Вернулись в номер. Праздник для нас закончился. Могли бы догадаться, куда идём.
   Я не осуждаю их. Несчастные, напрасные люди.
   Отчасти я был рад. Случившееся будет для Оли удобным примером; раньше не понимала она, почему в путешествиях я так неохотно отпускал её в одиночестве по улицам. Оля узнаёт мир. Узнаёт дикость, чтобы больше ценить сознательность.
   Иркутский друг рассказывал мне про девушку, радость знавшую от поездок в Таиланд. Она в подобные праздники выходила без нижнего белья, в юбке. Мерзко, но и это нужно понять. Мерзостью назвать, проклясть – просто. Сложнее – признать формой человеческого существования, по-своему логичной, объяснимой.
   Одиннадцать часов. С улицы – грохот неизменный и крики безумственные. Всё это плохо, но хорошо, что я об этом узнал.
   Оля спит. Нужно следовать за ней. Я думал, что сегодня будет близость, но от случившегося впору задуматься о вожделениях своего тела. Чем я отличаюсь от тех парней? В нас те же соки, та же плоть. Сознательность же… чем её измерить? Однако мысли эти напрасные. Измеряют для других, не для себя.
   О вожделении размышлять лучше при спокойном уме. В Индии любовь тел всегда звучала особенным слогом. Здесь даже высшие боги не могли противиться влиянию собрата своего – бога любви, Манматхи; когда он по юношеской резвости направил стрелы свои против Брахмы и его сподвижников, то увидел, как «в ту же минуту в сердцах богов пробудилось страстное желание овладеть единственной женщиной в этом собрании, которой оказалась не кто иная, как Сандхья. Боги сгорали от любви, хотя одному из них она приходилось дочерью, а другим – сестрой. Все они вдруг увидели, как обольстительно её тело, и, отталкивая друг друга, изо всех сил старались привлечь её внимание; рассудительность, сдержанность, приличия – всё было забыто»{9}. Что уж говорить о людях простых…
   Обещанного рассказа о рикше не получилось; при первой возможности, когда насыщенность дней окажется меньшей, я рассказ этот проведу – встреча и разговор оказались интересными.
   Сейчас, перед сном, вспомнился мне Афанасий Никитин, писавший об индийцах: «Люди все чёрные и все злодеи, а жёнки все бесстыдные; повсюду знахарство, воровство, ложь, зелье, которым морят господарей. Добрых нравов у них нет и стыда не знают»{10}.
   Ложусь спать. Подъём назначен на 4:30. К пяти хотим мы оказаться подле Тадж-Махала (идти к нему от нашего отеля не дольше 15 минут) – увидеть солнечный восход, в его стенах отражённый.

16.07. Агра

   (Князь Алексей Салтыков писал 28 октября 1845 года: «Агра в отношении к мавританской культуре одна из замечательнейших и, может быть, одна из диковиннейших местностей всего земного шара <…>. Здесь, в Агре, бездна памятников из лучшего мрамора; каждый в своём роде, единственный, каждый – самого строгого стиля, украшен сложными деталями, чрезвычайно гармонирующими между собой и нисколько не нарушающими девственной чистоты архитектурных линий»{11}.)
   Два часа. Зной. Мы сидим на скамейке под единственным здесь тенистым деревом. Рядом скачут белки. Туристов немного, и те – индийцы. Мы в Красном форте Агры. Утомлены жарой. Здесь тихо; можно не торопиться и составить несколько строк.
   В 5:00 мы вышли к Тадж-Махалу. По дороге ещё встречались шиваисты. Они теперь уныло брели по городу. Многие хромали; майки, шорты – в грязи. Праздник окончился; не хочу даже фантазировать, каким безумством продолжался он, чтоб под утро была у людей хромота, потрёпанность.
   На улице – однообразный сор из тысячи лиственных тарелок. Музыки нет; колонки стоят чёрные, безъязыкие.
 
   …
   Даже в тени, под деревом, зной одолевает до слабости. Ветер начинается редко. От потливости зудит тело, по коже идут прыщи, раздражение (при том, что моемся и стираемся мы каждый день).
   Прохладная вода бывает счастьем, но чересчур кратким. Когда иссохнешь до горячих волос, когда слюна оказывается мутной, густой, можно в пять долгих глотков выпить пол-литра и тем освежить себя от желудка до ступней; и чудится это наивысшей радостью, но уже следующим мгновением от кожи поднимается такая потливость, что хоть всё снимай на выжим – и не рад испытанной прохладе, и долго ещё не получается возвратить приятную сухость тепловой уравновешенности. Однако знаешь, что вскоре, когда жара одолеет вновь, согласишься на любые последствия ради этого мгновения – краткой, глубокой свежести.
   Удивляет наше питание. Вчера в два приёма на двоих мы узнали по одному тосту, по два манго, по одному банану и по одной плошке риса с овощами. Другой пищи мы не искали. Голод ощутим, но ненавязчив. В такую жару аппетит не способен к силе.
   Выпиваем не меньше трёх литров в день (туалет при этом посещаем редко)…
   Тадж-Махал. Славное имя. Мы должны были посмотреть на него, пусть стремления к этому вящего не испытывали. «Останутся одни слезинки на челе времён, чей блеск навек запечатлён, и это – Тадж-Махал»{12}.
   Четыре очереди (обособленные железными поручнями): мужчины-индийцы, мужчины-иностранцы и женщины, также разделённые национально. Индийцам билет – 11 рублей, иностранцам – 440. На входе у меня забрали сувенирный ножик – с трёхсантиметровым лезвием. Опасений от такого оружия я не понял, однако спорить не стал. У одной из туристок забрали пачку сигарет. Она спорила; толку не вышло.
   Тадж-Махал – высокий. Об украшении его в путеводителе сказано было на трёх страницах. Малахит – из России, бирюза – из Персии, хризолит – из Египта, агат – из Йемена, ляпис-лазурь – из Шри-Ланки и так далее. 17 лет большого труда, после которого Агра назначена была городом любви. Ведь любовью наречён был порыв, по которому Шах Джахан, смерть жены оплакав (точнее, одной из жён), определил себя к двухгодовому трауру, а венцом к нему устроил дворец великий, небесный. И от страсти яркой стенал он в палатах своих, богов проклинал – обещал вопреки воле их жену свою смерти лишить, имя её обессмертив… Вот, коротко, история, которую в сорок минут здесь расскажет всякий экскурсовод. Не знаю, такой ли была любовь шаха к его Мумтаз Махал, но уверен, что плетями и железом подгоняемые 20 тысяч рабочих и тысяча слонов о чистоте царских чувств задумывались редко. Какой была цена этим минаретам, резным загородкам из мрамора и колоннам, устроенным по стене так, что поначалу обманывают глаз в своих плоскостях и размерах, затем (при объяснении обмана) – глаз радуют и занимают? Я не принимаю величия таких строений. Грустно мне любоваться ими.
   Тадж-Махал, над Ямуной поставленный, как и четыре века назад, кажется здесь сгустком сказочным, ведь не успели победить его ни высотки, ни башни современные. Он велик в диком окружении. Кажется Тадж-Махал иллюзией. Удивил, но не очаровал. Повторюсь, величие его пробовалось мне пресным. К чему эти мраморные гиганты? Много ли хорошего от них получилось? Дворец всякий прежде всего – надгробие. Красота изваяний приятна на кладбище, но отзывается грустью.
   В садах Тадж-Махала – живность большая. Белки и птицы людей сторонятся, но не пугаются. Каналы парка иссушены; наполняются они редко, в дни особой дождливости и тогда для лучших фотографий растягивают перед «короной» дворца ровное его отражение.
   В 9 часов мы поднялись к выходу. Улочки парка – отдельные для индийцев и иностранцев – заполнились туристами сполна, пусть бы лето сочтено здесь несезоном.
   Ножик мне вернуть не смогли; обещали найти его скорой суетой, но ждать я отказался, размыслив, что пользы от него мало.
   В отель возвращались мы узкими, путанными кварталами. Здесь по-прежнему бродили босоногие шиваисты. Один из них (парень 13–14 лет) изловчился прихватить Олю сзади и тут же исчезнуть – так, что ни ударить его по руке, ни обозлиться на него словом не получилось.
   Оля старалась быть внимательной в близости всех босоногих или украшенных в оранжевое; при возможности сторонилась их.
   Для Красного форта осталось нам больше шести часов, и время это мы использовали в прогулке неторопливой, в отдыхе под деревом. Здесь всё примечательное отнесено к истории форта; другого интереса нет, кроме тесных двориков, коридоров и вида дальнего на Тадж-Махал. Поэтому вышло мне время сделать эти записи именно сейчас.
   Приключение здесь было одно – отозвавшееся долгим смехом, шутками. Началось всё тем, что заметил я на верхнем этаже форта (в окне) движение; решил, что там крадётся турист. Мне захотелось тех же видов, однако я знал, что всякий подъём закрыт. Нужно было искать открытую дверь. Вскоре обнаружил я спрятанную в темноте лестницу – узкую, с высокими ступенями, незаметную в праздном ходе. «Вот!» – сказал я Оле и поторопился вверх. Окончил радость, руками найдя решётку и замо́к. Закрыто. Вздохнул – и понял, что на лестнице есть кто-то ещё… Чужое присутствие слышалось по шорохам – тихим, но ощутимым. Писк. Вновь писк. Рядом с лицом. Ну нет… Мимо меня вспорхнуло. Опять! Летучая мышь. Мыши! Писк, крылья – много. Обхватив голову, я ломанулся вниз и по такой темноте нужно удивиться, что не сломался я на высоких, неудобных даже для моего роста ступенях. Выскочил – под гомон – в зал; со мной вылетели мыши. Огляделся и – расхохотался.
   Заглянул по лестнице с фонариком и тогда увидел рясные гроздья мышей, висящих на растопыренных лапках; не все, значит, улетели. Потолок здесь низкий; при неловкой удаче мог я задеть эти жилистые головы… Мерзкие рожицы. Пищат. Не нравится им моё внимание. Потягиваются, будто устали от сна. Крылья их – пережаренные крылья цыплёнка…
   Теперь мы принялись высвечивать все щели между лепными украшениями потолка и стен – везде непременно стыли летучие мыши. В иной притолоке их высвечивалось 10–15 штук. Они здесь по всякому тёмному месту живут, и хорошо бы оказаться в Красном форте ночью – какая тут делается подвижность!
   Под деревом сейчас Оля кормит с руки белку; на земле сидят индийцы (лавка одна, и мы заняли её прочно). Скоро предстоит нам выехать на вокзал. Поезд отбывает в 20:40. Завтра мы проснёмся в Бенаресе.
   Напоследок этого дня отмечу только, что Оля учится быть жёстче. Она твёрже говорит «нет», а слово это наиболее частое для нас в Индии. Причём мягкое «no» не так сковывает попрошаек, рикш и торговцев, как твёрдое, почти ударяющее по лицу «нет». Оля теперь увереннее отводит от себя нищих, не со всеми здоровается за руку, не всем улыбается, не всем отвечает на приветствия и вопросы, прекратила оправдывать себя в нежелании знакомиться или фотографироваться. За час, что сидим мы под деревом, к нам для совместного снимка просились четыре индийские семьи; Оля всем отказала.
   Нужно идти…
   Виденное мною движение в верхних этажах форта было обезьяньим. Обезьяны тут хозяева крыш, и вольница им устроена, надо полагать, полная.

17.07. Бенарес

   (Три названия исторических одному городу – Каши, Бенарес, Варанаси («Меж двух рек»). Святое место для индусов. Население – 1,5 миллиона. Штат Уттар-Прадеш.)
   Варанаси. Иной город, иные чувства. Настроения наши поменялись значимо.
   Сейчас я сижу на крыше гостевого дома, под пологом – в кафе. Пью масала-чай, вношу записи в Дневник. Рядом сидит Оля. Ей молодая индианка хной выводит по руке узоры (менди). По соседней крыше играются обезьяны: висят на арматуре, изгибаются друг к другу, взбегают по уступам, прыгают на балкон, кричат, раскрыв пасть жёлтых клыков. Внизу, в стороне от нашего дома, – веранда бедной индийской семьи. Странные сцены наблюдал я от них. Женщина в бордовом сари лежала на кровати, держала в руках яблоки. Рыжая коза тянула к ней морду – просила угощения, но не дождалась. Хозяйка с яблоками ушла. Коза, мести желая, поднялась шустро на кровать, топчется по одежде, наконец присела и, подтужившись, струю пустила. Хороший быт! Я ожидал криков, наказаний. Но индианка, возвратившись на веранду и сразу сообразив, что́ здесь сотворилось, забыла не только ударить козу, но даже выругать её хоть единым словом. Она только тряхнула облитую ткань (не смог я разглядеть, каким было это одеяние – рубашкой или курткой) и повесила её сушиться на верёвку. Злости не прозвучало никакой. Позже на кровати уместились в дружбе хозяйка, её дочь и коза. Женщина вычёсывала девочке волосы; коза стояла за спиной женщины и периодически зажёвывала с её плеча шарф.
   От кухни шумит индийское кино. От дороги сигналят машины, моторикши. Пахнет влагой, пылью и специями. Мы – чистые после душа, сытые после обеда и выспавшиеся после полуденного отдыха. Иными были мы вчера…
   Индийский вокзал – худший муравейник из тех, что видел я на железных путях. Без подготовки должной здесь ловкости не покажешь; без ловкости дорогу осложнить можно даже в том случае, если показал себя сахибом – взял дорогое место. Наш билет был в слиппер-класс (спальный плацкарт).
   Вокзал Тундлы (15 минут от Агры) – малый, душный. За билетами здесь стояли четыре разноколичественные очереди; выявить их отличие мне не удалось, так как надписи все сделаны на хинди. Но в этом не было помех – билеты, заказанные в Дели, мы выкупили вчера в одном из туристических центров Агры. Нам оставалось одно – уехать; однако для этого случилось несколько препятствий.
   На вокзал мы прибыли к 18:40, желая заблаговременностью лишить себя недоразумений. Ведь это был наш первый индийский вокзал.
   Мы были утомлены долгим днём, малым сном и, пожалуй, непривычно скупыми обедами, ужинами. Глаза болели от густо-масленного солнца и стекающего с бровей пота (к нему примешивались белые подтёки солнцезащитного крема). Раздражение по коже не прекращалось.
   Вокзал был до тугости наполнен людьми. Везде – сор. На перроне расстелены тряпки для семей не то отправляющихся далёкой ночью, не то в постоянстве здесь живущих. Шумно, подвижно. Над справочным окном – старое электронное табло с указанием прибывающих поездов. Рядом с кассами мужчина выписывает на доску всё новые детали расписания – синим маркером. На табло они переходят с ощутимой и порой губительной отсрочкой.
   (Пока я делал эти записи, официант принёс мне второй стакан масала-чая. В стакане барахталась букашка. Официант заметил её раньше меня и сразу исправил такую неловкость – поймал усатого гостя пальцами. Вздохнув, продолжаю вспоминать.)
   Нашего поезда на табло не было; пока что решили ждать без волнений. Поставив рюкзаки на лавку, сели рядом и обрекли себя на внимание всех соседей. «Из какой вы страны?» «Как вас зовут?» «Впервые в Индии?» «Как вам Индия?» «Вам нравится Индия, не правда ли?» «Можно с вами сфотографироваться?» И ещё десяток других обращений, понять которых мы не могли из-за жёванности, дёрганности, крикливости индийского английского (понять старались, отчего обращения эти должны были слушать по шесть-семь раз).
   Я настойчиво смотрел на табло, показывая нежелание своё говорить; тем не менее вокруг нас укрепилось внимание пяти юношей. Они произносили вновь и вновь свои корябанные вопросы, смеялись моему непониманию, перешёптывались, затем опять тянули: «Ми спикита науора трэйн гудэ?»
   Восемь часов. Табло о нашем поезде так и не вспомнило. Я встал в очередь к справочному бюро (нет, не в очередь, а в столпотворение – потное, бурливое, потому что очерёдность здесь решалась локтями, а не порядком). Мне нашлось сразу трое помощников; они кричали что-то, расталкивали всех, протискивали меня вперёд, к окошку. Вскоре я узнал, что поезд задерживается на два часа. Вернулся к Оле. Двадцать минут спустя табло подтвердило прибытие нашего экспресса в 22:40. Вновь ожидание.
   Не хотел я ошибиться в посадочной суете, потому согласился на помощь кули – носильщика; он должен подсказать нужный вагон – поезд мог быть проходным, а нумерация «S7» мне пока что непонятна. Кули был с номером – жестянкой на предплечье.
   Люди на вокзале нашлись разные. Под столбом лежал иссушенный до костей старик – спал, открыв обеззубевший рот. Женщины в сари, мужчины в куртах[9]. Мальчики в рванье, босые; спрашивали тихо милостыню. Юноша в чистой рубашке с протёртым до бахромы воротником. Безумными глазами оглядывающийся старик в дхоти. Святые люди в набедренных повязках, с выкрашенными в оранжевое бородами, с красными ти́лаками[10], с маленькими ведёрками. Странный мужчина в саронге[11] – с канистрой, из отверстия которого светилось что-то, словно был туда упрятан жар. Старик с козой на коленях. Полицейский в гладкой коричневой форме, с длинной палкой-прутом (назначения которой я так и не увидел). Старухи с широким бинди[12], с выглядывающими из сари складками пожухлого живота. На вокзале пестроты такой было много.
   Один из наших соседей в чувстве чрезмерного дружелюбия снял с лица очки и протянул их мне подарком. Я отказался, заметив, что ему они нужнее. Юноша обиделся, показал, что назначенное в подарок не возвращается, и при повторном отказе он сломает очки. Оля подсказала не противиться. Опасаясь просьб о взаимном подарке, которым индиец мог указать что-нибудь ценное из моих вещей, я до ловкости быстро вынул из кармашка набедренной сумки царицынскую матрёшку (накупили их в Индию – подарками). Юноша был рад чрезвычайно; он с друзьями долго рассматривал её, собирал, разбирал, чему-то смеялся и наконец объявил мне дружбу вековую. Пришлось пожать ему руку и кивнуть: «Да-да, навек». Очки я сохранил для виду; утром оставил их на сиденье моторикши в Бенаресе.
   К 22:10 мы перешли на перрон. Прислуженный нами за 60 рублей носильщик сказал, что поезд объявится позже назначенного времени – когда именно, никто не знает. Мы сели на рюкзаки. Над платформой было электронное табло, но сейчас оно предупреждало о прибытии семичасового поезда (который уже прибыл и отбыл – по счастью для его пассажиров – вовремя).
   Вспоминали мы, как год назад, в такую же вечернюю духоту, по схожей темноте шесть часов ждали в Самарканде задержавшегося поезда до Учкудука.
   Суеты человеческой на перроне осталось немного. Здесь были иностранцы; они ждали молча (если не считать безумных французов, что-то тихо напевавших хором – чуть ли не Марсельезу). Даже индийцы в полумраке оказались не такими шумными. Мы отдыхали; от ветра здесь иногда получалась прохлада. Развлечением нашлась суета иная – крысиная. Гладкие серые тушки носились между шпал, вспискивали, дрались. Я бросил им шестирублёвый пирожок с овощами и тем устроил борьбу шебуршавую (окончившуюся бегством наишустрейшей крысы, в чьих зубах пирожок казался толстым поленом).
   По нашему пути прокатились уже пять составов; ни один из них не был указан носильщиком. Объявления на вокзале звучали нечасто; первое время я признавал их – по заунывности – молитвами, потом только понял, что неправ, и, прислушавшись, стал различать некоторые английские слова.
   В час ночи на путь четвёртый подали поезд (мы сидели на третьем). Кули оживился. Наш поезд! Пришлось бежать. Остановка ограничилась тремя минутами. В худших классах мы, пробегая, видели тесноту необычайную и радовались, что не придумали экономить на билетах; иначе ехать пришлось бы с тремя соседями на полке, с нагромождениями багажа, с просунутыми между оконных решёток ногами, руками и даже головами. «Вот!» – указал носильщик (рюкзаки мы несли сами, не доверяя их чужой спине). На вагоне было написано «S7». Как бы мы без помощи нашли его в такой спешке (поезд наш, как и прочие, был длинен чрезвычайно, не все вагоны обозначены, да и состав оказался проходящим – с указанием нам незнакомых городов; номер поезда мы так и не обнаружили)? Кули помощь свою расширил до того, что отыскал наши места, согнал с них спящих безбилетников. Свои 100 рупий он заработал честно – принял их в обе руки, прислонил ко лбу.
   Поезд дёрнулся, покатился. Можно было наконец лечь. Оля выбрала третью полку, я – вторую (в Индии вагоны трёхъярусные; под потолком, куда в наших плацкартах багаж выкладывают, здесь организовано ещё одно спальное место). Рюкзаки мы положили рядом с собой. Удобств здесь не случилось. Потные руки липли к обивке. Вместо подушки – кофта. Окна были зарешечены – без стекол; и моим неудовольствием был сквозняк – лежал я по движению и ветер весь собирал на свою голову. Можно было укрыться футболкой, но не хотелось беспокоить рюкзак.
   Одно купе от другого, как и в наших плацкартах, отделено общей стенкой, но верхушка её сделана здесь из жёлтой решётки – заглянуть можно к соседу по третьему ярусу.
   На потолке (в каждом купе) укреплены три могучих вентилятора. Жужжали (точнее – громыхали) они нестерпимо. От них, от стука колёс получался дурманящий, к снам диковинным уводящий ритм.
   Всё здесь укреплено массивными скобами, болтами, укрыто железной сеткой. Полки держались на цепях – к ним при желании можно было привязать рюкзаки.
   Уснул я быстро. Правду говорят, что голод в еде не привередлив, а сон подушек не выбирает.

18.07. Бенарес

   («Гат» или «гхат» – спуск к священной реке, ступеньками, божествами, храмами украшенный. «Ашрам» – обитель мудрецов, отшельников, в которой поучения они дают последователям своим.)
   Сегодня я решил писать на том же месте – на крыше гостевого дома; теперь – при завтраке. Передо мной омлет с овощами, овсянка с мёдом и бананом, масала-чай, манговое ласси и мухи (в таком обилии, что для безопасности тарелок нужно непрестанно махать рукой; машет Оля, я делаю записи).
   Снизу, от жилого дома (того самого, при котором коза живёт) дети просят сладостей. У нас нет ни конфет, ни шоколадок. Мы крикнули об этом, но дети всё равно просят.
   На соседней крыше мужчина гоняет обезьян – палкой, криком. Полчаса назад мы набросали туда ломтей хлеба; нам – потеха, ему – заботы. Смотрим на обезьян и мужчину; из окон других домов индийцы смотрят на меня, на Олю. Каждому – своё любопытство.
   У нас хорошая комната с ящерицами по стенам. Каждый час прекращается электричество на 10–15 минут; вода в кране сама решает, быть ей холодной или тёплой. Духота здесь хорошо перебалтывается потолочным вентилятором (серые длинные лопасти); от окон вытягивается мимолётный сквозняк. До Ганги – 2 минуты пешком. Обустройство такое на один день стоит 300 рублей.
   Бенарес славен долгой набережной, вылепленной ашрамами, храмами, гатами и крематориями. Подтверждения славности такой нашли мы в первый же вечер.
   Закат вчерашний мы увидели из лодки, нанятой для прогулки. Грязные, рваные, обозначенные письменами, украшенные божествами и святыми, помеченные свастикой[13], со множеством балкончиков, выступов, провалов, с деревьями зелёными на крыше, с Шивой синим у входа – здания на побережье выглядели мрачно, и было в них что-то дикое из-за краски бордовой (от солнца гаснущего расплескавшейся). В таком городе должен царствовать Хануман или по меньшей мере бродить здесь надлежит асурам[14].
   На широких серых ступенях набережной стояли люди – молча, бездвижно, будто сумерничали[15] или колдовали свои особые заклятья. Лестницами здесь укрыт весь берег – они уходят вглубь верхних улиц, бывают затоплены до порога первых домов. Противоположный берег Ганги (близкий, в дести минутах гребли отстоящий) виден был пустынным – не обозначенным ни деревом, ни каким-либо строением.
   В прогулке лодочной достигли мы вечерней пуджи[16], и больше часа отдали наблюдению за ней. Большого интереса не получилось. Зрелище любопытное (в таких деталях мы видели его впервые), но неприятное из-за шумности. Резкие, частые удары в колокольцы, монотонные призывы пуджария[17] и вторящие ему сотни людей. Упражнения с факелами, огнём окутанными подсвечниками. Дым от благовоний, коптение чёрное. Добавлены к этому покачивания, ритмичные кивки; готовят ум к туману. Участники пуджи, должно быть, считают это медитацией, попыткой к мудрости, но разве мудрость начнётся в отказе от сознательности? Эти зачаровывающие звуки, равно как и песни других религий, диких племён, опустошают голову от глубоких помышлений. Многое в жизни устроено для радости беззадумия, помогающей уподобиться скоту, а с тем и восприятие своё опростить до «хочу, владею, распоряжаюсь». Ум (ленивый, хитрый) умствовать при этом не прекращает, оправдания выдумывает к жизни скотской, и потеря сознательности кажется её усилением. В тумане крепком беззадумия человек почитает себя мыслителем или человеком ищущим, талантом и творчеством мир ощупывающим.