И сердце человека облилось тоской и радостью. А ребеночек на печке притих и только строил смешные гримасы: не то хотел заплакать, не то засмеяться.
   – Эх ты, старичок…
   Большой человек прикрыл ему ножки тряпками и отошел снова к окну, взял опять в руку револьвер и стал смотреть в светлинку. А думал все о Ладе и о маленькой девочке, своей первой дочке, которую он назвал Евой, и забыл, зачем надо сидеть с револьвером в руке и смотреть в светлинку.
   Это любовь нашла щелку в задеревеневшую душу и через образ чистой детской души прокралась в сердце, забывшее и о радости, и о жалости, и о сострадании к ближним… «Ближний». Где он? Может быть, ближний по ненависти и убийствам?.. Нарисовался в памяти красивый дикий уголок на южном берегу Черного моря, маленький белый домик с колоннами, похожий на греческий храм, и всплыла идиллическая картинка на балконе, обвитом виноградом и китайской розой. В центре полуголенькая девочка, а вокруг вся семья. Маленькая королева со свитой. Какое счастливое лицо у матери! Сколько безграничного материнского счастья и гордости в глазах Лады! Как она прекрасна!..
   Но жалобно застонал и заплакал маленький старичок на печке, и идиллия улетела, как испуганная птичка. Ведь все это могло бы быть, но ничего не было, и ничего нет. Нет ничего! Только вот этот револьвер в руке, предназначенный для убийства… быть может, самого себя… Вздрогнула душа. Нет, нет!.. Он хочет жить, хотя бы для того, чтобы прокрасться в Крым; лесами и горами, по диким тропкам, спуститься к морю, ночью проползти, как червяк, к белому домику с колоннами и еще раз посмотреть и поцеловать, проститься со всеми. Лады там нет. Бог знает, где она теперь. Но там ее отец, мать, там маленькая, похожая на Ладу Евочка… Метнулся к светлинке: услыхал скрип снега за окном. Она, старуха! Почему так скоро? Стучит. Побежал с револьвером в сени и не сразу отпер. Посмотрел в щелку: не двое ли? Вошли в избу. Старуха околачивает у порога ноги от налипшего снега и таинственно говорит:
   – Белые.
   Явилась, было, радость, но сейчас же и улетела:
   – А что ты так скоро вернулась?
   Посмотрел на часы:
   – Сорок минут туда и обратно…
   – Да я до станции не дошла: солдатика встретила. Ну, вот он и сказал, что белые… И, видно, что и он, солдатик, белый… Вот тебе крест! А не веришь, сам поди – попытайся. И сама я так думаю, что – белые. Поверь уж!..
   Не верит человек человеку. Хитрит что-то старая колдунья.
   – Вот что, старуха: я тебе не верю. Только смотри: и на старуху бывает проруха.
   Мучительно это бессилие узнать правду. Смотрит на старуху, и лицо ее кажется ему хитрым и предательским. Если бы не маленький заложник на печке, наверное, привела бы с собою красных и выдала, проклятая. Идешь умирать за освобождение народа, а они… Сколько было уже таких случаев… Злобно посмотрел в сторону возившейся около печки старухи:
   – За вас, сволочей, умираешь, а вы… Старуха!
   – Что тебе еще? Что ты пристал ко мне? Коли ты вправду белый, так и уходи на станцию. Белые, говорю, там…
   – Идти? Нет, постой… Не на дурака напала…
   – Я ни на кого не нападаю, это вот вы – не пахали и не сеяли, а вам подавай!
   – Вот как?!
   Злоба нарастала и выгнала из души затеплившуюся, было, от воспоминаний жалость и сострадание. Холодный рассудок искал выхода. Нужно узнать правду во что бы то ни стало, какими угодно правдами и неправдами. Вопрос идет о жизни или смерти. А умирать, как баран на бойне, он не желает…
   – Старуха! Заверни потеплей ребенка и сними с печи. Я возьму его на руки, а ты пойдешь за нами.
   – Это куда же?
   – На станцию. Если соврала, я убью ребенка прежде, чем меня убьют красные. Поняла?
   Старуха расправила спину и посмотрела на страшного в злобе человека, как на испугавшую ее диковинку. Попятилась, приостановилась и сказала:
   – На тебе крест-то есть, голубчик?
   – Ну, это не твое дело. Не разговаривай!.. Собирайся!
   – Убивай нас. Все одно. Бог рассудит. Тащить больного младенца на мороз не дам.
   И тут старуха завыла, как ветер осенью в трубе. Выла и причитала, жалуясь Богу и упрекая его, зачем он не взял вовремя к себе «ангельскую душеньку» и зачем судил ей самой дожить до таких страшных дней… Больной ребеночек точно понял свою бабушку: застонал и тоненько так запищал, словно муха в паутине. И такой безысходной тоской повис в избе этот слабенький жалобный дуэт старухи и ребеночка, что страшный безжалостный человек вдруг растерялся. Помялся на месте с опущенной головой и сказал усталым смиренным голосом, совсем другим голосом:
   – Я, ведь, так только… попугать. Прости уж. Наше дело такое… суровое дело, старуха…
   – Коли Бог простит, так… Бога проси, а не меня… Прощать-то мне не дано.
   Но тут вдруг загудел громовый раскат, и мигнул огонек в лампе. И старуха, и страшный человек замолчали. Еще удар.
   – Опять началось, – ленивым и усталым, ворчливым тоном произнесла старуха и потрясла головой.
   Еще удар.
   – Ты шел бы, покуда не поздно. Уйдут ваши, а ты и останешься…
   Человек стоял у окна и вслушивался. Потом отошел к столу и стал рассматривать карту, бумаги. Что-то прятал, торопился, руки его дрожали мелкой дрожью.
   – Забарабанили!..
   Ночной бой. Как швейная машина стучит где-то пулемет, и вспышками хлопают выстрелы из винтовок. Точно пригоршней кто-то бросает горох в лист железа.
   – Что ты говоришь?
   – Задуть надо лампу-то, – жалобно повторяет старуха с печки. – На огонь-то стреляют… Задуй скорее!
   Потухла лампа. Ночь тускло посмотрела звездами в белое окошко. Завыла где-то собака. Так зловеще отдавался вой ее в душе человека, а старуха с печки ныла:
   – Найдут тебя, и мне несдобровать… скажут, белых прячу…
   – Я тебе соврал: я не белый, а красный…
   Старуха вздохнула только. Тяжело так. Не ответила. Замолчала. Опять ударил и заворчал гром. Опять заработала швейная машина. Провизжал снег под коваными ногами нескольких лошадей, промчавшихся галопом мимо… Человек в бараньем тулупчике тихо вышел из избы, остановился на крылечке и прислушался. Мертвая тишина, и в ней тяжелые вздохи паровоза. В тихую морозную ночь далеко слышно. Значит, подходил броневик на разведку. Но чей? Белый или красный?
   Вышел за ворота и долго стоял и слушал. Ночь спокойно плыла над землей. Так кротки были потемневшие небеса, и так ласково мигали с горней высоты звезды… Так много просторов под этим звездным куполом для человека. Но… если бы можно было быть не белым и не красным, а просто человеком!

Глава третья

   Как просто и легко казалось раньше быть «человеком». И как трудно им сделаться теперь, с обагренными кровью руками!.. Печать Каина на душе… Все вспоминается «синий глаз» убитого им человека. Смотрит прямо в душу и не хочет закрыться. Разве мало он убил уже людей? Разве он не радовался, когда угадывал, что именно от его пули падал вдали человек?.. О, какое злорадство шевелилось тогда в его душе! Хвастался. Окружающие начинали больше уважать: «Вот это стрельба!»… Но все это было издали, или в исступленном кровавом тумане во время атак, когда перестаешь совершенно понимать и что-нибудь чувствовать, кроме рождающегося бешеного желания убить самому, чтобы не быть убитым другим… В первый раз пришлось посмотреть в глаза самим тобою убитому человеку. Спокойно, без злобы и страха посмотреть. Жалко не было, раскаяния не рождалось, но подсознательный разум, инстинкт, врожденный в живую душу человека, запечатлел это Каиново дело неведомыми письменами, и теперь в короткую звездную ночь, показывает и напоминает: «А помнишь синий глаз, который не захотел пред тобой закрыться и спрашивал: за что меня, уже бессильного и безвредного, ты убил? Вот теперь ты идешь в моем бараньем тулупчике и нацепил еще мою звезду».
   Поручик Паромов вспомнил вдруг, что он забыл снять красную звезду со своей папахи и испугался. Остановился, снял папаху и стал отцеплять красную звезду. Спрятал ее в карман и пугливо оглянулся: визжит снег под лошадиными копытами. Покачивающиеся силуэты всадников быстро вырастают. Гонят маленькое людское стадо впереди.
   Как молния сверкнул вопрос: белые это гонят красных, или красные – белых? Зазвенело в висках от напряженного бессознательно заработавшего инстинкта самосохранения. Сперва испуг и порыв побежать, потом сразу полное спокойствие… Никуда не убежишь! Пошел намеренно медленной и беспечной походкой, припадая на левую ногу, в которой вдруг снова появилась боль… Резко завизжал снег, и стало слышно, как играет селезенка у нагоняющей лошади… Не оглядываясь, посторонился и ждал, когда промелькнет лошадь… И не видя можно было понять по звону копыт и скрипу снега, что скачет один…
   – Что за человек? – резко раздалось над ухом, и лошадиная морда с заиндевевшими мягкими губами дохнула в плечо поручика Паромова. Опять зазвенело в висках. Точно смерть задала загадку: угадаешь, отпустит, не угадаешь – умирай. Не разгадаешь в полутьме ночи, друг или враг. Чуть, было, не сказал «красный», но кто-то, овладев его губами, произнес:
   – Свой.
   – А ты дурака-то не ломай! «Свой»!..
   – Кубанцы, что ли?
   – Я тебя, сволочь, спрашиваю, что ты за человек, так отвечай, а не замазывай мне рот!
   Свистнула в воздухе нагайка и обожгла шею и лопатку.
   Этот ожог был так нестерпимо оскорбителен, что поручик Паромов выхватил револьвер и закричал:
   – Я офицер, так твою!.. Только посмей еще коснуться!.. Я поручик Корниловского полка, а ты, мать твою…
   Кубанец оттянул коня, и в темноте сверкнул сталью обнаженный палаш.
   – Надо сперва узнать, с кем говоришь, а потом…
   Верно, в ругани и в голосе поручика кубанец действительно почувствовал нечто, начальственное: он спрятал в ножны палаш и, молчаливо пришпорив заплясавшего коня, лихо поскакал назад, где скоро послышалось тревожное переговариванье… Заговорили крикливо, с руганью. Про него. Он продолжал путь спокойно, даже с гордостью, и радостное торжество рождало в нем бодрость и энергию: теперь ясно, что свои – красные убили бы корниловца-офицера без всякого смущения. Подскакали трое. Двое с карабинами наготове.
   – Что, братцы, скажете? Кто у вас старшой?
   – Так что для нас вы теперь, как всякий подозрительный проходящий. А потому мы обязаны арестовать и представить…
   – Куда?
   – На станцию, к есаулу.
   – Да я сам туда иду.
   – А оружие отобрать… Я мог бы убить и без всякого разговора. Раз вы выхватили оружие, я мог…
   – И рубил бы! Много теперь таких шляется, – злобно подкричал другой, самый молодой, безбородый. – Кругом шпионы теперь…
   – Откуда и зачем?
   С каждой минутой кубанцы говорили грубее и злобнее. Переставали верить.
   – Вон мы теперь гоним много разных. Отдай револьверт!
   – Не имеешь права говорить мне «ты».
   – А ты поговори еще! Давай револьверт. А то…
   Лошадиная морда засверкала глазами перед лицом, щелкнул замок карабина.
   Отдал револьвер, и все захохотали.
   – Корниловец не отдал бы, братцы!
   – Чего с ним толковать? Гони его в стадо.
   – Я сам пойду… Не трогать!
   – Ого! В бараньем зипунке, а грозный. А где погоны девал? Мы, брат, на тебе не видим… Иди туда, в гурт! Ну, не разговаривать, так твою…
   Стал, было, объяснять, почему он в тулупчике и без погон, но бросил: не верили и поднимали на смех. Очутился в толпе гонимых гуртом на станцию. Шли быстро, иногда легкой рысью. Казаки посвистывали и покрикивали:
   – Ну, ну, ну!.. Кто упадет, не подымется…
   – Тоже папаху надел… Ваше благородье называется…
   И хохотали над папахой и над тем, что он припадает на ногу, и над тем, что молчит и не отвечает на насмешки.
   Выгнали на железнодорожный путь. Грустно загудели телеграфные проволоки. Впереди мигнули огни: близко станция. У последней сторожевой будки, где стоял караул, остановились и спрыгнули с коней.
   – Стой, сволочь.
   Тихо погуторили с караульными. Покурили. Арестованные стояли с понурыми головами, тоскливо и пугливо оглядывая друг друга.
   – Кто у вас старшой? – спросил сердито поручик. – Доложите есаулу, что его желает видеть поручик Корниловского полка Паромов.
   Никто не ответил. Были заняты какими-то таинственными разговорами. Из долетавших отдельных фраз и обычных технических выражений поручик Паромов понял, что у них происходит совещание и спор о том, как лучше сделать: расстрелять сейчас «без всякого докладу», разбудить есаула или оставить дело до утра. Верно, кроме поручика, поняли в чем дело и некоторые другие: молодой рыжий и веснушчатый парень с бабьим лицом, присев на сложенные шпалы, заплакал вдруг, фыркая носом.
   – Не реви, сволочь, а то… пришибу вот прикладом.
   Слезы вызвали только злобу и раздражение:
   – Заткни ему глотку-то прикладом! Плачет еще…
   – Я… товарищи… мобилизованный… Я против воли шел…
   – Товарищи! Мы вам, сволочам, не товарищи… Распустил слюни-то. А еще красный. Утри сопли-то!.. Вот я тебе подотру…
   Казак подошел и, развернувшись, ударил в лицо плакавшего парня.
   Тот стукнулся головой о шпалы. Плакать перестал. Сидел и сморкался сгустками тянувшейся из носу крови…
   – Не следовало бы, не разобравши дела, братцы, так… – заметил поручик.
   Сколько раз он проходил мимо таких издевательств и глумлений над человеком, а тут вдруг вздумалось заступиться. Может быть, самочувствие арестованного, поравнявшее его со всеми другими, заставило его сделать это неосторожное замечание. Это замечание привело в ярость казаков, сразу все озверели:
   – А ты что за заступник, так твою?.. Не знаешь разве, как они нас истязают? Они нас жгут, живьем в землю зарывают, гвоздями погоны приколачивают, а ты их не тронь? Да ты сам-то…
   – Вот с таким нечего разговаривать, а прямо к стенке.
   – Отведи его вон за сортир да и выведи в расход эту жалостливую сволочь!
   Спасла случайность: прибежал казак со станции с каким-то распоряжением от есаула. Сразу забыли про обидчика.
   – В будку всех запереть покуда! – приказал старшой и пошел, а за ним еще несколько самых злых.
   – Ну! В будку! Спокойной ночи, приятных снов… Проходите, товарищи красные, люди опасные, – сострил благодушно старый казак с широкой бородой, не принимавший участия в глумленьях.
   Арестованные один за другим ныряли в дверку будки. Нырнул и поручик Паромов…
   Душа его была в гневном трепете. Там творился психический хаос и разрушение. Острое до боли оскорбление… оскорбление всего, что для него оставалось еще святым и неприкосновенным. Поругана последняя драгоценность: гордость жертвенного подвига. Во имя спасения родины он бросил все дорогое и пошел за Корниловым, совершил весь тернистый путь Ледяного похода, несколько раз был ранен, от самого Корнилова получил Георгия… И вот теперь нагайка, издевательство с площадной руганью, тычки в спину и смерть у стенки от тех, за кого три года нес терновый венец. Он понимает, что все это только ошибка, но от этого не легче, а еще тяжелее…
   Ошибка! О, будьте вы прокляты, патриотические идиоты! Ошибка… Такая же ошибка, как если бы вы, идиоты, по ошибке напакостили в священную чашу, из которой верующие приобщаются вечной жизни. Да, конечно, ошибка, но эта ошибка непоправимая… Святой сосуд опоганен, осквернен, и его остается только разбить, разбить вдребезги. О, если бы не отдал револьвера!.. Как же он позволил обезоружить себя? Как он на нагайку не ответил оскорбителю смертью или… не уничтожил себя?.. В будке было тесно и душно. Лежали на полу вповалку, сплетаясь ногами, попирая друг другу лица каблучищами, наваливаясь на спины соседей. Так возят свиней или овец и баранов по железным дорогам. Курили, плевали, харкали и сопели, испуская смрад человеческого слова. Не хотели или боялись говорить. А может быть, и не о чем было уже говорить больше. Не люди, а навоз, подлежащий вывозке. Многие хрипели, точно умирающие. Они были здесь самые счастливые: не думали и не чувствовали. О, если бы заснуть и забыть обо всем на свете, даже о Ладе и о маленькой Евочке!..
   – Вы не спите, кажется? – тихо, шепотом сказал кто-то точно на ухо. Поручик вздрогнул и изменил положение. Темно. Только черные сверкающие глаза, точно стальные глаза, и усы.
   – Вы меня не узнаете?..
   Поручик недоверчиво приблизил глаза к лицу склонившегося над его ухом человека. Что-то шевельнулось в памяти, мимолетное и неуловимое, как увиденный однажды и сейчас же позабытый сон…
   Человек со стальными глазами сказал несколько фраз с запинками по-французски. Поручик Паромов огляделся и незаметным толчком посоветовал осторожность.
   – Не узнал… – едва слышно, заглушая слова кашлем, сказал он и, отыскав руку летчика, тайно крепко пожал. Неожиданная радость: такая же глупая ошибка. Белый, попавший по злой иронии случая в красные…
   Уже все сопели и храпели, измученные и обессилевшие от мук пережитого и ожидания грядущего дня, и будка от этого разноголосого храпа, свиста и сопения напоминала какую-то необыкновенную работающую полным ходом машину. Не спали только поручик Паромов и летчик Соломейко. Они лежали рядом и шепотом разговаривали, моментами затихая и оглядываясь. Полным ходом работает странная машина – можно говорить и не бояться, что скажешь что-нибудь ненужное, неосторожное. Впрочем, боялся этого поручик Паромов, а летчик Соломейко забывался и часто переходил от шепота по-французски на разговор вполголоса по-русски. Поручик Паромов брал его за рукав и дергал, а Соломейко ухмылялся и произносил:
   – Вы забываете, что мы все-таки не в гостях, а дома… Вот чертово время: стали забывать сами, кто мы: белые или красные…
   Крепкий уравновешенный человек этот Соломейко: и тут не перестает острить и смеяться. Это действует на Паромова, как прием лавровишневых капель. Метель и вихри на душе затихают, и боль, и оскорбление, которые недавно казались вечными, окрашиваются не в трагический, а комический цвет. В наши дни все бывает, и не надо ничему удивляться, не надо ничем возмущаться, надо только не терять спокойного духа, взвешивать и овладевать обстоятельствами.
   – Я уж был раз под расстрелом… Однажды сам себя приговорил к расстрелу… И вот, как видите, жив. И теперь, поручик, умереть мы не умрем, только время проведем, как поется в солдатской песенке… – Соломейко, опершись на локоть, стал рассказывать случай, приведший его в будку: прилетел ночью не туда, куда было надо, и спустился у красных. Арестовали и вот так же посадили с другими пленными в сарай. Раздели всех, чтобы получить вражеское обмундирование в полной чистоте, без кровяных букетов. На рассвете начали выводить партиями на рас-стрел. Он в первую партию не попал. Ждал очереди. Пришло в голову рискнуть: поставить на карту полчаса оставшейся жизни. Подговорил оставшихся сотоварищей, и все по знаку кинулись к двери амбара, наперлись разом, и дверь распахнулась. Выбежали под носом у часовых и в разные стороны. А выпал большой снег, сумерки еще висели. Часовые, конечно, за ними, открыли стрельбу. Только цель-то скользкая: большинство в белом нижнем белье, по снегу-то и совсем не видать, а тут еще и крылья за спиной выросли. Несколько человек убили, а большинство утекло…
   – А совсем, было, приготовился умирать. И Господу помолился. Я, знаете, стал фаталистом. Чему быть, того не миновать. В свою судьбу верю.
   А вот еще случай: прилетел он под новый год с важной экстренной эстафетой на одну станцию, а рядом на соседней – красные. Все в суматохе, настроены нервно. Возвращаться ночью не было сил, да и мотор что-то пошаливал. Морозы стояли. Решил заночевать. Выпили коньяку, поздравились. Без этого, как известно, и смерть не красна русскому человеку; он так устал, что уснул, как младенец, отвалившийся от груди материнской. Положили его в билетной кассе, в углу за печкой. Тихо. Печь крепко истоплена. Хорошо. Слышал ночью какую-то возню, беготню, крики, но сон казался милее жизни: до конца не проснулся. А рано утром просыпается: тихо. И пришло в голову, что «свои» отступили, забыли про Соломейко. Посмотрел он в окно: китайцы трех пареньков ведут. Ну а если китайцы, значит, станция в руках у красных. Так вот почему ночью была суматоха и беготня! Что же теперь делать? Осталось одно – пустить себе пулю в лоб, чтобы не утруждать китайцев. Запер дверь, приготовил револьвер. В этот момент шаги по коридору. Кто-то остановился у запертой двери и взялся за ручку. Соломейко всунул было дуло револьвера в рот, да пришла мысль, отправляясь на тот свет, прихватить с собой хотя бы одного большевика: направил револьвер в дверь и начала сажать пули. А за дверью крик и знакомый голос:
   – Соломейко! Что с тобой? Опомнись!
   Слава Богу, не убил. А оказалось, что впал в ошибку. Со сна да с похмелья все сам сочинил и стрелял в приятеля, коменданта, который пришел будить и звать к чаю.
   – А китайцы? – шепотом спросил поручик Паромов.
   – Не китайцы, а казаки-калмыки это были и вели захваченных красноармейцев… Почему я не выстрелил в рот, отложив это удовольствие на одну только минуту? Не судьба еще умереть. Я фаталист…
   Долго разговаривали. Поручик Паромов совсем забыл обиду и оскорбление. Завтра все выяснится, и будут сожалеть и извиняться. Все-таки так оставить этого невозможно. Паромов лично явится к полковнику и доложит об этом безобразии. А впрочем, полковник тоже порядочный хам. Кричит и третирует, как мальчишек. Вообще теперь «они» облипли, как и большевики, всякой дрянью, которая за спинами других обрабатывает свой патриотизм в звонкую монету… Опоганили, подлецы, чистое знамя Корнилова.
   – Слышите?
   Оба насторожили уши: орудийный выстрел. С которой стороны?
   – Красные! Это бронепоезд лупит. Во! Не так далеко…
   – А вот и наш ответ.
   Грохнуло орудие близ станции, и стекла в маленьком окошке зазвенели мелкой дрожью. Почти все проснулись и сели. Начали беспокойно шептаться и тихо переговариваться. В глазах большинства загорелся огонек тайной надежды. Только Соломейко и Паромов беспокойно посматривали друг другу в глаза и бросали только им самим понятные фразы и одинокие слова…
   Пугливый рассвет мутно поглядывал в окошко и вздрагивал при каждом орудийном выстреле. Застрекотал пулемет, отдаваясь эхом в близком леске. Долетел со станции крик людей и ржанье коней.
   Соломейко приподнялся и, ковыляя меж телами, лежащими и сидящими, пробился к окошку. Посмотрел и стал тискаться к двери. Делал какие-то знаки рукой Паромову, но тот не замечал, продолжая углубленно смотреть внутрь своей души. Шум голосов и топот казацких коней остановился у будки. Загремел замок, и дверь, распахнувшись, закрыла Соломейко.
   – Обрадовались, сволочи? Обрадовались?
   И затрещали выстрелы винтовок, злые, торопливые, сливающиеся в барабанную дробь, а на полу будки застонали и закрутились люди. Вскакивали, метались, бросались друг на друга, ползали около стен, по полу, что-то вскрикивали и, взмахивая руками, валились и стукались головами о пол… И все это продолжалось не больше десяти секунд, а потом сразу тишина и топот лошадиных ног в отдалении.
   – Поручик! За мной!..
   Поручик Паромов приподнялся на руке, улыбнулся Соломейко и снова опустился…
   – Прощайте… – с хрипом прошептал он…
   Подполз к раскрытой двери один из раненых: цепляясь за косяк и обмазывая его кровью, поднялся на ноги и, покачиваясь, как пьяный, стал кричать, неуклюже взмахивая в воздухе одной рукой:
   – Товарищи! Товарищи!..
   На станции кричали «ура», и эхо его повторял лесок, куда убежал Соломейко… На полу, в будке, сидел и радостно хныкал парень с бабьей рожей, обмазанной грязью и кровью:
   – Наши, наши, наши…
   Поручик завозился и тоже сел. Глаза его блуждали, и в них было безумие и ужас. Он остановил неподвижный взор на хныкающем парне, и тот стал ему улыбаться. Потом парень засмеялся и закричал Паромову, помахивая рукой:
   – Жив? Наши, брат, пришли… Радуйся!
   Поручик кивнул головой, улыбнулся и снова лег, положив голову на ногу убитого соседа. Лежал, напряженно силился что-то вспомнить, и в его памяти вдруг ярко вырисовался «синий раскрытый глаз», который не хотел закрываться…
   – Давайте-ка носилки, товарищи!.. Здесь живые есть…

Глава четвертая

   Если «Бог есть любовь», то любовь есть Бог…
   В любви все: цель, смысл и красота жизни. От нее все чудеса на земле и на небе. Она творец всех драгоценностей, видимых и невидимых. Она – гений творчества, гений искусства, величайший архитектор, скульптор, художник, поэт и музыкант. Произведения ее гения щедрой рукой разбросаны на каждом нашем шагу, но мы так привыкли к этим чудесам, мы так невежественны, что не замечаем их и считаем чудесами. Только уродство, извращение, безобразие бросаются нам в глаза и кажутся «чудом», а красота уходит из поля нашего внимания… Разве не чудеса творит любовь, украшая землю неисчислимым количеством цветов изумительной красоты и разнообразия в форме, рисунке и сочетании красок? Разве, помимо этого, любовь в мире не творит нам еще певцов, музыкантов, целые хоры и оркестры, славословящие любовь, радость и красоту мироздания? Мы любуемся цветами, пьем их аромат, слушаем дивных солистов и хоры и оркестры пернатых, но совсем не задумываемся над всеми этими чудесами. Не в тысячу ли тысяч больше творит всяких чудес любовь в душах человеческих? Не она ли делает нашу душу зеркалом, отражающим образ и подобие Божие? От любви вся наша поэзия, недаром называемая «божественной», все наши искусства, наука, религии и мечты о наступлении Царства Божия на земле. Ведь все религии, все социальные утопии, все научные теории о будущем социальном счастье в конечном счете питаются от живой воды того же источника жизни – любви человека к человеку. И когда покидает Любовь душу человеческую, из нее уходит Бог и вселяется – Ненависть. Дьявол. Зверь из бездны. Душа человека превращается в темную и страшную бездну, в которой нет ни красоты, ни творчества, а только хаос разрушения и смерть…