит, что я должна быть благодарна за то, что осталась жива. Но я испытываю не благодарность, а одну только печаль. Мне не разрешили присутствовать на краткой панихиде по Джозефе, потому что молочницы все еще наблюдали за мной. Каждое утро и каждый вечер они осматривали мои лицо и руки в поисках волдырей, а потом переглядывались, качали головами и о чем-то негромко перешептывались.
А я размышляла о смерти и о том, что Джозефа прожила на свете всего лишь семнадцать лет, а это так мало! Почему одни умирают, а другие живут? Я более не могу писать об этом, меня душат слезы и тоска.
15 июля 1769 года.
Наконец доктор Ван Свитен позволил мне возвратиться в апартаменты, в которых я живу вместе с Карлоттой. У меня нет коровьей оспы.
28 июля 1769 года.
Сегодня утром Софи разбудила меня непривычно рано и одела с особой тщательностью. Я спросила у нее, что это значит, но она не ответила. Однако я поняла, что причина должна быть очень важной, когда увидела, что она достала мое бальное платье светло-голубого шелка с оторочкой из парчовой ткани и вышитыми по корсажу розочками.
Она причесала мои волосы, собрала их на затылке, открыв уши, а потом велела надеть серебристо-седой парик. Он очень шел мне. В нем я выглядела совсем взрослой, особенно когда Софи украсила его жемчугами.
Мне всегда говорили, что я очень похожа на отца, который был исключительно красивым мужчиной. Как и у него, у меня высокий лоб и широко расставленные большие глаза. Впрочем, они у меня голубые, как у матери, и той очень нравится, когда я одеваюсь в голубое, чтобы оттенить их цвет. По тому, как Софи наряжала меня, я заключила, что она осталась довольна произведенным эффектом. Занимаясь мной, она что-то напевала себе под нос и все время улыбалась. Софи стала моей камеристкой с тех пор, как мне исполнилось семь лет, и она знает меня лучше кого бы то ни было, даже лучше матери и Карлотты.
Когда я была готова, меня отвели в большую залу для приемов, где уже находилась матушка. С ней были двое мужчин, и они пристально разглядывали меня, как только я вошла и остановилась рядом с матерью.
– Антония, дорогая моя, это принц Кауниц, а это герцог де Шуазель.
Оба мужчины поклонились мне, и я, ощущая непривычную тяжесть парика, тоже наклонила голову в знак приветствия. Вперед вышел мой учитель танцев месье Новерр и подал придворным музыкантам знак играть. Зазвучала музыка, и он прошел со мной сначала тур полонеза, а потом аллеманда, и все это время господа внимательно наблюдали за нами. Принесли мою арфу, и я сыграла несколько незатейливых мелодий (меня трудно назвать искушенным музыкантом), после чего спела арию герра Глюка, который учил меня играть на клавикордах, когда я была совсем еще маленькой.