Леонард целовал ее. Когда терпеть стало невозможно, Мадлен грубо схватила его за уши. Она отстранила его голову и подержала так, чтобы он увидел доказательство ее чувств (она плакала). Хриплым голосом с новым оттенком – в нем появилось ощущение опасности – Мадлен сказала: «Я люблю тебя».
   Леонард пристально смотрел на нее в ответ. Его брови шевельнулись. Внезапно он боком скатился с матраса, встал и голышом пересек комнату. Присев, он залез в ее сумку и вытащил «Фрагменты речи влюбленного» из того кармашка, где она всегда их носила. Полистав, он нашел нужную страницу. Потом вернулся к постели и протянул книжку ей.
Я люблю тебя
я – люблю – тебя
   Читая эти слова, Мадлен почувствовала, как ее захлестывает счастье. Улыбаясь, она взглянула на Леонарда. Он пальцем показал ей, чтобы продолжала. «Фигура относится не к объяснению в любви, не к признанию, но к повторяющемуся изречению любовного возгласа». Внезапно счастье, охватившее Мадлен, ослабло – его вытеснило чувство опасности. Она пожалела о том, что раздета. Послушно продолжая читать, она ссутулила плечи и укрылась простыней.
   После первого признания слова «я люблю тебя» ничего больше не значат…
   Сидевший на корточках Леонард ухмылялся.
   Тогда-то Мадлен и швырнула книжку ему в лицо.
* * *
   За эркерным окном «Карр-хауса» участники выпускной церемонии двигались ровным потоком. Вместительные родительские машины («кадиллаки» и «мерседесы» С-класса, среди которых порой мелькал то «крайслер нью-йоркер», то «понтиак бонвиль»), выехав из гостиниц в центре города, направлялись вверх по Колледж-хилл на торжества. За рулем каждой машины сидел отец, солидного вида, решительный, но едущий слегка неуверенно – виной тому было множество улиц с односторонним движением. Рядом восседали матери, освобожденные от хлопот по хозяйству, причем не где-нибудь, а здесь, в семейном автомобиле, с мужем в роли шофера, что позволяло им смотреть в окно на живописные виды университетского города. В машинах ехали целые семьи, главным образом братья и сестры, но время от времени попадались бабушки и дедушки, за которыми заехали в Олд-Сэйбрук или Хартфорд, чтобы и они посмотрели, как Тиму, или Элис, или Пракрити, или Хиджину вручают заработанную упорным трудом кожаную папку. Были там и такси, местные и нет, изрыгающие синие выхлопы, и маленькие, похожие на жучков прокатные машины, перескакивающие с полосы на полосу, словно боясь, как бы их не раздавили. Когда поток машин пересекал реку Провиденс и начинал карабкаться вверх по Уотермен-стрит, некоторые водители гудели, завидев над входом в Первую баптистскую церковь огромное полотнище с эмблемой Брауновского университета. Все надеялись, что в день выпуска будет хорошая погода. Однако, если спросить Митчелла, серое небо и холод не по сезону его вполне устраивали. Он был рад, что студенческий бал залило дождем. Он был рад, что не светит солнце. Нависшее надо всем ощущение неудачи идеально сочеталось с его настроением.
   Когда тебя называют болваном, это не очень-то приятно. Еще хуже, когда тебя называет болваном девушка, которая тебе нравится больше других; когда же эта девушка оказывается той самой, на которой ты втайне хочешь жениться, это особенно тяжело.
   После того как Мадлен вылетела из кафе, Митчелл остался за столиком, охваченный сожалениями, не в силах пошевелиться. Они помирились на целых двадцать минут. Сегодня вечером он уезжает из Провиденса, а через несколько месяцев – из страны. Когда он увидит ее снова, увидит ли вообще – неизвестно.
   На той стороне улицы зазвонили колокола; было девять часов. Митчеллу надо было идти. Через сорок пять минут начнется выпускная процессия. Его шапочка и мантия остались дома, где его дожидался Ларри. Однако, вместо того чтобы подняться, Митчелл придвинул стул поближе к окну. Едва ли не прижавшись носом к стеклу, он в последний раз глядел на Колледж-хилл, беззвучно повторяя следующие слова:
 
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
   Господи Иисусе Христе, помилуй меня грешного.
 
   Молитву Иисусу Митчелл читал уже две недели. Делал он это не только потому, что именно эту молитву повторяла про себя Фрэнни Гласс из «Фрэнни и Зуи» (хотя такой рекомендацией никак нельзя было пренебречь). Митчеллу нравились религиозное безумие Фрэнни, то, что она ушла в себя, ее презрение к «ассистентам профессоров». Ее нервный кризис длиной в целую книгу, в течение которого она ни разу не встала с дивана, показался ему не просто увлекательно драматичным, но и очищающим в том смысле, в котором это слово применяли к Достоевскому – другие, но не он сам. (Толстой – дело другое.) И все-таки, хотя Митчелл испытывал похожий кризис, при котором все потеряло значение, молитву Иисусу он решил попробовать, лишь наткнувшись на нее в книге под названием «Православная церковь». Оказалось, молитва Иисусу относится к той религиозной традиции, по которой Митчелла двадцать два года назад каким-то непонятным образом окрестили. По этой причине он считал, что имеет право ее произносить. Так он и делал, то гуляя по кампусу, то во время собрания квакеров в Доме собраний рядом со школой Мозеса Брауна, то в моменты вроде этого, когда внутренний покой, который он с такими усилиями пытался обрести, начинал сходить на нет или давать сбои.
   Митчеллу нравилось, что молитву можно произносить монотонно, нараспев. Фрэнни говорила: не надо вообще думать, что говоришь; просто повторяй молитву, пока сердце не вступит и не начнет повторять ее за тебя. Это было важно, поскольку стоило Митчеллу остановиться и задуматься о словах молитвы Иисусу, он понимал, что они ему не особенно по душе. «Господи Иисусе» – начало было не из легких. В нем чувствовался душок Библейского пояса. Точно так же и просьбы о помиловании казались по-рабски смиренными. Как бы то ни было, справившись с «Господи Иисусе Христе, помилуй меня», Митчелл натыкался на следующее препятствие – «грешного». И тут начинались настоящие трудности. В Евангелиях, которые Митчелл не воспринимал буквально, говорилось, что для того, чтобы родиться заново, надо умереть. Мистики, которых он воспринимал настолько буквально, насколько позволял их метафизический язык, говорили, что твоему «я» следует слиться с Богом. Идея слияния с Богом Митчеллу нравилась. Однако уничтожить свое «я», когда столь многое в нем тебе нравилось, было нелегко.
   Он почитал молитву еще минуту, пока не успокоился немного. Потом поднялся и вышел из кафе. На той стороне улицы боковые двери церкви уже открылись. Внутри репетировал органист, музыка вылетала наружу и плыла над травой. Митчелл взглянул вниз, по направлению к подножию холма, – туда, куда исчезла Мадлен. Убедившись, что ее и след простыл, он направился вниз по Бенефит-стрит, к себе домой.
   Отношения Митчелла с Мадлен Ханна – эти долгие, полные надежд отношения, время от времени многообещающие, но не оправдывающие ожиданий, – начались на маскарадной вечеринке с тогами, устроенной для первокурсников, когда шло посвящение в студенты. Подобные вещи он инстинктивно ненавидел: вечеринка с пивом в подражание голливудскому фильму означала сдачу в плен и игру по общим правилам. Митчелл пошел в университет не для того, чтобы вести себя как Джон Белуши. Он даже «Зверинец» не смотрел. (Он был поклонником Альтмана.) Однако не пойти означало остаться сидеть в одиночестве у себя в комнате, поэтому в конце концов он, выступая в духе бунтовщика, который не собирается бойкотировать вечеринку полностью, отправился туда в обычной одежде. Очутившись в комнате отдыха, располагавшейся в подвале, он тут же понял, что допустил ошибку. Ему думалось, что, отказавшись надевать тогу, он покажет себя человеком слишком продвинутым для подобных жалких увеселений; но вышло не так – стоя в углу с пластиковым стаканчиком пивной пены, Митчелл чувствовал себя таким же изгоем, как всегда на вечеринках, где полно интересных людей.
   Как раз в этот момент он заметил Мадлен. Она была в середине зала, танцевала с парнем, в котором Митчелл распознал римского легионера. В отличие от большинства девушек на вечеринке, бесформенных в своих тогах, Мадлен повязала вокруг талии ремешок, чтобы полотнище хорошо сидело на ее фигуре. Она уложила волосы в римском стиле, а спину оставила соблазнительно голой. Не считая ее выдающейся внешности, Митчелл заметил еще, что танцы ее не слишком увлекали – держа в руке стакан пива, она беседовала с легионером, почти не обращая внимания на ритм, и что она то и дело покидала зал и уходила куда-то по коридору. Когда она вышла в третий раз, Митчелл, осмелев от алкоголя, подошел к ней и выпалил:
   – Куда ты все время ходишь?
   Мадлен не удивилась. Вероятно, она привыкла к тому, что с ней пытаются заговорить незнакомцы.
   – Я тебе скажу, только ты решишь, что я со странностями.
   – Нет, не решу.
   – Это мое общежитие. Я подумала, раз все собираются на вечеринку, то стиральные машины никто занимать не будет. Вот я и решила заодно постираться.
   Митчелл, не отрывая от нее глаз, пригубил пены.
   – Тебе помочь?
   – Нет, я справлюсь. – И добавила, словно подумав, что ее слова прозвучали нелюбезно: – Если хочешь, пойдем, посмотришь. Стирка – дело довольно интересное.
   Она направилась по выложенному из шлакоблоков коридору, он пошел рядом.
   – Почему ты не в тоге? – спросила она.
   – Потому что это идиотизм! – Митчелл едва не сорвался на крик. – Это же глупо!
   Ход был не из лучших, но Мадлен, кажется, не приняла это на свой счет.
   – Я просто так пришла, потому что скучно было, – сказала она. – Если бы не в моей общаге устраивали, я бы, наверное, откосила.
   В стиралке Мадлен принялась вытаскивать свое сырое белье из машины, куда полагалось кидать монетку. Для Митчелла одно это было достаточно пикантно. Но в следующую секунду произошло нечто незабываемое. Когда Мадлен наклонилась к машине, узел на ее плече развязался, и простыня упала.
   Поразительно, как образ вроде этого – по сути, ничего особенного, всего лишь несколько дюймов кожи – способен держаться в памяти с неуменьшающейся ясностью. Мгновение длилось не более трех секунд. Митчелл в то время был не вполне трезв. И все-таки сейчас, спустя без малого четыре года, он мог, если пожелает (а желал он этого на удивление часто), вернуться в это мгновение, вызвать в памяти все тогдашние ощущения в подробностях: урчание сушилок, грохот музыки за стеной, запах, шедший от белья в сырой подвальной стиралке. Он в точности помнил, где стоял, помнил, как Мадлен наклонилась вперед, убирая за ухо прядь волос, когда соскользнула простыня и ее бледная, скромная протестантская грудь открылась его взору на несколько секунд, вскружив голову.
   Она быстро прикрылась, подняв глаза и улыбнувшись, возможно – от смущения.
   Позже, когда их отношения превратились в то близкое, не дающее удовлетворения, во что они превратились, Мадлен всегда опровергала его воспоминания о том вечере. Она утверждала, что пришла на вечеринку без тоги, а даже если и в тоге – хотя она такого не помнит, – то последняя никуда не соскальзывала. Ни в тот вечер, ни в последовавшие за ним тысячу вечеров ее голую грудь он ни разу не видел.
   Митчелл отвечал, что видел ее в тот единственный раз и очень сожалеет, что больше это не происходило.
   После маскарада Митчелл начал появляться в общежитии у Мадлен без предупреждения. Когда заканчивались дневные занятия по латыни, он шел, вдыхая прохладный, пахнущий листвой воздух, в Уэйлендский дворик и, все еще чувствуя, как в голове пульсирует Виргилиев дактилический гекзаметр, поднимался по лестнице к ней в комнату на четвертом этаже. Стоя в дверях у Мадлен, а если повезет, сидя за ее столом, Митчелл изо всех сил старался быть веселым. Соседка Мадлен по комнате, Дженнифер, всегда бросала на него взгляд, означавший, что ей точно известно, зачем он здесь. К счастью, они с Мадлен, кажется, не ладили, и Дженни часто оставляла их одних. Мадлен, судя по ее виду, всегда рада была, что он заскочил. Она тут же начинала рассказывать ему про то, что читает, а он кивал, словно в состоянии был следовать за ее мыслями об Эзре Паунде или Форде Мэддоксе Форде, при этом стоя так близко к ней, что ощущал запах ее вымытых шампунем волос. Иногда Мадлен угощала его чаем. Она не увлекалась травяными настоями из «Небесных приправ», с цитатой из Лао-Цзы на упаковке, а пила чай из «Фортнума и Мейсона» и больше всего любила «Эрл Грей». При этом она не просто кидала пакетик в чашку, но заваривала листовой чай, пользуясь ситечком и колпаком. У Дженнифер над постелью висел плакат с рекламой Вейла, штат Колорадо, – лыжник по пояс в снегу. Та половина комнаты, где обитала Мадлен, была более продвинутой. Она повесила там набор обрамленных снимков Ман Рэя. Покрывало и кашемировая накидка на ее кровати имели тот же серьезный угольный оттенок, что и ее свитеры с вырезом. На тумбочке лежали замечательные женские предметы: губная помада в серебряном футляре с монограммой и блокнот с картами нью-йоркской подземки и лондонского метро. А также вещи, вызывавшие некую неловкость: фотография ее семейства, на которой все были одеты в тон друг дружке; купальный халат от Лилли Пулитцер; отживший свой век плюшевый заяц по имени Фу-фу.
   Принимая во внимание остальные качества Мадлен, Митчелл готов был закрыть глаза на эти мелочи.
   Иногда, зайдя к ней, он обнаруживал, что там уже сидит какой-нибудь другой парень. Тип из частной школы с песочного цвета волосами, обутый в туфли без носков, или носатый миланец в узких штанах. В таких случаях Дженнифер вела себя еще менее гостеприимно. Что касается Мадлен, она либо настолько привыкла к мужскому вниманию, что уже не замечала его, либо была до того простодушна, что и не подозревала, с какой стати трое парней расселись у нее в комнате, словно женихи Пенелопы. Насколько Митчелл мог судить, с другими парнями она, видимо, не спала. Это вселяло в него надежду.
   Мало-помалу он перешел от сидения за столом Мадлен к сидению на подоконнике возле ее кровати, потом – к лежанию на полу перед ее кроватью, где она в это время лежала, растянувшись. Иногда мысли о том, что он уже видел ее грудь, – что он в точности знает, как выглядит ее сосок, – было достаточно, чтобы возбудиться до неприличия, и приходилось переворачиваться на живот. И все-таки в тех немногих случаях, когда Мадлен с Митчеллом отправлялись на нечто хоть отдаленно напоминающее свидание – на постановку студенческого театра или на поэтические чтения, – в глазах ее было нечто напряженное, словно она отмечала про себя отрицательные – с общественной и романтической точки зрения – стороны того обстоятельства, что их видят вместе. Она тоже была в университете новичком и искала себя. Возможно, ей не хотелось так скоро отсекать доступные ей варианты.
   Так прошел год. Весь этот год его безжалостно динамили. Митчелл перестал заходить к Мадлен в комнату. Постепенно они разошлись по разным компаниям. Он не столько забыл ее, сколько решил, что она не про него. Столкнувшись с ним, она всякий раз бывала такой разговорчивой, так часто дотрагивалась до его руки, что он снова начинал вбивать себе в голову невесть что, но лишь на следующий год, на втором курсе, события начали хоть как-то развиваться. В ноябре, за пару недель до Дня благодарения, Митчелл упомянул, что собирается остаться на праздники в кампусе, а не лететь домой, в Детройт, и Мадлен удивила его, пригласив провести эти дни с ее семейством в Приттибруке.
   Они договорились встретиться на станции «Амтрека» в среду в полдень. Когда Митчелл добрался туда, таща довоенный чемодан с выцветшими золотыми инициалами давно скончавшегося человека, то обнаружил, что Мадлен уже ждет его на платформе. В очках в большой черепаховой оправе – так она нравилась ему еще больше, если допустить подобную возможность. Стекла были сильно поцарапаны, левая дужка слегка погнута. В остальном Мадлен выглядела собранной, как всегда или даже более, поскольку ехала к родителям.
   – Не знал, что ты очки носишь, – сказал Митчелл.
   – Сегодня утром от линз глаза начали болеть.
   – Мне нравятся.
   – Я их только иногда ношу. У меня не такое уж плохое зрение.
   Стоя на платформе, Митчелл размышлял: почему Мадлен надела очки? То ли это означает, что она чувствует себя с ним непринужденно, то ли ей плевать, как она при нем выглядит. Но, сев в поезд и оказавшись в праздничной толпе пассажиров, ответить на этот вопрос стало невозможно. После того как они нашли два места рядом, Мадлен сняла очки и положила на колени. А когда поезд выехал из Провиденса, снова их надела и стала смотреть на мелькающие за окном виды, но вскоре сорвала очки и запихнула в сумку. (Вот почему очки в таком состоянии – футляр был давно потерян.)
   Дорога заняла пять часов. Займи она пять дней, Митчелл не возражал бы. Замечательно сидеть рядом с Мадлен, у которой нет возможности бежать! Она взяла с собой первый том «Танца под музыку времени» Энтони Пауэлла и, видимо подчиняясь недостойной дорожной привычке, толстый выпуск Vogue. Митчелл какое-то время смотрел на склады и автомастерские Крэнстона, потом вытащил «Поминки по Финнегану».
   – Неужели ты это читаешь? – спросила Мадлен.
   – Читаю.
   – Не может быть!
   – Там про реку. В Ирландии.
   Поезд шел вдоль побережья Род-Айленда, потом въехал в Коннектикут. Иногда за окном появлялся океан или болотистая местность, а потом они так же внезапно оказывались на уродливых задворках какого-нибудь промышленного городка. В Нью-Хейвене поезд остановился, чтобы сменить локомотив, затем двинулся дальше, в Нью-Йорк, на Центральный вокзал. Когда они добрались на подземке до Пенсильванского, Мадлен повела Митчелла вниз, на другие пути, где можно было сесть на электричку до Нью-Джерси. В Приттибрук они попали незадолго до восьми вечера.
   Дом семейства Ханна был столетней постройкой в тюдоровском стиле, перед ним росли кленолистные платаны и чахлый болиголов. Внутри все было сделано со вкусом и наполовину разваливалось: покрытые пятнами восточные ковры, в кухне – кирпично-красный линолеум тридцатилетней давности. В уборной Митчелл заметил, что сломанный держатель для туалетной бумаги перевязан липкой лентой. Ею же были подклеены отслоившиеся обои в прихожей. Митчелл и прежде встречал знать в обносках, но здесь перед ним была англосаксонская любовь к экономии в чистейшей форме. Оштукатуренные потолки угрожающе провисали. Из стен торчали остатки сигнализации. Стоило выключить что-то из розетки, как оттуда вылетали языки пламени – проводка была до потопная.
   С родителями Митчелл поладил. Родители были его специальностью. Не прошло и часа после их приезда в среду вечером, как он уже прочно завоевал расположение обоих. Он знал слова к песням Коула Портера, которые Олтон крутил на Hi-Fi. Он не мешал Олтону зачитывать вслух отрывки из Кингсли Эмиса – «О выпивке» – и, казалось, находил их не менее смешными, чем сам хозяин. За обедом Митчелл разговаривал с Филлидой про Сандру Дэй О’Коннор, а с Олтоном – про операцию «Абскам». В довершение всего, когда после обеда сели играть в скребл, Митчелл и тут выступил с блеском.
   – Я и не знала, что «грош» – это слово такое, – сказала Филлида, на которую его игра произвела большое впечатление.
   – Это польская валюта. Сто грошей составляют один злотый.
   – У тебя, Мадди, все новые друзья в университете такие светские? – спросил Олтон.
   Когда Митчелл взглянул на Мадлен, она улыбалась ему. Тогда-то все и произошло. На Мадлен был купальный халат. Она была в очках. Вид у нее был одновременно домашний и сексапильный. Ясно было, что она не про него, и в то же время – вот она, рукой подать, ведь он, кажется, успел так хорошо вписаться в ее семейство, лучшего зятя не сыщешь. От всех этих размышлений Митчеллу в голову пришла внезапная мысль: «Я женюсь на этой девушке!» Как только он это понял, его словно пронизало электричеством. Он почувствовал, что это судьба.
   – Иностранные слова запрещены, – сказала Мадлен.
   Утро Дня благодарения он провел, переставляя стулья по просьбе Филлиды, попивая «кровавую Мери» и играя в бильярд с Олтоном. У бильярдного стола вместо системы возврата шаров были кожаные кармашки, украшенные плетением. Нацеливаясь кием, Олтон рассказывал:
   – Несколько лет назад я заметил, что этот стол неровно стоит. Из компании прислали человека, он говорит: перекосился, наверное, кто-то из детей на нем посидел. Хотел, чтобы я все основание заменил. А я подложил под одну ножку деревяшку, и все – проблема решена.
   Скоро приехали гости. Сладкогласый двоюродный брат по имени Доутс в клетчатых штанах, его жена Динки, блондинка, крашенная под седину, с зубами, как на поздних полотнах де Кунинга, их маленькие дети и толстый сеттер по кличке Нэп.
   Мадлен опустилась на колени, чтобы поздороваться с Нэпом, стала ерошить ему шерсть и обнимать его.
   – Нэп такой толстый стал, – сказала она.
   – Знаешь почему? – сказал Доутс. – Мне кажется, это потому, что его почикали. Он у нас евнух. А ведь евнухи всегда славились пухлостью.
   Около часа явились сестра Мадлен, Элвин, и ее муж, Блейк Хиггинс. Олтон смешивал коктейли, а Митчелл тем временем, желая помочь, разжигал камин.
   Праздничный обед проходил в тумане подливаемых вин и шуточных тостов. После обеда все удалились в библиотеку, где Олтон начал подавать портвейн. Камин едва горел, и Митчелл вышел на улицу, чтобы принести еще дров. К этому времени он чувствовал себя прекрасно. Он поднял глаза на звездное ночное небо, просвечивавшее сквозь ветви белоствольных канадских сосен. Он стоял в середине Нью-Джерси, но окажись это Шварцвальдом, он не удивился бы. Дом казался ему замечательным. Весь большой, светский, хмельной клан Ханна казался замечательным. Вернувшись с дровами, Митчелл услышал музыку. Мадлен сидела за пианино, а Олтон пел. Они исполняли номер под названием «Тиль», любимую в семье вещь. У Олтона был на удивление хороший голос; в Йеле он пел в хоре а капелла. Мадлен немного запаздывала с аккордами, шлепая по клавишам. Очки сползали у нее с носа, когда она читала ноты. Она скинула туфли и жала на педали босыми ногами.
   Митчелл пробыл у них все выходные. В последнюю свою ночь в Приттибруке, лежа в комнате для гостей в мансарде, он услышал, как открылась дверь в коридоре и кто-то начал подниматься по лестнице. Тихонько постучавшись, в комнату вошла Мадлен.
   На ней была футболка с эмблемой Лоуренсвилля и больше ничего. Ее бедра, оказавшиеся вровень с головой Митчелла, когда она подошла, были полнее вверху, чем он ожидал.
   Она села на край кровати.
   Когда она спросила, что он читает, Митчеллу пришлось посмотреть на книжку, чтобы вспомнить название. Он сознавал, что лежит совершенно голый под тонкой простыней, и ощущение было изумительное и пугающее. Он чувствовал, что и Мадлен это сознает. Он подумал, что надо ее поцеловать. На миг ему показалось, что Мадлен собирается поцеловать его сама. А потом она не сделала этого, а он был гостем в доме, а внизу спали ее родители, и в этот прекрасный момент Митчелл ощутил, что удача обратилась к нему лицом, что у него куча времени на дальнейшие шаги, – и ничего не сделал. Наконец Мадлен поднялась; вид у нее был какой-то разочарованный. Она спустилась по лестнице и погасила свет.
   После ее ухода Митчелл проиграл всю сцену в голове в поисках другой концовки. Боясь, как бы не запачкать постель, он отправился в ванную, по дороге наткнувшись на старую пружинную сетку, которая с грохотом свалилась. Когда все снова стихло, он пошел дальше и добрался до ванной. Там он расстрелял свой боезапас в крохотную раковину, включив кран, чтобы смыть малейший осадок содеянного.
   На следующее утро они вернулись поездом в Провиденс, вместе поднялись по Колледж-хиллу, обнялись и расстались. Спустя несколько дней Митчелл зашел в комнату к Мадлен. Ее там не было. На доске для сообщений была записка для нее от некоего Билли: «Показ Тарковского 7:30 Сэйлс. Кто не успел, тот опоздал». Митчелл оставил цитату без подписи, отрывок из «Улисса», из эпизода с Герти Макдауэлл: «Ах! и лопнула римская свеча, и донесся вздох, словно Ах! и в экстазе никто не мог удержаться, Ах! Ах! и оттуда хлынул целый поток золотых нитей»[7].