А наши дни – сплошное царство толпы, потерявшей «свет разума» и наиболее трусливых и хищных выдвигающей в свои «герои»…
   Видели ли вы большой город с двухсоттысячным населением, превратившийся в стадо баранов, свиней, тигров и зайцев?
   Достаточно было где-то и кому-то сказать, что комендант города погрузил в вагон свою корову и рояль для вывозки, чтобы началось это превращение людей в животных. Сплетня из уст в уста, от телефона к телефону, с базара на базар – быстро обежала все дома, все учреждения, все кофейни и лазареты, и на другой же день началось бегство из города. Напрасно на заборах вывешивались грозные и гордые приказы, в газетах писались успокоительные статьи, по улицам двигались с музыкой военные части, тщетно вылавливали и строго наказывали распространителей ложных слухов: рояль и корова, кем-то увиденные на станции, уже овладели умами и душами горожан. И хотя многие лично убеждались, что корова градоначальника по-прежнему стоит на дворе, в хлеву, а на рояле дети градоначальника по-прежнему каждый день играют «гаммы», – никто, даже и сами распространители ложных слухов, которым показывали и корову, и рояль, не верили или сомневались. Та ли именно корова и тот ли именно рояль? Бегство продолжалось под разными измышляемыми предлогами. Начали его те, кто имел рояли и коровы. С коровами и роялями порядочные и именитые горожане стали вывозить еще и жен с чадами и домочадцами… «Прямой опасности не грозит, месяца два-три во всяком случае город еще продержится, но, знаете, на всякий случай надо облегчить воз… Береженого, как говорится, и Бог бережет»… «Женщины и дети – это, знаете, такой багаж, который в наше время лучше отправлять заблаговременно»… Так, несколько сконфуженно, оправдывались отцы семейств, когда им не удавалось скрыть от друзей и знакомых, как все взаимно старались, своего благоразумного предприятия… Те, которые еще не трогались с насиженных мест и иронически подшучивали над благоразумными приятелями, гордясь собственным гражданским мужеством, видя двигавшиеся к вокзалу возы с имуществом, начинали сперва задумываться, а потом тоже укладываться… А те, которые не имели коров и роялей, поддаваясь искушению, думали и говорили между собой: «От нас скрывают, а этим господам уже все известно. Они выедут, а мы останемся». И тоже начинали сниматься с мест и покидать город. И вот с каждым днем в городе росла тревога и делалось суетливее. Начинали пугать «свои» аэропланы и «своя» учебная стрельба за городом, уличные драки и скандалы превращались в нелепые слухи о начавшихся наступлениях и нападениях, а далекие еще неудачи на фронтах наполняли души подлой трусостью, заражавшей горожан, как эпидемическое заболевание…
   Заболевали все, даже и те, которым при всех неудачах на фронте, все равно не грозила опасность вражеского мщения. Город превращался в толпу, охватываемую паникой… Паника совершенно овладела большинством населения, когда потерявшие равновесие духа власти сами поддались общему настроению и начали метаться в своих попытках остановить бегство противоречивыми распоряжениями и мероприятиями. Желая облегчить дело возможной эвакуации, власть под видом разгрузки города от переполнения начала вывозить некоторые свои учреждения, а вместе с тем приостановила свободную продажу железнодорожных билетов на выезд из города всем желающим, вводя особые разрешения на право покупки таких билетов… Тут уж все почуяли близкую опасность, и началась борьба за право и возможность поскорее сесть в поезд. Паника тыла заражала фронт. Побывавшие в городе воины разносили слухи об эвакуации, и эти слухи, подрывая веру в победу, заметно расшатывали силу и сопротивляемость фронта. Одна новая неудача – и фронт дрогнул и быстро покатился назад, а воображаемая опасность превратилась в явную угрозу, с быстротой растущую и приближающуюся к охваченному паникой городу…
   Можно было подумать, что люди ждут землетрясения, провала города, огненного дождя. Так велики были ужас и смятение на лицах, в семьях. Убежать, спастись во что бы то ни стало – вот общая мысль, задача и мораль… Бежать самому и помочь в этом своим близким людям – сделалось единственной целью жизни каждого культурного человека, а так как люди власти начали пользоваться ею для спасения своих семей и имущества, то началась ожесточенная борьба внутри города, ропот и осуждение власти, терявшей свой престиж и достоинство. Ужас и смятение в городе бросались в глаза еще и потому, что были резким контрастом с торжествующим спокойствием и молчаливым презрением той части населения, которая оставалась на месте и ждала врагов, как желанных гостей. То были все обойденные и обиженные жизнью, терять которым было нечего, а выиграть что-нибудь было можно… Ужас и смятение одних вызывали улыбки радости и выкрики злобы и ненависти – других. Люди превратились в баранов, свиней, волков и тигров, готовых заживо съесть друг друга…
   И вот пришел страшный последний день…
   Зимний слякотный вечер. Туман повис над городом. Редкие подслеповатые фонари, кое-где украшенные повешенными наспех мародерами, поломанные и выбрасывающие пламя горящего газа наподобие огромных погребальных факелов. Медленно ползущие по улицам, мешающие друг другу обозы с военным имуществом; громыхающие грузовики, свирепо выкрикивающие и сверкающие электрическими глазами автомобили; люди с мешками на спинах, с чемоданами в руках; войсковые части, мерно отбивающие шаг, громыхающая артиллерия, повозки красного креста, с больными и ранеными; толпы женщин с детьми и узлами, извозчики с переполненными живым грузом санками, гул и стон, крики и ругань, смех и дикий хохот… Все это крутится в бестолковом хаосе, освещенное зловещим отсветом подожженных складов, и создает впечатление «конца мира» или одной из «Египетских казней». Вот так же, вероятно, было в Содоме и Гоморре, когда обернувшаяся жена Лота превратилась в соляной столб от увиденной ею картины. Живые потоки по всем улицам стремились по направлению к вокзалу, то останавливались и с гулом крутились на месте, то снова начинали ползти, напоминая змееподобные чудовища. На площади, перед мостом через реку, образовался затор. Здесь шла борьба за возможность поскорее попасть на единственный уцелевший мост. Всем казалось, что мост отделяет жизнь от смерти. Стоит только переехать на ту сторону, и спасешься. Поэтому здесь люди переставали уже быть людьми и напоминали стадо грызущихся собак. Здесь, казалось, скопилась вся злоба и вся пакость человеческая. Дикий вой стоял у моста от криков, проклятий, стонов, плача и ругани. Если существует Дьявол, то, конечно, он был тут и хохотал от радости. Кого-то сбросили с моста, кого-то раздавили грузовиком, кто-то в кого-то стрелял. Люди падали, убитые пулями своими и вражескими, летевшими с холмистых окрестностей, где ликовали именующие себя «пролетариатом» мещане, лавочники, пропойцы и воры. Время от времени в сгрудившуюся около моста массу врезался и всех давил и расталкивал грузовик, полный вооруженными солдатами, пугавшими толпу залпами из винтовок и визгом пуль над поглупевшими головами человеческими, и затор прерывался ценою нескольких жизней. Тогда возобновлялось движение через мост, но ненадолго… Сбивали караул, поддерживающий очередь и порядок, сцеплялись телеги и автомобили, и снова начинался ужас и безумие. Отчаявшиеся попасть на мост, бросали подводы, оставляли имущество и, захватив детей, шли к реке, где работали перевозчики. Эти «пролетарии» давно уже сделались миллионщиками, переправляя так называемых буржуев на другую сторону. Однако и здесь нелегко было попасть в лодку, и тоже шла борьба, сопровождаемая криками, стоном, плачем, мольбами и драками… Перевозчики отбивались от нетерпеливых «буржуев» веслами, иначе те не понимали уже, что лодки от переполнения идут ко дну. «Образованные, а дураки!» – кричали перевозчики, отпихивали рвущихся в лодку людей веслами.
   Как описать то, что происходило на вокзале, на перроне, в поездах, сгрудившихся на путях и образовавших так называемую «пробку». Говорили, что пробку эту намеренно устроили железнодорожники, чтобы предать всех буржуев в руки «красных». Вокзал и дорога были в руках военных властей, умевших только приказывать под угрозой расстрела. Вероятно, именно эти приказания и завязали в узел согнанные для эвакуации поезда и локомотивы. Попавшие в вагоны счастливцы уже несколько суток сидели там, ожидая отправки и боясь выйти, чтобы не остаться или не потерять возможности снова сесть, и никакие уговоры и угрозы не действовали, когда им объясняли, что именно их вагон не пойдет и потому надо выгрузиться. Ведь прежде чем попасть туда, каждый выдержал отчаянный бой с ближними, а тут снова вылезай и иди в атаку. Не беда, что уже нечего есть и что невозможно пробраться в уборную для отправления естественной надобности: невыносимый запах от мочи и экскрементов был приемлемее, чем риск очутиться за дверью вагона. Люди перестали стыдиться, и унизительные картины человеческого естества никого уже не поражали, казались ничтожным пустяком. Собирали деньги и совали в виде взятки машинистам, кочегарам, сцепщикам, предполагая, что от них зависит очередь отправки того или другого поезда и вагона. Те брали, таинственно подмигивая, говорили, что «завтра двинут», но и «завтра» вагоны стояли на прежнем месте… И все-таки эти люди были счастливее тех, которые, как черви в коробках, копошились в залах вокзала на полу… Казалось, что здесь устроена грандиозная больница для идиотов и сумасшедших, согнанных в один пункт со всей России. Люди всевозможных положений, профессий, возрастов, мужчины и женщины, в одиночку и семьями, представляли собой пестрый табор безумных или приближающихся к безумию. Все в возбужденном состоянии, подозрительны, обидчивы, испуганы, измучены, злы и несправедливы друг к другу. Сидеть уже негде. Путаются ногами. Много больных тифом валяются по углам, наполняют воздух своими бредовыми вскриками. Незаметно умирают и остаются рядом с живыми: некому распорядиться вынести труп. Из брошенных лазаретов и больниц сюда прибежали все, способные передвигаться, не потерявшие еще сознания, и здесь умирают каждый день десятками, заражая здоровых. Облака табачного дыма, в котором люди шевелятся, как призраки. Стоны больных, крик грудных детей, столкновение из-за кусочка места, из-за вещей, грабеж и кражи, вопли потерявших своих детей матерей, ссоры с револьверными выстрелами, самоубийства… Вся эта оргия ужасов происходит в дымном полумраке: электричество не работает, залы освещены лампами и огарками свеч. Эти вздрагивающие в табачном, то синеватом, то желтом, дыму огоньки напоминают восковые свечи в храме и какую-то особую панихиду по заживо погребенным. Настроение это, рожденное огнями свеч, неожиданно переходит в полную иллюзию. Что это? Нет, нет, это не иллюзия, не галлюцинация. Где-то читают нараспев «Слово Божие» и потом поют «Со святыми упокой». То в передней вокзала пред образом Спасителя священник наскоро совершает панихиду по одному из только что убиенных на поле брани офицеров… Вдали плач и рыдания осиротелых членов семьи. Эти рыдания находят отклик, и в разных сторонах им вторят истерики жен и матерей, потерявших недавно мужей, сыновей, близких. А в огромных окнах вокзала, обращенных в сторону города, точно грозовые зарницы, играют зловещие отсветы пожаров… и время от времени стекла окон начинают дрожать и жалобно звенеть от далеких орудийных выстрелов, похожих на ворчание грома… Идут последние бои верстах в двадцати от города. Там умирают обреченные, чтобы своей смертью оттянуть вторжение врага в город и дать время вывести и спасти эту толпу обезумевших и несчастных людей…
   А гудки паровозов, шныряющих по путям станции, то воют, то вскрикивают, точно от боли невидимых ударов, то зовут, то кричат беспрерывно, распутывая «узлы» и «пробки» на путях спасения. Тяжело громыхая и ухая, словно от усталости, взад и вперед шныряют паровозы, испуганно посматривая огненными глазами во все стороны и выбрасывая из трубного зева тяжелые вздошные клубы дыма и жара, окрашенные в зловещий багрянец. Как стеклянная посуда, перезванивают вагоны буферами и железом и медленно проползают змеи поездов, набитых и облепленных людьми вплоть до крыш вагонов. Люди, как мухи на сахаре. Когда вагоны попадают в полосу света от ручного фонаря или скользящего мимо паровозного глаза, в их окнах, как призраки, рождаются на мгновение и исчезают во тьме бледные испуганные лица с застывшим в глазах ужасом…

Глава десятая

   На рассвете, когда измученные люди погрузились в дремотное безволье, поезд сильно рванулся. Что случилось? Моментально проснулся задремавший было ужас в душах, и все широко раскрыли глаза.
   – Господа, мы тронулись!
   Да, да, поезд медленно пополз. В этом больше нельзя было сомневаться: это видели своими глазами все, имеющие возможность смотреть в окна вагонов… Но потерявшие надежду сомневались:
   – Это не мы – это соседний поезд.
   – Что вы, ослепли?
   – Разве вы не чувствуете, что поезд двигается?.. Да. Теперь всем уже ясно, что поехали. В вагоне необузданная радость, смех, поздравления. Одни молятся, другие смеются. А кто-то в уголке плачет…
   На заре, в чуткой тишине занимающегося утра, так отчетливо слышны далекие раскаты орудийного огня, но теперь он уже никого не пугает, а лишь привлекает острое любопытство. В углу начинаются споры о том, «наши» или «не наши» стреляют и как далеко?… Эти споры раздражают тихую измученную публику. Не все ли равно, кто стреляет и как далеко? Разве недостаточно того, что они двинулись и с каждым вздохом паровоза удаляются от смерти? Это сознание все увеличивающейся безопасности наполняет душу безотчетной радостью и благодарностью, но радость еще пуглива и недоверчива; тихим и измученным кажется опасным даже самый спор в такую исключительную минуту жизни, точно от этого спора может вдруг остановиться поезд. А поезд ползет медленно, словно выбирает дорогу, и все еще не решил окончательно: бежать или оставаться? На разъезде в пяти верстах от станции он остановился и долго стоял в раздумье. И снова подкралась тревога, сомненье и ужас. Почему стоим? Что случилось? Что там за окнами кричат? И где это так близко стреляют? Уж не перерезали ли путь спасения? Все рвутся к окнам. Предусмотрительные герои вынимают и осматривают револьверы. Это еще более пугает нервных женщин. В вагоне – смятение…
   – Успокойтесь! Ничего опасного нет…
   – Почему же там стреляют?
   – Ну, вот и поехали…
   И снова крестятся, шепчут молитвы и начинают радостно смеяться.
   Звон разбитого пулей стекла обрывает смех и разговоры.
   – На пол! Ложитесь, ложитесь… – кричит кто-то.
   Люди падают, стремясь подлезть друг под друга. Они напоминают кучи свернувшихся в клубок червей… Тяжелое дыхание, стоны и шепот, детский плач… и так проходит несколько минут. А потом опять шум, крики и ссоры из-за мест, смех и плач, крестное знамение и пошлые шутки запоздалой храбрости.
   Почему стояли?
   Оттуда, с площадки вагона, было все видно. Очевидцы рассказывали: на разъезде скопилось много раненых и больных. Отчаявшись попасть в поезд на городской станции, они пешком пришли, помогая друг другу, сюда, на разъезд, и здесь пытались сесть в поезд. Но разве можно было это допустить? Во-первых, и так уже сидят друг на друге, а во-вторых, среди них больше половины тифозных. Они принесли многих на носилках… Пытались приступом брать вагоны, и вот… в конце концов стрельба и, кажется, есть раненые с обеих сторон. Человек десять, говорят, все-таки успели силой влезть в вагоны.
   О, если бы вы могли видеть эту картину нападения больных и раненых воинов на поезд со «счастливцами»! Все это были разбежавшиеся из брошенных на произвол судьбы лазаретов бывшие студенты, взявшие винтовку во имя прав человека и борьбы с насилием над человеческой личностью, все это были защитники вот этих самых благополучно уезжавших от смерти людей, отбившихся теперь от своих защитников револьверными пулями. Многие из них уже были не в силах ходить и, ползая около вагонов остановленного поезда, простирали руки с мольбой к окнам их, плакали, как дети, и все надеялись до последней минуты на человеческую благодарность, справедливость и сострадание… Напрасно: не пожалели… И вот угрозы и проклятия, схватки в дверях и на площадках, выстрелы… Пуля как награда и благодарность своим защитникам! О, если бы можно было заглянуть в этот момент в человеческие души, в души вот этих ползающих и молящих о спасении и в души тех, которые отвечали на мольбы выстрелами! У одних подлая боязнь за свое драгоценное здоровье и за захваченный клочок пространства, у других чувство оскорбления их жертвенного подвига, а потом кипучий гнев и бессильная злоба… Они оттолкнуты и выброшены, как использованный и ненужный уже балласт. О, подлость человеческая! Есть ли тебе границы?..
   Что это за крик и ругань? Это поручик Борис Паромов схватился один на один с окружавшими его счастливыми эгоистами, ободрявшими оттолкнувшую погибающих защитников «охрану поезда»…
   – Бывают моменты, когда ничего безнравственного в таком поступке нет… Я – моряк, и вот… наша совесть и обычай, наша традиция разрешают капитану судна не приближаться к гибнущему кораблю, если это грозит нам самим гибелью… Во время пожара, например. Здесь совершенно аналогичный случай: прием тифозных был бы опасностью для многих из пассажиров…
   – Я не хочу знать ваших глупых морских обычаев. Это не оправдание. Люди шли за вас на смерть, а когда пришла ваша очередь отплатить им только одной справедливостью, то вы из подлой трусости заболеть, только из одной трусости…
   – Наша традиция основана на требованиях здравого смысла. Неуместный сентиментализм в такие моменты только вреден…
   – Совершенно верно.
   – Конечно. Мы бежали вовсе не для того, чтобы умереть от тифа.
   – Здесь дети и старики…
   – А тогда зачем вы кричите о том, что ваши враги попирают моральные и религиозные ценности, что они жестоки и несправедливы, что они…
   – Разве наши враги – не ваши враги? Кто вы такой? Как сюда попали?
   – Сбросить этого субъекта с поезда…
   Только сейчас очнулась Аделаида Николаевна: до ее сознания дошел громкий голос Бориса и пробудил ее от продолжительного летаргического состояния. Муки и ужасы последних дней, особенно последняя ночь на вокзале, так измотали ее душу и тело, что каким-то чудом попавшая вместе с Борисом в вагон она заснула, как убитая, в самой неудобной полусидячей позе, придавленная со всех сторон вещами и людьми. Она не слыхала, как на рассвете двинулся поезд, как он стоял на разъезде и отбивался от погибающих, и только теперь очнулась от крика и шума, в котором звенел, как металл, голос Бориса, так напоминавший голос любимого ею человека, брата Бориса, Владимира.
   Вздрогнуло сердце. Точно кто-то толкнул его невидимой рукой и тайно и неслышно позвал:
   – Лада!
   На одно мгновение легкой грустной улыбкой скользнуло по губам Аделаиды Николаевны близкое и далекое уже воспоминание о радостном солнечном счастье и сейчас же померкло от вернувшегося сознания действительности. И все сразу вспомнила молодая женщинами все сразу поняла: они бегут!.. Но почему так исступленно кричит Борис? Она прислушалась и поняла только одно: несколько людей в штатских и военных костюмах со свирепыми лицами грозят схватить Бориса и выволочь его за двери вагона.
   – Что вы делаете, как вы смеете? – закричала она, вскочив на груду вещей и потрясая простертой рукою. – Этот человек проливал за вас кровь…
   – Много теперь… таких.
   – Нет, немного! Они почти все погибли в геройских боях, а вы… вы кто такие и кто вам дал право насильничать и издеваться над… вашими героями?
   – А вы кто такая и какое право… – отозвался женский голос среди смущенно стушевавшихся мужчин.
   – Я? Кто такая я? Я жена корниловца, который сейчас остался там, на фронте, умереть, чтобы дать вам возможность убежать из города. Поняли? Вы как звери, глупые и подлые…
   – Это уже, мадам, слишком…
   – Оставьте их, Аделаида Николаевна. Им дорога только своя шкура!
   Часть пассажиров, особенно женщин, все время оставались на стороне Бориса, но пока не выступила на защиту Аделаида Николаевна, молчала. Теперь они присоединились к смелой женщине, разогнавшей толпу озверевших людей. Нападавшие уже примолкли, но теперь не желала молчать другая сторона.
   – Главное, кто бы лез, а то… буржуи какие-нибудь… Стоило их спасать!
   – Их-то вот действительно надо бы выкинуть…
   – Кого надо брать, тех бросают, а берут вот этаких…
   Все соседи оказались на их стороне. Защитные голоса раздавались и с верхних, и с нижних лавок… Борис протискался к своему месту и сел на вещах, рядом с невесткой. Вагон примолк. Точно всем вдруг сделалось стыдно… Соседи стали молчаливо ухаживать за Борисом и его спутницей, и этот переход от звериного к человеческому так подействовал на душу молодой женщины, что она растрогалась и не выдержала: уткнулась лицом в подушки и расплакалась… Борис, ласково и легко касаясь рукой мягких шелковистых волос на уроненной на руку красивой голове, успокаивал взволнованную женскую душу и, склонившись, шептал:
   – Аделаида Николаевна! Голубка, милая… не надо, не надо… Слышите, Лада?
   «Лада». Это так странно. Борис никогда не называл еще ее Ладой. Так зовет ее только муж, Владимир. «Лада». Странно и смешно… И так схожи голоса братьев, что это произносимое шепотом слово «Лада» не обижает своей неожиданной интимностью, а приятно так, словно ветерок в летний горячий день, ласкает душу близкими воспоминаниями.
   Пусть Борис гладит по голове и называет «Ладой»: ей грезится, что это говорит и ласкает Володя. Так сладок этот самообман, что хочется ответить, и чудится, что стоит только поднять глаза – и увидишь Володю. И потому, глотая слезы, Лада шепчет в подушки: «Володя, мой прекрасный, мой родной Володя!»…
   – Что случилось?
   Опять крик, ссора, столкновение… Отлетели пугливые грёзы. Лада тревожно подняла голову. На ресницах еще дрожат слезинки. Встретилась глазами с Борисом: такой странный, тяжелый, неподвижный взгляд. Даже неловко.
   – Что там, Борис?
   – Мы вовсе не желаем ехать с покойниками.
   – На первой же станции надо заявить и снять…
   – А вагон дезинфицировать!
   Пассажиры тискаются в дверях, ведущих в среднее отделение вагона, откуда вместе с негодующими голосами доносится плач детей и призывы: «Мама! Мамочка!»
   – Куда же вы, господа, лезете? Здесь и так перегружено, – дышать нечем и повернуться нельзя, а главное: вас тоже надо снять и подвергнуть дезинфекции.
   – Какая там дезинфекция, когда вши сыпятся со всех сторон…
   – Что случилось?
   – Мертвая женщина…
   – Как же пропустили больную?
   – А кто может поручиться, что и вы сами не заражены?
   – Надо заявить и потребовать врача для осмотра пассажиров.
   Опять ропот и негодование, шум и крики, которые покрывает жалобный мужской голос:
   – Я не могу бросить тело жены без погребения.
   Разрешите довезти до первого города… Пожалейте!
   У меня четверо детей…
   В дверях выросла фигура немолодого священника с тоской и страданием на лице.
   – Если вы выбросите меня с детьми на маленькой станции, мы погибнем. А я не могу, как священник и христианин, бросить тело жены без гроба, без отпевания. Человек – не собака…
   – Мама! Мамочка! – взывали детские голоса из соседнего отделения, и вдруг священник припал руками к косяку двери и стал рыдать, как обиженный мальчик…
   – Дети! Дети! Что ж нам теперь делать? Что? О, Господи!..
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента