Страница:
– Проводники все время меняются., – объяснил Жан Поль. – Если верить Данте, то его водил Вергилий. Сам Данте тоже не избежал этой участи. Потом эту должность наследовали другие. До недавнего времени проводником тут был Гессе. А теперь вот я.
– И все писатели?
– Увы.
– Ну, я-то не писатель, так что мне это не грозит.
– Если только Вы еще не станете писателем.
– А это возможно?
– Не более и не менее, чем возвращение Вашего портфеля.
– Но это, насколько я помню, зависит только от меня самого.
– Именно так.
– В таком случае, я не собираюсь становиться писателем. И тем более писать произведения об аде.
– Ну, что ж, давайте пока что так и порешим.
– Вот что-то не нравится мне Ваше «пока что».
– Но более точно вряд ли можно определить.
Тут Жан-Поль окончательно справился со штанинами и начал стаскивать мокасины.
Я тоже потянул за шнурки своих ботинок. А потом мы пошли к берегу и начали заходить в реку. Она оказалась вполне приятной температуры.
– Видит грека в реке рак… – вспомнилась мне еще одна дурацкая строчка.
Жан Поль промолчал.
– И все-таки не понятно, – опять встрял я. – Почему я в аду?
Жан Поль безмолвствовал. Потерял охоту к беседе? Или, может, того требовал ритуал перехода через реку?
– Да, кстати, – поинтересовался я, как бы мимоходом. – А как Ваша фамилия?
– Сартр.
– Как?! Да разве же Вы не были атеистом?
– Был.
3
Некоторое время мы с Сартром шли по воде молча и сосредоточенно. Я осторожно нащупывал пальцами ног структуру речного дна, а Сартр, похоже, был просто погружен в самого себя.
Но потом, когда я вполне освоился с бродом и перестал напрягаться, он вдруг, словно почувствовав мою готовность продолжать разговор, прервал молчание и огорошил меня вопросом:
– А знаете ли Вы, какими изощренными бывают пытки ада?
Я не знал и, честно говоря, после такой формулировки не больно-то и хотел узнавать. Но, видимо, вопрос был чисто риторический и мое мнение на самом деле никого не интересовало, ибо Сартр, не дожидаясь моей реакции, тут же продолжил:
– Вот, например, нас – писателей – заставляют прочитывать всю ту чушь, которую вдохновенно пишут о нас (естественно, посмертно) наши биографы. И прежутчайшее же это, доложу я Вам, занятие. Так что невольно жалеешь о некогда столь желанной знаменитости и мечтаешь, чтобы и имя твое, и многострадальные твои сочинения поскорее, простите за каламбур, канули в Лету.
Вот Вы об атеизме моем заговорили. И, действительно, откройте любую статейку обо мне и сразу упретесь в этот незыблемый пункт. Но что они все понимают во мне и моих взглядах? И даже если они вырывают из контекста то или иное мое высказывание (а кто сказал, кстати, что я от них еще при жизни не отрекался и, тем более, после смерти), судят они как-то поспешно и поверхностно. А ведь загляни любой из них в мои сочинения, обязательно найдет там множество интонаций, намеков, зацепок, из которых сплетается общая картина, весьма многогранная и исполненная полутонов. Но нет! Им все ясно и так.
Я не пытался даже прервать эту тираду, не будучи знаком ни с творчеством Жан Поля, ни с анализом этого творчества поздними специалистами. А он уверенно переставлял ноги, уже выше колен скрытые под водой, и продолжал обличать своих мучителей:
– Знаете, я однажды рассказ написал. Называется «Стена». Это про испанских заключенных, которых приговорили к расстрелу и сообщили им об этом заранее, за одну ночь до приведения приговора в исполнение. И вот в эту ночь они не могут сомкнуть глаз. Они думают, функционируют физически, насколько это возможно в условиях жалкого тесного и сырого подвала, где их заточили, но, по сути, они уже умирают заранее, не дожидаясь смертельных пуль. Они умирают здесь, потому что ярко осознают свою смертность и ее неизбежность.
Там есть персонаж один страшный – доктор, который приходит в подвал побыть с ними этой ночью. Он приходит не из человеколюбия или медицинского долга, он приходит как исследователь: наблюдать и записывать в блокнотик их необычные предсмертные симптомы. Как они потеют, несмотря на страшный холод, как они бесконтрольно мочатся в штаны, как они сереют, как трескаются их губы – ну, и так далее.
И вот один из этих смертников вдруг заявляет второму: «Я говорю себе: ««Потом? Потом ничего не будет».". Но я не понимаю, что это значит. Порой мне кажется, что я почти понял… но тут все снова ускользает, и я начинаю думать о боли, о пулях, о залпе. Я материалист, могу тебе в этом поклясться, и, поверь, я в своем уме и все же что-то у меня не сходится. Я вижу свой труп: это не так уж трудно, но вижу его все-таки Я, и глаза, взирающие на этот труп, МОИ глаза. Я пытаюсь убедить себя в том, что больше ничего не увижу и не услышу, а жизнь будет продолжаться – для других. Но мы не созданы для подобных мыслей».
А вот теперь скажите мне, принадлежали ли эти строки атеисту или нет? С одной стороны, можно сказать и так. И тогда мой герой просто из трусости цепляется за потустороннюю силу своего сознания. Но можно ведь, и кажется, это вернее, понять и иначе: «ммы не созданы для подобных мыслей», потому что что-то в нас дико противится этому. И это что-то – как раз то, что способно смотреть на мертвое тело со стороны.
– И это – душа! – наконец-то, вставил я свое словцо.
– Вы бы это так назвали? – оживился Сартр.
– Ну, учитывая, что мы отправляемся в царство душ, иного определения как-то в голову не приходит.
– Ах, вот оно что! – пожал плечами мой проводник и снова замолчал.
Как реагировать на эту его реплику, я не знал.
Мы еще некоторое время шли молча, а потом, когда вода в реке явно пошла на убыль и до второго берега было уже рукой подать, Жан Поль подвел итог своей речи:
– В общем, со стороны литературоведов очень некрасиво за нами подглядывать. И если бы они еще знали, что нам об этих их подглядываниях все известно, им бы стало мучительно стыдно!
Я в душе согласился с Сартром, и тут же это навело меня на тревожную мысль:
– Позвольте! Но разве Вы сами сейчас не ведете меня подглядывать за другими?
– Кто Вам это сказал? – удивился Сартр.
– Ну, как же! Мы же в аду, там грешники мучаются. И Вы мне, по-видимому, должны будете продемонстрировать страдания этих обнаженных от былых прикрытий душ.
– Еще как продемонстрирую. Но при этом Вы не будете шпионом. И не заставите их краснеть от стыда.
– Как это?
– А очень просто. Во-первых, Вы не узнаете их имен…
– Но вот у Данте, кажется, они были названы, – перебил я.
– Когда Данте ходил здесь за Вергилием, а потом и сам в качестве проводника, у них были свои правила. Мои правила устанавливаю я. И они таковы: никакого компромата. Все безымянно.
– Это было «во-первых», – деловито встрял я, заминая оплошность.
– Да, это было «во-первых». Из чего следует, что есть и «во-вторых». И «во-вторых» – это то, что они сами хотят, чтобы Вы на них посмотрели.
– Сами? Но зачем им это?
– В этом их шанс.
– Шанс на что?
– На то, чтобы поскорей покинуть это место.
– А разве же его можно покинуть?
– Можно. Но будем считать, что этого вопроса Вы мне пока что еще не задавали. Ибо если Вы будете так торопиться, то я, отвлеченный каждым следующим вопросом, не буду успевать отвечать на предыдущие, и так мы совсем никуда не продвинемся. Поэтому советую остановиться на прошлом Вашем замечании. Мы его рассмотрим, а потом пойдем дальше. И некоторое время без всяких вопросов. Идет?
– Идет. Да и потом, Вы просто не оставляете мне выбора.
– Иногда это даже лучше.
Сартр первым достиг берега и, видимо в ожидании, когда высохнут ноги, уселся в душистую траву.
Стоп! Что я сказал? В «душистую»? Как бы ни так. Она своим внешним видом явно просилась быть душистой. Но увы, странности того берега не закончились и на этом. Так что никакого запаха не было.
И я даже (чисто для эксперимента) сорвал травинку и, помусолив ее в руках, поднес к носу – ничего.
Сартр же тем временем с явным удовольствием (что даже показалось мне странным, учитывая, что мы находились в царстве мертвых) вытянул ноги, потянулся и прочитал мне еще одну лекцию:
– Итак. Вас удивило, что мученики сами желают, чтобы Вы за ними понаблюдали. Но это именно так.
Видите ли, это большое заблуждение думать, что нас тут заставляют выполнять те или иные действия или подвергаться тому или иному воздействию. Я, кстати, ясно излагаю?
– Вполне.
– Хорошо! – одобрил Сартр и продолжил, – Ээто было бы просто нелепо. И у нас был бы не ад, а какая-то жалкая антиутопия в стиле Оруэлла.
Тут он скосил на меня глаз, и я вынужден был признаться, что не читал, но слышал.
Жан Поль кивнул, удовлетворившись признанием, и повел линию своего повествования дальше:
– На самом деле, каждый из нас сам выбирает путь искупления. И некоторым в данном случае близок следующий вариант: определить свой способ страдания и при этом показать себя другим будущим обитателям этой местности с целью предупредить, а значит, и предотвратить их возможные ошибки в той или иной схожей ситуации.
– То есть бывший вор с отрубленными руками показывается потенциальному вору, чтобы тому не повадно было. Тот (зритель, то бишь) соответственно предпочитает не воровать, чтобы избегнуть подобной увиденной участи. И эта заслуга (зрителя) делится им с мучеником (натурщиком), что сокращает последнему срок наказания.
– Блестяще! – воскликнул Сартр. – С одной маленькой поправкой. Тут у нас никому руки не отрубают. Избавляйтесь от примитивизма.
– Допустим. Но у меня тогда возникает вопрос: я лично как-то не замечал в себе тяги к преступлениям. Почему же просмотру подвергаюсь именно я?
– Ну, если бы Вы были писателем, вопрос оказался бы нелепым: Вы бы описали здесь увиденное в книге, издали бы оную большим тиражом, она бы неизбежно попалась на глаза какому-нибудь преступнику, или даже нескольким, и, тем самым, Вы бы убили одним выстрелом двух зайцев. Остановили бы будущий грех и помогли бы искуплению предыдущего.
– Но я не писатель.
– И это значит, что есть другой ответ.
– Какой?
– А кто Вам сказал, что я его знаю?
Я разочарованно умолк. Но Сартр поспешил меня утешить:
– Зато я точно знаю, что к концу Вашего путешествия Вы его обретете.
– Почему моего, а не нашего?
– Потому что совсем не обязательно, что мы завершим его вместе.
– Но Вы же проводник.
– Но в некоторые места тут вдвоем не протиснуться.
– Не пугайте меня.
– И не думал.
Ноги высохли, и мы синхронно начали обуваться. При этом, раскатав штанины, я обнаружил, что мои дорогие костюмные брюки безнадежно измяты. И тут же поймал себя на мысли, что в аду это совершенно не важно. И тут же поддался рефлексии и породил следующую странную мысль: «Не может быть, чтобы это был ад! Разве же туда попадают в таких костюмах?! В таких даже не хоронят!» Мысль мне не понравилась, и я ее отогнал. Сделать это было не так уж и трудно, тем более что мой провожатый опять приступил к инструктажу:
– Ваша задача проста: смотреть. Внимательно. Приглядываться к деталям. И делать выводы.
– Можно с ними разговаривать?
– Если посчитаете это уместным.
– А если они так не посчитают?
– Постарайтесь, чтобы ваши мнения по этому поводу совпали.
– Но у меня ведь нету опыта. Мне как-то еще не приходилось общаться с мертвыми, – заранее начал оправдываться я.
– Опыта у Вас достаточно, если учесть, что последние два часа Вы только это и делаете.
Сначала мне показалось, что он шутит, а потом, осознав всю подоплеку его высказывания, я похолодел от его правоты: да, я уже два часа безостановочно общался с покойником!
Впрочем, так как для своего мертвецкого стажа он явно прекрасно сохранился, меня это не так уж и напугало.
– Вы готовы? – спросил он, вставая на ноги.
– Смотреть и приглядываться к деталям? Да, – ответил я, проделывая то же самое.
И для пущей убедительности устремил свой пристальный взор в унылый ландшафт, расплывавшийся перед нами на этом берегу. И тут же вздрогнул от неожиданности: в зыбком полусумрачном мареве, дрожащем над бескрайним (по крайней мере, на первый взгляд) полем мне померещился уже недавно виденный мною образ – большой, полузакрытый, как будто от усталости, глаз с густыми ресницами.
Я вздрогнул и перевел взгляд на Сартра. Он, кажется, ничего не заметил.
– Там глаз, – попытался я ввести его в курс дела.
– Вот как? – не особо удивился он.
– Я его уже видел сегодня. В роднике.
– Угу – как-то неопределенно хмыкнул он.
– А теперь здесь, в поле.
– Нам пора идти, – решительно двинулся он, проигнорировав мое замечание. И я понял, что это, по-видимому, относится к области тех вещей, о которых надо догадываться самому.
4
Мы шли по полю очень долго. Я уже начал выматываться и отставать. Сартр же проявлял недюжинную выносливость. «Наверное, все мертвые такие», – подумал я не без радости. То, что я явно не справлялся с нагрузкой, означало, в таком случае, что я все-таки жив, в чем я уже несколько раз за этот день успел усомниться.
– Уже скоро, – подбодрил меня проводник.
Я пропыхтел в ответ что-то невнятное.
При этом мне очень хотелось, чтобы Жан Поль оказался прав. Но мое зрения заставляло отнестись к его обещанию скептически: куда хватало глаз, простиралось все то же поле.
И все-таки Сартр меня не обманул. И хотя ландшафт и не думал меняться, но зато вскоре, прямо посреди поля, обнаружилось странное сооружение, при ближайшем рассмотрении оказавшееся круглой будкой без единого окна и с наглухо закрытой дверью, для верности запертой снаружи на большой в деревенском стиле засов.
– Что это? – в два захода выговорил я, пытаясь отдышаться.
– Это? – проводник указал на будку, как будто рядом с ней находилось еще нечто, предполагавшее выбор. – Это зеркальная комната.
– Зеркальная комната? – переспросил я. – Это что-то вроде комнаты смеха?
И тут же мне вспомнилось самое первое мое посещение этого аттракциона. Было мне тогда лет пять от роду. И я не очень понял, что же, собственно говоря, смешного в этих корявых отражениях, которыми оскорбляют нас вычурные и глупо установленные по кругу каким-то злым дядькой (а кем же еще?) зеркала.
Мы с мамой представали в этих кривых стекляшках то жалкими карликами, то длиннющими макаронинами, то толстячками и вытянутыми веревочными лапками, то верзилами, практически лишенными конечностей.
Все люди очень смеялись, а мне хотелось плакать. Потому что вдруг показалось, что эти зеркала могут быть и правдивыми, и что они возвращают человеку ту самую потайную суть, которую он скрывает от самого себя, а узрев в куске стекла, не смеет опознать и отрицает тождество рапирой смеха.
Ну, в смысле, это я сейчас такими словами мое тогдашнее ощущение описываю. Но уверен, что в целом именно из-за этого я в тот момент и расстроился.
И комната смеха, кстати, тоже была совершенно круглая. Правда, снаружи посетителей никто не запирал.
Жан Поль переждал, пока я переварю первые впечатления, и заметил:
– С этого все начинают.
– Вы же говорили, – тут же встрял я, – что каждый сам для себя выбирает свой путь.
– Именно так, – терпеливо согласился Сартр. – Но начало всех путей в этой комнате. А дальше уже не счесть траекторий.
– И что там происходит?
– Да ничего особенного. Каждый, кто туда попадает, просто смотрит в зеркало. Долго и внимательно смотрит в зеркало.
– Долго? – переспросил я. – А как же остальные?
– Какие остальные? – не понял проводник.
– Ну, на свете же много людей более или менее одновременно умирают. Так где же остальные, которые ждут своей очереди? Им тут, наверное, целого поля не должно хватать.
– Да всем места хватает, не беспокойтесь, – умилился Сартр. – У Вас просто еще земные представления о времени. А тут, видите ли, мгновения могут растянуться в годы, а годы сжаться до доли секунды. Так что толкучки не бывает. И очередей мне еще наблюдать не приходилось.
– Ах, вот оно что! – осознал я и тут же стал въедливо обмозговывать разъяснения Сартра, пытаясь обнаружить, к чему бы еще можно было придраться.
Попытался и нашел:
– А почему Вы сказали, что те, ну, которые там, внутри, смотрят в зеркало? Учитывая грамматические правила, надо было бы выразиться иначе: что они «смотрятся» в зеркало.
– Это если бы они себя в зеркале рассматривали, тогда бы они «смотрелись», – обиделся Жан Поль. – А они рассматривают вовсе не себя.
– А что еще можно рассматривать в зеркале?
– Что?! Да, Б-же мой! Целую бездну всего! – воскликнул Сартр, чуть ли не заламывая руки. – Да что же это Вы такие вопросы задаете. Это же элементарно. Да, Вы что литературы вообще не читали? Ну, хотя бы сказки народные. Вот эту, например, про девицу, которая приговаривала: «Катись, катись, яблочко наливное, по серебряному блюдечку, покажи мне и города и поля, покажи мне леса, и моря, покажи мне гор высоту и небес красоту». Ну, а дальше там, помните: «Вдруг раздался звон серебряный. Вся горница светом залилась: покатилось яблочко по блюдечку, наливное по серебряному, а на блюдечке все города видны, все луга видны, и полки на полях, и корабли на морях, и гор высота, и небес красота: ясно солнышко за светлым месяцем катится, звезды в хоровод собираются, лебеди на заводях песни поют».
Я с удивлением рассматривал Сартра, который оказался на редкость подкованным в русском фольклоре.
Он же с упоением продолжал:
– Или возьмите хоть пушкинское: «Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи…» Или, вот еще лучше. Андерсен. Вы помните, с чего начинается «Снежная королева»?
Я не помнил. Но мои воспоминания и не требовались Жан Полю, который тут же начал шпарить наизусть: «История первая, в которой рассказывается о зеркале и его осколках.
Ну, начнем! Дойдя до конца нашей истории, мы будем знать больше, чем сейчас. Так вот, жил-был тролль, злой-презлой, сущий дьявол. Раз был он в особенно хорошем расположении духа: смастерил такое зеркало, в котором все доброе и прекрасное уменьшалось дальше некуда, а все дурное и безобразное так и выпирало, делалось еще гаже. Прекраснейшие ландшафты выглядели в нем вареным шпинатом, а лучшие из людей – уродами, или казалось, будто стоят они кверху ногами, а животов у них вовсе нет! Лица искажались так, что и не узнать, а если у кого была веснушка, то уж будьте покойны – она расползалась и на нос и на губы. А если у человека являлась добрая мысль, она отражалась в зеркале такой ужимкой, что тролль так и покатывался со смеху, радуясь своей хитрой выдумке.
Ученики тролля – а у него была своя школа – рассказывали всем, что сотворилось чудо: теперь только, говорили они, можно увидеть весь мир и людей в их истинном свете. Они бегали повсюду с зеркалом, и скоро не осталось ни одной страны, ни одного человека., которые не отразились бы в нем в искаженном виде.
Напоследок захотелось им добраться и до неба. Чем выше они поднимались, тем сильнее кривлялось зеркало, так что они еле удерживали его в руках. Но вот они взлетели совсем высоко, как вдруг зеркало до того перекорежило от гримас, что оно вырвалось у них из рук, полетело на землю и разбилось на миллионы, биллионы осколков, и оттого произошло еще больше бед. Некоторые осколки, с песчинку величиной, разлетаясь по белу свету, попадали людям в глаза, да так там и оставались. А человек с таким осколком в глазу начинал видеть все навыворот или замечать в каждой вещи только дурное – ведь каждый осколок сохранял свойство всего зеркала. Некоторым людям осколки попадали прямо в сердце, и это было страшнее всего: сердце делалось как кусок льда. Были среди осколков и большие – их вставили в оконные рамы, и уж в эти-то окна не стоило смотреть на своих добрых друзей. Наконец, были и такие осколки, которые пошли на очки, и худо было, если такие очки надевали для того, чтобы лучше видеть и правильно судить о вещах.
Злой тролль надрывался от смеха – так веселила его эта затея. А по свету летало еще много осколков».
Слушая Сартра, я опять вспомнил свои детские ощущения в комнате смеха и подумал, что Андерсен, должно быть, чувствовал то же самое. Если, конечно, комнаты смеха в его столетии уже изобрели.
Но тут как раз цитата закончилась и я, прервав размышления, собрался задать очередной вопрос.
Тщетно. С проводником мне явно повезло – он желал разжевать мне все до рыхлого мякиша, а потому переключился на следующего автора:
– Или вот возьмем Булгакова. Помните в «Мастере и Маргарите» хрустальный глобус Воланда?
Это я, да, смутно припоминал.
– Вот-вот! – радостно закивал Жан Поль, обнаружив в моих глазах искру понимания, и снова залился соловьем, на этот раз еще больше интонируя и изображая беседу хозяина глобуса с Маргаритой в лицах:
«Рядом с Воландом на постели, на тяжелом постаменте, стоял странный, как будто живой и освещенный с одного бока солнцем глобус…
Он… стал поворачивать перед собою свой глобус, сделанный столь искусно, что синие океаны на нем шевелились, а шапка на полюсе лежала, как настоящая, ледяная и снежная…
– Кровь – великое дело, – неизвестно к чему весело сказал Воланд и прибавил: – Я вижу, что вас интересует мой глобус.
– О да, я никогда не видела такой вещицы.
– Хорошая вещица. Я, откровенно говоря, не люблю последних новостей по радио. Сообщают о них всегда какие-то девушки, невнятно произносящие названия мест. Кроме того, каждая третья из них немного косноязычна, как будто нарочно таких подбирают. Мой глобус гораздо удобнее, тем более что события мне нужно знать точно. Вот, например, видите этот кусок земли, бок которого моет океан? Смотрите, вот он наливается огнем. Там началась война. Если вы приблизите глаза, вы увидите и детали.
Маргарита наклонилась к глобусу и увидела, что квадратик земли расширился, многокрасочно расписался и превратился как бы в рельефную карту. А затем она увидела и ленточку реки, и какое-то селение возле нее. Домик, который был размером в горошину, разросся и стал как спичечная коробка. Внезапно и беззвучно крыша этого дома взлетела наверх вместе с клубом черного дыма, а стенки рухнули, так что от двухэтажной коробки ничего не осталось, кроме кучечки, от которой валил черный дым. Еще приблизив свой глаз, Маргарита разглядела маленькую женскую фигурку, лежащую на земле, а возле нее в луже крови разметавшего руки маленького ребенка.
– Вот и все, – улыбаясь, сказал Воланд, – он не успел нагрешить…»
– Все понятно! – я решительно прервал монологи Сартра, опасаясь, что он сейчас обратится еще к какому-нибудь литературному произведению. О его начитанности (если учесть, что она возрастала и после смерти) я уже был достаточно высокого мнения. – Так какого же рода зеркало находится внутри этой будки?
– О… – посерьезнел мой проводник. – У этого зеркала весьма любопытные свойства. В нем последовательно отражается вся жизнь испытуемого. Но не так как он ее лично мог бы припомнить: эпизод за эпизодом, а, так скажем, со всеми последствиями его поступков.
Ну, например, представим, опаздываете Вы на автобус и мчитесь к нему, пока двери не захлопнулись. И по сторонам не глядите. А на улице, между прочим, гололед. А вокруг, также, между прочим, другие люди.
И среди них, допустим, юная пианистка, которая готовится к международному конкурсу, который через два дня. И она-то как раз не спешит, а медленно и чинно, дыша по дороге в консерваторию оздоровительным воздухом, продвигается на репетицию.
Но Вы не замечаете это нежное создание и задеваете ее мощным атлетическим плечом…
Тут я бросил взгляд на свои плечи и, будучи ревнителем правды, посчитал своим долгом возразить Сартру:
– У меня довольно узкие плечи.
– Это сейчас неважно! – категорически отринул мое возражение проводник. – Это лишь фантазия. И в моей фантазии у Вас атлетические плечи. Одним из которых, между прочим, Вы задеваете девушку, и она, деликатно ойкнув, падает на лед. И естественно, как и все прочие люди в случае внезапного падения, инстинктивно подставляет под себя руку.
А руки у нее нежные, как и полагается пианистке. И пальцы тонкие. И один из них ломается со страшным хрустом (тут Сартр постарался изобразить губами хруст, и это у него неплохо получилось). И вот – перелом.
В другой ситуации оно бы и ничего. Главное, голова, ну, там еще и позвоночник – целы. Но она-то к международному конкурсу готовилась. И это была мечта всей ее жизни.
Ан нет, сорвалось. От мечты пришлось отказаться. Да еще и перелом оказался со смещением. И палец (тут Сартр выставил напоказ свой явно не пианистский перст) – криво сросся. И с музыкальной карьерой (все предыдущие годы – насмарку) девушке приходится распрощаться. И, она, злым роком и Вами-торопыгой ввергнутая в депрессию, однажды не выдерживает и кончает жизнь самоубийством, прыгнув на рельсы в метрополитене. Ну, или головою в омут. Как Вам больше нравится.
– И все писатели?
– Увы.
– Ну, я-то не писатель, так что мне это не грозит.
– Если только Вы еще не станете писателем.
– А это возможно?
– Не более и не менее, чем возвращение Вашего портфеля.
– Но это, насколько я помню, зависит только от меня самого.
– Именно так.
– В таком случае, я не собираюсь становиться писателем. И тем более писать произведения об аде.
– Ну, что ж, давайте пока что так и порешим.
– Вот что-то не нравится мне Ваше «пока что».
– Но более точно вряд ли можно определить.
Тут Жан-Поль окончательно справился со штанинами и начал стаскивать мокасины.
Я тоже потянул за шнурки своих ботинок. А потом мы пошли к берегу и начали заходить в реку. Она оказалась вполне приятной температуры.
– Видит грека в реке рак… – вспомнилась мне еще одна дурацкая строчка.
Жан Поль промолчал.
– И все-таки не понятно, – опять встрял я. – Почему я в аду?
Жан Поль безмолвствовал. Потерял охоту к беседе? Или, может, того требовал ритуал перехода через реку?
– Да, кстати, – поинтересовался я, как бы мимоходом. – А как Ваша фамилия?
– Сартр.
– Как?! Да разве же Вы не были атеистом?
– Был.
3
Иди за мной, и в вечные селенья
Из этих мест тебя я приведу,
И ты услышишь вопли исступленья
И древних духов, бедствующих там,
О новой смерти тщетные моленья;
Потом увидишь тех, кто чужд скорбям
Среди огня, в надежде приобщиться
Когда-нибудь к блаженным племенам…
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Некоторое время мы с Сартром шли по воде молча и сосредоточенно. Я осторожно нащупывал пальцами ног структуру речного дна, а Сартр, похоже, был просто погружен в самого себя.
Но потом, когда я вполне освоился с бродом и перестал напрягаться, он вдруг, словно почувствовав мою готовность продолжать разговор, прервал молчание и огорошил меня вопросом:
– А знаете ли Вы, какими изощренными бывают пытки ада?
Я не знал и, честно говоря, после такой формулировки не больно-то и хотел узнавать. Но, видимо, вопрос был чисто риторический и мое мнение на самом деле никого не интересовало, ибо Сартр, не дожидаясь моей реакции, тут же продолжил:
– Вот, например, нас – писателей – заставляют прочитывать всю ту чушь, которую вдохновенно пишут о нас (естественно, посмертно) наши биографы. И прежутчайшее же это, доложу я Вам, занятие. Так что невольно жалеешь о некогда столь желанной знаменитости и мечтаешь, чтобы и имя твое, и многострадальные твои сочинения поскорее, простите за каламбур, канули в Лету.
Вот Вы об атеизме моем заговорили. И, действительно, откройте любую статейку обо мне и сразу упретесь в этот незыблемый пункт. Но что они все понимают во мне и моих взглядах? И даже если они вырывают из контекста то или иное мое высказывание (а кто сказал, кстати, что я от них еще при жизни не отрекался и, тем более, после смерти), судят они как-то поспешно и поверхностно. А ведь загляни любой из них в мои сочинения, обязательно найдет там множество интонаций, намеков, зацепок, из которых сплетается общая картина, весьма многогранная и исполненная полутонов. Но нет! Им все ясно и так.
Я не пытался даже прервать эту тираду, не будучи знаком ни с творчеством Жан Поля, ни с анализом этого творчества поздними специалистами. А он уверенно переставлял ноги, уже выше колен скрытые под водой, и продолжал обличать своих мучителей:
– Знаете, я однажды рассказ написал. Называется «Стена». Это про испанских заключенных, которых приговорили к расстрелу и сообщили им об этом заранее, за одну ночь до приведения приговора в исполнение. И вот в эту ночь они не могут сомкнуть глаз. Они думают, функционируют физически, насколько это возможно в условиях жалкого тесного и сырого подвала, где их заточили, но, по сути, они уже умирают заранее, не дожидаясь смертельных пуль. Они умирают здесь, потому что ярко осознают свою смертность и ее неизбежность.
Там есть персонаж один страшный – доктор, который приходит в подвал побыть с ними этой ночью. Он приходит не из человеколюбия или медицинского долга, он приходит как исследователь: наблюдать и записывать в блокнотик их необычные предсмертные симптомы. Как они потеют, несмотря на страшный холод, как они бесконтрольно мочатся в штаны, как они сереют, как трескаются их губы – ну, и так далее.
И вот один из этих смертников вдруг заявляет второму: «Я говорю себе: ««Потом? Потом ничего не будет».". Но я не понимаю, что это значит. Порой мне кажется, что я почти понял… но тут все снова ускользает, и я начинаю думать о боли, о пулях, о залпе. Я материалист, могу тебе в этом поклясться, и, поверь, я в своем уме и все же что-то у меня не сходится. Я вижу свой труп: это не так уж трудно, но вижу его все-таки Я, и глаза, взирающие на этот труп, МОИ глаза. Я пытаюсь убедить себя в том, что больше ничего не увижу и не услышу, а жизнь будет продолжаться – для других. Но мы не созданы для подобных мыслей».
А вот теперь скажите мне, принадлежали ли эти строки атеисту или нет? С одной стороны, можно сказать и так. И тогда мой герой просто из трусости цепляется за потустороннюю силу своего сознания. Но можно ведь, и кажется, это вернее, понять и иначе: «ммы не созданы для подобных мыслей», потому что что-то в нас дико противится этому. И это что-то – как раз то, что способно смотреть на мертвое тело со стороны.
– И это – душа! – наконец-то, вставил я свое словцо.
– Вы бы это так назвали? – оживился Сартр.
– Ну, учитывая, что мы отправляемся в царство душ, иного определения как-то в голову не приходит.
– Ах, вот оно что! – пожал плечами мой проводник и снова замолчал.
Как реагировать на эту его реплику, я не знал.
Мы еще некоторое время шли молча, а потом, когда вода в реке явно пошла на убыль и до второго берега было уже рукой подать, Жан Поль подвел итог своей речи:
– В общем, со стороны литературоведов очень некрасиво за нами подглядывать. И если бы они еще знали, что нам об этих их подглядываниях все известно, им бы стало мучительно стыдно!
Я в душе согласился с Сартром, и тут же это навело меня на тревожную мысль:
– Позвольте! Но разве Вы сами сейчас не ведете меня подглядывать за другими?
– Кто Вам это сказал? – удивился Сартр.
– Ну, как же! Мы же в аду, там грешники мучаются. И Вы мне, по-видимому, должны будете продемонстрировать страдания этих обнаженных от былых прикрытий душ.
– Еще как продемонстрирую. Но при этом Вы не будете шпионом. И не заставите их краснеть от стыда.
– Как это?
– А очень просто. Во-первых, Вы не узнаете их имен…
– Но вот у Данте, кажется, они были названы, – перебил я.
– Когда Данте ходил здесь за Вергилием, а потом и сам в качестве проводника, у них были свои правила. Мои правила устанавливаю я. И они таковы: никакого компромата. Все безымянно.
– Это было «во-первых», – деловито встрял я, заминая оплошность.
– Да, это было «во-первых». Из чего следует, что есть и «во-вторых». И «во-вторых» – это то, что они сами хотят, чтобы Вы на них посмотрели.
– Сами? Но зачем им это?
– В этом их шанс.
– Шанс на что?
– На то, чтобы поскорей покинуть это место.
– А разве же его можно покинуть?
– Можно. Но будем считать, что этого вопроса Вы мне пока что еще не задавали. Ибо если Вы будете так торопиться, то я, отвлеченный каждым следующим вопросом, не буду успевать отвечать на предыдущие, и так мы совсем никуда не продвинемся. Поэтому советую остановиться на прошлом Вашем замечании. Мы его рассмотрим, а потом пойдем дальше. И некоторое время без всяких вопросов. Идет?
– Идет. Да и потом, Вы просто не оставляете мне выбора.
– Иногда это даже лучше.
Сартр первым достиг берега и, видимо в ожидании, когда высохнут ноги, уселся в душистую траву.
Стоп! Что я сказал? В «душистую»? Как бы ни так. Она своим внешним видом явно просилась быть душистой. Но увы, странности того берега не закончились и на этом. Так что никакого запаха не было.
И я даже (чисто для эксперимента) сорвал травинку и, помусолив ее в руках, поднес к носу – ничего.
Сартр же тем временем с явным удовольствием (что даже показалось мне странным, учитывая, что мы находились в царстве мертвых) вытянул ноги, потянулся и прочитал мне еще одну лекцию:
– Итак. Вас удивило, что мученики сами желают, чтобы Вы за ними понаблюдали. Но это именно так.
Видите ли, это большое заблуждение думать, что нас тут заставляют выполнять те или иные действия или подвергаться тому или иному воздействию. Я, кстати, ясно излагаю?
– Вполне.
– Хорошо! – одобрил Сартр и продолжил, – Ээто было бы просто нелепо. И у нас был бы не ад, а какая-то жалкая антиутопия в стиле Оруэлла.
Тут он скосил на меня глаз, и я вынужден был признаться, что не читал, но слышал.
Жан Поль кивнул, удовлетворившись признанием, и повел линию своего повествования дальше:
– На самом деле, каждый из нас сам выбирает путь искупления. И некоторым в данном случае близок следующий вариант: определить свой способ страдания и при этом показать себя другим будущим обитателям этой местности с целью предупредить, а значит, и предотвратить их возможные ошибки в той или иной схожей ситуации.
– То есть бывший вор с отрубленными руками показывается потенциальному вору, чтобы тому не повадно было. Тот (зритель, то бишь) соответственно предпочитает не воровать, чтобы избегнуть подобной увиденной участи. И эта заслуга (зрителя) делится им с мучеником (натурщиком), что сокращает последнему срок наказания.
– Блестяще! – воскликнул Сартр. – С одной маленькой поправкой. Тут у нас никому руки не отрубают. Избавляйтесь от примитивизма.
– Допустим. Но у меня тогда возникает вопрос: я лично как-то не замечал в себе тяги к преступлениям. Почему же просмотру подвергаюсь именно я?
– Ну, если бы Вы были писателем, вопрос оказался бы нелепым: Вы бы описали здесь увиденное в книге, издали бы оную большим тиражом, она бы неизбежно попалась на глаза какому-нибудь преступнику, или даже нескольким, и, тем самым, Вы бы убили одним выстрелом двух зайцев. Остановили бы будущий грех и помогли бы искуплению предыдущего.
– Но я не писатель.
– И это значит, что есть другой ответ.
– Какой?
– А кто Вам сказал, что я его знаю?
Я разочарованно умолк. Но Сартр поспешил меня утешить:
– Зато я точно знаю, что к концу Вашего путешествия Вы его обретете.
– Почему моего, а не нашего?
– Потому что совсем не обязательно, что мы завершим его вместе.
– Но Вы же проводник.
– Но в некоторые места тут вдвоем не протиснуться.
– Не пугайте меня.
– И не думал.
Ноги высохли, и мы синхронно начали обуваться. При этом, раскатав штанины, я обнаружил, что мои дорогие костюмные брюки безнадежно измяты. И тут же поймал себя на мысли, что в аду это совершенно не важно. И тут же поддался рефлексии и породил следующую странную мысль: «Не может быть, чтобы это был ад! Разве же туда попадают в таких костюмах?! В таких даже не хоронят!» Мысль мне не понравилась, и я ее отогнал. Сделать это было не так уж и трудно, тем более что мой провожатый опять приступил к инструктажу:
– Ваша задача проста: смотреть. Внимательно. Приглядываться к деталям. И делать выводы.
– Можно с ними разговаривать?
– Если посчитаете это уместным.
– А если они так не посчитают?
– Постарайтесь, чтобы ваши мнения по этому поводу совпали.
– Но у меня ведь нету опыта. Мне как-то еще не приходилось общаться с мертвыми, – заранее начал оправдываться я.
– Опыта у Вас достаточно, если учесть, что последние два часа Вы только это и делаете.
Сначала мне показалось, что он шутит, а потом, осознав всю подоплеку его высказывания, я похолодел от его правоты: да, я уже два часа безостановочно общался с покойником!
Впрочем, так как для своего мертвецкого стажа он явно прекрасно сохранился, меня это не так уж и напугало.
– Вы готовы? – спросил он, вставая на ноги.
– Смотреть и приглядываться к деталям? Да, – ответил я, проделывая то же самое.
И для пущей убедительности устремил свой пристальный взор в унылый ландшафт, расплывавшийся перед нами на этом берегу. И тут же вздрогнул от неожиданности: в зыбком полусумрачном мареве, дрожащем над бескрайним (по крайней мере, на первый взгляд) полем мне померещился уже недавно виденный мною образ – большой, полузакрытый, как будто от усталости, глаз с густыми ресницами.
Я вздрогнул и перевел взгляд на Сартра. Он, кажется, ничего не заметил.
– Там глаз, – попытался я ввести его в курс дела.
– Вот как? – не особо удивился он.
– Я его уже видел сегодня. В роднике.
– Угу – как-то неопределенно хмыкнул он.
– А теперь здесь, в поле.
– Нам пора идти, – решительно двинулся он, проигнорировав мое замечание. И я понял, что это, по-видимому, относится к области тех вещей, о которых надо догадываться самому.
4
«… Я так был рад словам твоим внимать
И так стремлюсь продолжить путь начатый,
Что прежней воли полон я опять.
Иди, одним желаньем мы объяты:
Ты мой учитель, вождь и господин!»
Так молвил я; и двинулся вожатый,
И я за ним среди глухих стремнин…
Данте Алигьери, «Божественная комедия»
Мы шли по полю очень долго. Я уже начал выматываться и отставать. Сартр же проявлял недюжинную выносливость. «Наверное, все мертвые такие», – подумал я не без радости. То, что я явно не справлялся с нагрузкой, означало, в таком случае, что я все-таки жив, в чем я уже несколько раз за этот день успел усомниться.
– Уже скоро, – подбодрил меня проводник.
Я пропыхтел в ответ что-то невнятное.
При этом мне очень хотелось, чтобы Жан Поль оказался прав. Но мое зрения заставляло отнестись к его обещанию скептически: куда хватало глаз, простиралось все то же поле.
И все-таки Сартр меня не обманул. И хотя ландшафт и не думал меняться, но зато вскоре, прямо посреди поля, обнаружилось странное сооружение, при ближайшем рассмотрении оказавшееся круглой будкой без единого окна и с наглухо закрытой дверью, для верности запертой снаружи на большой в деревенском стиле засов.
– Что это? – в два захода выговорил я, пытаясь отдышаться.
– Это? – проводник указал на будку, как будто рядом с ней находилось еще нечто, предполагавшее выбор. – Это зеркальная комната.
– Зеркальная комната? – переспросил я. – Это что-то вроде комнаты смеха?
И тут же мне вспомнилось самое первое мое посещение этого аттракциона. Было мне тогда лет пять от роду. И я не очень понял, что же, собственно говоря, смешного в этих корявых отражениях, которыми оскорбляют нас вычурные и глупо установленные по кругу каким-то злым дядькой (а кем же еще?) зеркала.
Мы с мамой представали в этих кривых стекляшках то жалкими карликами, то длиннющими макаронинами, то толстячками и вытянутыми веревочными лапками, то верзилами, практически лишенными конечностей.
Все люди очень смеялись, а мне хотелось плакать. Потому что вдруг показалось, что эти зеркала могут быть и правдивыми, и что они возвращают человеку ту самую потайную суть, которую он скрывает от самого себя, а узрев в куске стекла, не смеет опознать и отрицает тождество рапирой смеха.
Ну, в смысле, это я сейчас такими словами мое тогдашнее ощущение описываю. Но уверен, что в целом именно из-за этого я в тот момент и расстроился.
И комната смеха, кстати, тоже была совершенно круглая. Правда, снаружи посетителей никто не запирал.
Жан Поль переждал, пока я переварю первые впечатления, и заметил:
– С этого все начинают.
– Вы же говорили, – тут же встрял я, – что каждый сам для себя выбирает свой путь.
– Именно так, – терпеливо согласился Сартр. – Но начало всех путей в этой комнате. А дальше уже не счесть траекторий.
– И что там происходит?
– Да ничего особенного. Каждый, кто туда попадает, просто смотрит в зеркало. Долго и внимательно смотрит в зеркало.
– Долго? – переспросил я. – А как же остальные?
– Какие остальные? – не понял проводник.
– Ну, на свете же много людей более или менее одновременно умирают. Так где же остальные, которые ждут своей очереди? Им тут, наверное, целого поля не должно хватать.
– Да всем места хватает, не беспокойтесь, – умилился Сартр. – У Вас просто еще земные представления о времени. А тут, видите ли, мгновения могут растянуться в годы, а годы сжаться до доли секунды. Так что толкучки не бывает. И очередей мне еще наблюдать не приходилось.
– Ах, вот оно что! – осознал я и тут же стал въедливо обмозговывать разъяснения Сартра, пытаясь обнаружить, к чему бы еще можно было придраться.
Попытался и нашел:
– А почему Вы сказали, что те, ну, которые там, внутри, смотрят в зеркало? Учитывая грамматические правила, надо было бы выразиться иначе: что они «смотрятся» в зеркало.
– Это если бы они себя в зеркале рассматривали, тогда бы они «смотрелись», – обиделся Жан Поль. – А они рассматривают вовсе не себя.
– А что еще можно рассматривать в зеркале?
– Что?! Да, Б-же мой! Целую бездну всего! – воскликнул Сартр, чуть ли не заламывая руки. – Да что же это Вы такие вопросы задаете. Это же элементарно. Да, Вы что литературы вообще не читали? Ну, хотя бы сказки народные. Вот эту, например, про девицу, которая приговаривала: «Катись, катись, яблочко наливное, по серебряному блюдечку, покажи мне и города и поля, покажи мне леса, и моря, покажи мне гор высоту и небес красоту». Ну, а дальше там, помните: «Вдруг раздался звон серебряный. Вся горница светом залилась: покатилось яблочко по блюдечку, наливное по серебряному, а на блюдечке все города видны, все луга видны, и полки на полях, и корабли на морях, и гор высота, и небес красота: ясно солнышко за светлым месяцем катится, звезды в хоровод собираются, лебеди на заводях песни поют».
Я с удивлением рассматривал Сартра, который оказался на редкость подкованным в русском фольклоре.
Он же с упоением продолжал:
– Или возьмите хоть пушкинское: «Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи…» Или, вот еще лучше. Андерсен. Вы помните, с чего начинается «Снежная королева»?
Я не помнил. Но мои воспоминания и не требовались Жан Полю, который тут же начал шпарить наизусть: «История первая, в которой рассказывается о зеркале и его осколках.
Ну, начнем! Дойдя до конца нашей истории, мы будем знать больше, чем сейчас. Так вот, жил-был тролль, злой-презлой, сущий дьявол. Раз был он в особенно хорошем расположении духа: смастерил такое зеркало, в котором все доброе и прекрасное уменьшалось дальше некуда, а все дурное и безобразное так и выпирало, делалось еще гаже. Прекраснейшие ландшафты выглядели в нем вареным шпинатом, а лучшие из людей – уродами, или казалось, будто стоят они кверху ногами, а животов у них вовсе нет! Лица искажались так, что и не узнать, а если у кого была веснушка, то уж будьте покойны – она расползалась и на нос и на губы. А если у человека являлась добрая мысль, она отражалась в зеркале такой ужимкой, что тролль так и покатывался со смеху, радуясь своей хитрой выдумке.
Ученики тролля – а у него была своя школа – рассказывали всем, что сотворилось чудо: теперь только, говорили они, можно увидеть весь мир и людей в их истинном свете. Они бегали повсюду с зеркалом, и скоро не осталось ни одной страны, ни одного человека., которые не отразились бы в нем в искаженном виде.
Напоследок захотелось им добраться и до неба. Чем выше они поднимались, тем сильнее кривлялось зеркало, так что они еле удерживали его в руках. Но вот они взлетели совсем высоко, как вдруг зеркало до того перекорежило от гримас, что оно вырвалось у них из рук, полетело на землю и разбилось на миллионы, биллионы осколков, и оттого произошло еще больше бед. Некоторые осколки, с песчинку величиной, разлетаясь по белу свету, попадали людям в глаза, да так там и оставались. А человек с таким осколком в глазу начинал видеть все навыворот или замечать в каждой вещи только дурное – ведь каждый осколок сохранял свойство всего зеркала. Некоторым людям осколки попадали прямо в сердце, и это было страшнее всего: сердце делалось как кусок льда. Были среди осколков и большие – их вставили в оконные рамы, и уж в эти-то окна не стоило смотреть на своих добрых друзей. Наконец, были и такие осколки, которые пошли на очки, и худо было, если такие очки надевали для того, чтобы лучше видеть и правильно судить о вещах.
Злой тролль надрывался от смеха – так веселила его эта затея. А по свету летало еще много осколков».
Слушая Сартра, я опять вспомнил свои детские ощущения в комнате смеха и подумал, что Андерсен, должно быть, чувствовал то же самое. Если, конечно, комнаты смеха в его столетии уже изобрели.
Но тут как раз цитата закончилась и я, прервав размышления, собрался задать очередной вопрос.
Тщетно. С проводником мне явно повезло – он желал разжевать мне все до рыхлого мякиша, а потому переключился на следующего автора:
– Или вот возьмем Булгакова. Помните в «Мастере и Маргарите» хрустальный глобус Воланда?
Это я, да, смутно припоминал.
– Вот-вот! – радостно закивал Жан Поль, обнаружив в моих глазах искру понимания, и снова залился соловьем, на этот раз еще больше интонируя и изображая беседу хозяина глобуса с Маргаритой в лицах:
«Рядом с Воландом на постели, на тяжелом постаменте, стоял странный, как будто живой и освещенный с одного бока солнцем глобус…
Он… стал поворачивать перед собою свой глобус, сделанный столь искусно, что синие океаны на нем шевелились, а шапка на полюсе лежала, как настоящая, ледяная и снежная…
– Кровь – великое дело, – неизвестно к чему весело сказал Воланд и прибавил: – Я вижу, что вас интересует мой глобус.
– О да, я никогда не видела такой вещицы.
– Хорошая вещица. Я, откровенно говоря, не люблю последних новостей по радио. Сообщают о них всегда какие-то девушки, невнятно произносящие названия мест. Кроме того, каждая третья из них немного косноязычна, как будто нарочно таких подбирают. Мой глобус гораздо удобнее, тем более что события мне нужно знать точно. Вот, например, видите этот кусок земли, бок которого моет океан? Смотрите, вот он наливается огнем. Там началась война. Если вы приблизите глаза, вы увидите и детали.
Маргарита наклонилась к глобусу и увидела, что квадратик земли расширился, многокрасочно расписался и превратился как бы в рельефную карту. А затем она увидела и ленточку реки, и какое-то селение возле нее. Домик, который был размером в горошину, разросся и стал как спичечная коробка. Внезапно и беззвучно крыша этого дома взлетела наверх вместе с клубом черного дыма, а стенки рухнули, так что от двухэтажной коробки ничего не осталось, кроме кучечки, от которой валил черный дым. Еще приблизив свой глаз, Маргарита разглядела маленькую женскую фигурку, лежащую на земле, а возле нее в луже крови разметавшего руки маленького ребенка.
– Вот и все, – улыбаясь, сказал Воланд, – он не успел нагрешить…»
– Все понятно! – я решительно прервал монологи Сартра, опасаясь, что он сейчас обратится еще к какому-нибудь литературному произведению. О его начитанности (если учесть, что она возрастала и после смерти) я уже был достаточно высокого мнения. – Так какого же рода зеркало находится внутри этой будки?
– О… – посерьезнел мой проводник. – У этого зеркала весьма любопытные свойства. В нем последовательно отражается вся жизнь испытуемого. Но не так как он ее лично мог бы припомнить: эпизод за эпизодом, а, так скажем, со всеми последствиями его поступков.
Ну, например, представим, опаздываете Вы на автобус и мчитесь к нему, пока двери не захлопнулись. И по сторонам не глядите. А на улице, между прочим, гололед. А вокруг, также, между прочим, другие люди.
И среди них, допустим, юная пианистка, которая готовится к международному конкурсу, который через два дня. И она-то как раз не спешит, а медленно и чинно, дыша по дороге в консерваторию оздоровительным воздухом, продвигается на репетицию.
Но Вы не замечаете это нежное создание и задеваете ее мощным атлетическим плечом…
Тут я бросил взгляд на свои плечи и, будучи ревнителем правды, посчитал своим долгом возразить Сартру:
– У меня довольно узкие плечи.
– Это сейчас неважно! – категорически отринул мое возражение проводник. – Это лишь фантазия. И в моей фантазии у Вас атлетические плечи. Одним из которых, между прочим, Вы задеваете девушку, и она, деликатно ойкнув, падает на лед. И естественно, как и все прочие люди в случае внезапного падения, инстинктивно подставляет под себя руку.
А руки у нее нежные, как и полагается пианистке. И пальцы тонкие. И один из них ломается со страшным хрустом (тут Сартр постарался изобразить губами хруст, и это у него неплохо получилось). И вот – перелом.
В другой ситуации оно бы и ничего. Главное, голова, ну, там еще и позвоночник – целы. Но она-то к международному конкурсу готовилась. И это была мечта всей ее жизни.
Ан нет, сорвалось. От мечты пришлось отказаться. Да еще и перелом оказался со смещением. И палец (тут Сартр выставил напоказ свой явно не пианистский перст) – криво сросся. И с музыкальной карьерой (все предыдущие годы – насмарку) девушке приходится распрощаться. И, она, злым роком и Вами-торопыгой ввергнутая в депрессию, однажды не выдерживает и кончает жизнь самоубийством, прыгнув на рельсы в метрополитене. Ну, или головою в омут. Как Вам больше нравится.