Страница:
Он и она все более и более привязывались друг к дружке и сами радовались этой привязанности. У него не было матери, у нее – ни матери, ни отца. И то, что они были сиротами, сближало их еще более.
Очень скоро они почувствовали друг друга совершенно близкими. Детское обыкновенное озорство, когда они дразнили друг дружку, нарочно по-детски обманывали, смеялись; это детское озорство никак не нарушало их близости. Но все же называть эту близость совсем дружеской, никак нельзя было. Они знали, что принадлежат к разным половинам человечества, то есть очень рано узнали, еще до своей первой встречи, что они – будущие мужчина и женщина. Это знание, по сути своей все же совершенно детское, конечно же, содержало в себе некоторые доли своего рода пряности и возможности нарушения принятых всеми правил… Хотя на самом деле фактически все дети в определенном возрасте принимаются нарушать правила, которые приказано не нарушать, то есть взрослыми приказано… В сущности, это детское нарушение взрослых правил – это ведь тоже правило, в сущности… Была и такая игра: она поднимала, задирала платьице и рубашку, быстро, резкими движениями тонких детских рук, глядя на него смешливо и задиристо; и моргнув глазами быстро, пушистые реснички мгновенно взлетели и тотчас прикрыли темные-темные глаза яркие… Он видел ее цветок, то, что должно было сделаться в будущем заветной целью мужского вожделения. Он и выучил ее этой игре. Она тотчас опускала рубашку и платьице и пускалась бежать. Он бежал следом. Быстрый бег сильно горячил их. Он догонял ее, она прижималась спиной к стволу большого дуба, ощущая узкой своей детской спинкой крепость этого ствола. Или она падала на траву или на опавшие листья. Он прижимался к ней или рядышком с ней падал. Дети прерывисто смеялись. Она отталкивала его ладошками, растопыривая пальчики. Он целовал ее щеки тугие и шею, пришлепывая пухлыми детскими губами. Он уже знал, что делают лошади, быки и коровы, да и слуги и служанки где-нибудь в овине… Он и сам хотел бы попробовать, хотя понимал, что у него покамест еще ничего не получится… Она вдруг принималась плакать, он оставлял ее и стоя поодаль, утешал ее прерывистой речью, быстро говорил, что он не хочет, не хочет обижать ее. Она успокаивалась. Дети снова сидели рядышком и забавлялись игрою словесною «в бяки», как они это называли. Они нарочно говорили друг другу разное гадкое, что слыхали от взрослых…
– А ваши, – начинал он, и серые его глаза – гладкие глазурованные бусины – взглядывали с насмешкой, вовсе и не доброй, – а ваши не поверили в чудеса господа нашего Иисуса Христа, спрятали под мост девицу с длинными косами, а господь мимо шел; они спрашивают: «Кого мы спрятали под мостом?» Он так быстро сказал: «Сороку!» и скорей ушел. Они посмотрели под мост, а там сорока с длинным хвостом!..
– Он злой, значит! – говорила она убежденно. Глаза ее смотрели сердито и не на него, а прямо перед собой. – Он злой! – повторяла она. – Добрый не стал бы превращать человека в сороку.
– Ты глупая! Нельзя говорить, что он злой! Не болтай такое! – Он суживал свои серые глаза.
Лицо ее делалось совсем серьезным:
– Он злой! Ты и сам это знаешь! Только вам всем запрещено говорить, что он злой!
– Не злой, не злой, не злой!.. – Он вдруг сознавал, что не может привести никаких доводов… – А ваш жидовский бог, добрый что ли?!.
Ее темноволосая голова склонялась к его уху:
– Все боги – злые, они против людей!.. – Она быстро отклоняла голову и уже громко и почти скороговоркой произносила: – А ваши на ваше Рождество поймали одного парня, еврея, зарезали, зажарили и съели!..
– А у ваших стариков носы крючковатые, как у сатаны! – выкрикивал он. – И вы все от свиньи происходите и потому свинину не едите!..
– А вы слепыми все родитесь! Матери вас под мисками держат семь дней, пока не прозреете!..[14] – Но ей уже не хотелось обижать его, чувство жалости к нему возникало в ее детской душе…
Но он уже увлекался, входил в состояние запальчивости, кричал:
– А у ваших бог в хуе, а у наших – в кресте на шее!..
Тогда она имела смутное представление об обряде обрезания, но когда она была уже взрослой, она после прочтения многих книг, по большей части сочинений французских философов, стала полагать, что обрезание крайней плоти у иудеев и мусульман и ношение креста на шее у христиан, все эти обряды и обычаи, знаменующие некий союз, уговор с богом, являются всего лишь пустыми суевериями!.. Но в детстве, в полесском лесу, она вдруг притихала, и вставала, легко опершись тонкими руками о землю, и, не глядя на него, шла… И тогда он подбегал к ней, просил прощения и кричал:
– Никаких богов нет!..
Она шла, отстраняла на ходу его руки. Потом она мирилась с ним, потому что в конце-то концов они ведь всего лишь играли, а вовсе не намеревались оскорблять друг друга всерьез…
Смеясь глазами, прикладывая указательный палец к губам, ходили по комнатам, нарочно ходили на цыпочках… Он показал ей вещицы, оставшиеся как память о рано умершей матери: серебряные ложки с вензелем, серебряную же фигурку Богоматери, два золотых гданьских гладких стакана и гданьскую же старинную серебряную кружку с изображениями сивилл[15]. В серебряной позолоченной круглой коробочке сохранялось золотое колечко с большим сверкающим зеленым камешком – изумрудом… Девочка рассматривала эти вещицы с любопытством, которое, в сущности, было чем-то большим, нежели любопытство. Она вдруг с чрезвычайной ясностью поняла, что ее друг стоит по своему общественному положению выше нее на той лестнице, которую человеческие множества постоянно выстраивают, наслаждаясь складывающимся неравенством садистски и мазохистически…
Она подняла глаза на стену в большой горнице, украшенную портретами польских королей… Ян Казимир и Михал Корыбут Вишневецкий – головной убор с пером, узорчатая накидка на округлых плечах… Август II и Август III – пудреные алонжевые парики, длинные крупные кудри… Но, разумеется, она долго не отходила от большого, длинного прямоугольного портрета, холста в позолоченной раме. Портрет этот был писан неизвестным живописцем в Кракове. Это было изображение нарядной девушки на фоне тусклом, несколько зеленоватом; фон подобный мог бы сойти и за парадный занавес… Портрет являлся портретом матери Михала Доманского, Текли Зелинской, о чем он с тихой гордостью и довольством сказал своей подруге, видя, как ей нравится этот портрет…
Девушка, изображенная на портрете, и вправду была похожа на старшую сестру Михала, Хелену, – бледное лицо, голубоватые глаза, тонкие коричневатые бровки, из-под цилиндрического, богато расшитого жемчужинами и золотыми нитями убора видны гладкие, русые и шелковистые, причесанные на прямой пробор волосы; пышный кружевной воротник скрывает шею… Поверх белых шелковых складчатых рукавов надеты были тонкой работы золотые цепочки; подол длинного платья-сарафана, темно-красного, разузоренного, ниспадающего крупными складками, стлался внизу округло, ног совсем не было видно; длинные золотые тонкие цепи украшали плоскую грудь этой девушки, едва вышедшей из подросткового возраста; пальцы бледных рук она наложила – одну на другую, приложив ниже груди – к невидимому под пышным нарядом, плоскому девичьему животу…
Подруга Михала не сводила глаз с этого портрета, ее восхищал пышный наряд и золото украшений, изображение которых потускнело от времени и от этой тусклоты изображенное золото представлялось более благородным, чем яркое начищенное золото браслетов, цепей и колец в ненарисованной жизни…
Совсем близко к деревянной позолоченной раме сделана была надпись, удостоверяющая, что изображенная на портрете девушка является некой Теклей Зелинской…
Этот портрет составлял одну тайну в жизни мальчика Михала. Секрет заключался в том, что портрет неведомой Текли Зелинской вовсе не был портретом матери Михала! Отец Михала купил этот портрет в Кракове на какой-то распродаже, потому что изображенная девушка действительно напоминала ему его жену, тогда уже умершую. Разумеется, пан Доманский никогда и не думал врать, будто этот портрет – портрет его покойной жены! Но Михал с самого своего раннего детства привык воображать, будто нарядная юная Текля – и есть его мать!.. Этими мыслями он, конечно же, по сути, предавал свою настоящую мать, после смерти которой не осталось никаких портретов. Мать его звали не Теклей, а Марыней. И порою, думая об этом своем предательстве, он испытывал смешанные чувства стыда и мазохистического удовольствия… Разумеется, ни отец, ни сестра не знали о подобной работе его детского воображения. Отец безусловно наказал бы сына за такую фантазию химерическую. Маленькая подруга Михала оказалась единственным человеком, который теперь мог полагать, будто Текля Зелинская, изображенная на портрете, написанном неведомым живописцем, и есть мать Михала…
Когда Михалу исполнилось тринадцать лет, отец поехал в несвижское имение Радзивилла, на поклон к своему патрону, и получил княжеское дозволение привезти в имение мальчика Михала. Отец Михала хотел, чтобы сын его пообтесался, научился бы кое-каким приличным манерам, хорошо фехтовать и говорить по-французски…
– …а я чему выучу тебя?! Пить вино без меры да саблей рубиться?..
Впрочем, в имении князя умели пить и гулять не менее, а, пожалуй, даже и более широко, нежели в Задолже…
Но очутившись в Несвиже, он вспоминал ее редко. Новые впечатления поглощали его чувства и мысли.
Переодевшись в новый кунтуш, Михал разглядывал воинственную свиту князя – стеганые перчатки и шапки двойной толщины, сабли с рукоятями, защищенными железной решеткой, прозванные «кошачьими головами», пистолеты в сапогах и за поясом… Эти люди представлялись подростку храбрыми и непобедимыми… Среди приближенных и гостей князя Михалу то и дело бросались в глаза красивые породистые фигуры и лица с ясными, четко очерченными, красивыми глазами и носами… Камзолы, кунтуши, золотое и серебряное шитье, мощные бороды и шевелюры, орлиные носы, крупные вишневые губы из чащи смоляных или посеребренных волос бороды, густые полумесяцы бровей, нависшие брови, глаза, ярко блестящие из глубоких глазниц… Улыбка женских уст, высоко забранные каштановые волосы, вырез платья, едва прикрытый легкими кружевами, обнаженная до локтя, полная рука, гладкая, чуть сжатая золотым браслетом… Низки жемчуга на округлых и худых женских шеях, мерцающие в свете дворцовых свечей… Юбки платьев, настолько пышно стелющиеся, что в сравнении с их пышностью наряд Текли Зелинской мог показаться едва ли не самым простым и даже и скромным из одеяний знатных дам… Вечерний парк, раскидистые дубы, поляны, озаренные первыми звездами и многочисленными лампионами, беседки, дерновые скамьи, фейерверк, увиденный впервые и приведший мальчика в полный ребяческий наивный восторг, дамы и кавалеры у подножий мраморных статуй античных божеств, и сами мраморные античные божества, эти горделивые белые Дианы, Фебы, наяды и сатиры… Вдруг вспыхивало яркой молнией перед глазами мальчика женское лицо – тяжелые веки, брови, почти круглые, и черные-черные, будто начерненные, прямая шея, голова в тюлево-кружевном уборе – как тюльпан, странное таинственное выражение насмешки и гордости… Ей, такой прямой, как стрела, пристало бы и вправду держать в точеной руке Дианин лук или копье, а она держала на руках маленькую комнатную собачку… Потом он узнал, кто это была. Графиня Ратомская, внучка короля Августа (имелся в виду Август II) и его возлюбленной, турчанки Фатьмы!.. Он понял, что же именно притягивает его к этому лицу. Ее восточные черты напомнили ему невольно о его подруге, остававшейся в деревне близ имения Задолже… Но он был уже совсем почти взрослый, почти полных четырнадцать лет… Нет, это, случившееся, явилось почти тривиальным, как будто происходило не наяву, а на странице романа французского, который Михал отыскал недавно среди новых книг в княжеской библиотеке, – де Морльер «Ангола» – «Но он был ненасытен, и грудь возлюбленной открылась порывам его страсти», – продолжил чтение принц и тотчас, верный образцу, он устремился к фее, распростер объятья, прильнул губами к ее белоснежной груди и покрыл ее жгучими ласками…» Было радостно, что свою благосклонность отдала ему опытная красавица, ему, такому еще подростку, длинноногому, длиннорукому, по-мальчишески худому… Но он догадывался, что женщина может доставить мужчине наслаждение гораздо большее… Но ведь он еще не был мужчиной, еще не сделался мужчиной в полной мере… таким, как тот усач в кунтуше старомодного покроя, таким, как тот красавец в белом парике с буклями, в красном коротком кафтане с полами, шитыми золотым узором… И вдруг хотелось даже сделаться стариком, с белыми, торчком, усами над подбородком бритым… сделаться опытным стариком, уже столько испытавшим в жизни…
Иногда скучал по дому, вспоминал отца, сидящего в длиннополой, отороченной мехом безрукавке у камина. Лицо немолодого человека представляется смуглым и странно задумчивым, усы могут показаться очень темными…
Это была жизнь на широкую ногу, настоящая магнатская жизнь, с пиршествами, фейерверками, оркестром на хорах в большой зале, с этим множеством разнообразной прислуги, с шутом, облаченным в ярко-пурпурный наряд, наклонявшим крупную голову в красном колпаке, обшитом жемчужными нитями-низками… В картинной галерее стены увешаны были холстами в золоченых рамах тяжелых, картинами, изображающими мифологические сюжеты, груды живой, трепетной женской плоти… Висели портреты польских князей, гетманов – на гордых головах уборы наподобие турецких тюрбанов, над каждым тюрбаном-тюльпаном торчит гордое перо…
И снова движутся воины – серебряные доспехи, белые перья, обтянутые бархатом алебарды, пищали и прочее оружие…
Пили много. Случалось, что и ссорились шумно, схватывались за сабли. Бывали навязчиво любезны, почти яростно галантны с дамами…
Хозяйство было большое, широкое, поля, мельницы, скотный двор, конюшни, дворовые во дворце, крестьяне на барщине…
Княжеский дворец, перестроенный из родового старинного замка, по образцу Версаля… Колоннады, аллеи…
Впервые в своей жизни Михал ночами оставался в полном одиночестве. Если днем не было спасения от шумных гостей и придворных, то ночью Михал засыпал наконец-то в одиночестве, в маленькой узкой комнатке, где едва помещались кровать и на стене над ней распятие деревянное, столик и простой стул, а в углу – оловянный таз для умывания… В парадных покоях обстановка была совсем иная – штофные обои, паркетные полы, зеркальные окна, мозаика… Михал скоро понял, какое место отведено ему в этой причудливой пестрой, разноцветной пирамиде всевозможных титулов и самолюбий. Да если бы он и не понял сам, последний казачок уж дал бы ему понять, подавая за обедом самые остатки кушанья или забывая налить воду в умывальный таз… Но подобные обиды, конечно же, стоило посчитать мелочами и не обращать на все это внимания. Но на самом-то деле и эти мелкие обиды невольно запоминались…
Кофе подавался во время утренних завтраков, черный, душистый, в чашках, украшенных радзивилловским вензелем… Здесь услаждали слух не игрою на теорбе, не стуком в бубны, но приятным звучанием клавесинов… Молодежь забавлялась, разыгрывая живые картины, загадывая загадки… Он выучился бойко говорить по-французски, осмеливался даже отпускать комплименты юным паннам-подросточкам… Игры и забавы уравнивали молодых людей, принуждали едва ли не забывать о титулах и родовитости…
– Этот паренек сделается со временем вторым Огродским! – говаривал князь.
Очень скоро они почувствовали друг друга совершенно близкими. Детское обыкновенное озорство, когда они дразнили друг дружку, нарочно по-детски обманывали, смеялись; это детское озорство никак не нарушало их близости. Но все же называть эту близость совсем дружеской, никак нельзя было. Они знали, что принадлежат к разным половинам человечества, то есть очень рано узнали, еще до своей первой встречи, что они – будущие мужчина и женщина. Это знание, по сути своей все же совершенно детское, конечно же, содержало в себе некоторые доли своего рода пряности и возможности нарушения принятых всеми правил… Хотя на самом деле фактически все дети в определенном возрасте принимаются нарушать правила, которые приказано не нарушать, то есть взрослыми приказано… В сущности, это детское нарушение взрослых правил – это ведь тоже правило, в сущности… Была и такая игра: она поднимала, задирала платьице и рубашку, быстро, резкими движениями тонких детских рук, глядя на него смешливо и задиристо; и моргнув глазами быстро, пушистые реснички мгновенно взлетели и тотчас прикрыли темные-темные глаза яркие… Он видел ее цветок, то, что должно было сделаться в будущем заветной целью мужского вожделения. Он и выучил ее этой игре. Она тотчас опускала рубашку и платьице и пускалась бежать. Он бежал следом. Быстрый бег сильно горячил их. Он догонял ее, она прижималась спиной к стволу большого дуба, ощущая узкой своей детской спинкой крепость этого ствола. Или она падала на траву или на опавшие листья. Он прижимался к ней или рядышком с ней падал. Дети прерывисто смеялись. Она отталкивала его ладошками, растопыривая пальчики. Он целовал ее щеки тугие и шею, пришлепывая пухлыми детскими губами. Он уже знал, что делают лошади, быки и коровы, да и слуги и служанки где-нибудь в овине… Он и сам хотел бы попробовать, хотя понимал, что у него покамест еще ничего не получится… Она вдруг принималась плакать, он оставлял ее и стоя поодаль, утешал ее прерывистой речью, быстро говорил, что он не хочет, не хочет обижать ее. Она успокаивалась. Дети снова сидели рядышком и забавлялись игрою словесною «в бяки», как они это называли. Они нарочно говорили друг другу разное гадкое, что слыхали от взрослых…
– А ваши, – начинал он, и серые его глаза – гладкие глазурованные бусины – взглядывали с насмешкой, вовсе и не доброй, – а ваши не поверили в чудеса господа нашего Иисуса Христа, спрятали под мост девицу с длинными косами, а господь мимо шел; они спрашивают: «Кого мы спрятали под мостом?» Он так быстро сказал: «Сороку!» и скорей ушел. Они посмотрели под мост, а там сорока с длинным хвостом!..
– Он злой, значит! – говорила она убежденно. Глаза ее смотрели сердито и не на него, а прямо перед собой. – Он злой! – повторяла она. – Добрый не стал бы превращать человека в сороку.
– Ты глупая! Нельзя говорить, что он злой! Не болтай такое! – Он суживал свои серые глаза.
Лицо ее делалось совсем серьезным:
– Он злой! Ты и сам это знаешь! Только вам всем запрещено говорить, что он злой!
– Не злой, не злой, не злой!.. – Он вдруг сознавал, что не может привести никаких доводов… – А ваш жидовский бог, добрый что ли?!.
Ее темноволосая голова склонялась к его уху:
– Все боги – злые, они против людей!.. – Она быстро отклоняла голову и уже громко и почти скороговоркой произносила: – А ваши на ваше Рождество поймали одного парня, еврея, зарезали, зажарили и съели!..
– А у ваших стариков носы крючковатые, как у сатаны! – выкрикивал он. – И вы все от свиньи происходите и потому свинину не едите!..
– А вы слепыми все родитесь! Матери вас под мисками держат семь дней, пока не прозреете!..[14] – Но ей уже не хотелось обижать его, чувство жалости к нему возникало в ее детской душе…
Но он уже увлекался, входил в состояние запальчивости, кричал:
– А у ваших бог в хуе, а у наших – в кресте на шее!..
Тогда она имела смутное представление об обряде обрезания, но когда она была уже взрослой, она после прочтения многих книг, по большей части сочинений французских философов, стала полагать, что обрезание крайней плоти у иудеев и мусульман и ношение креста на шее у христиан, все эти обряды и обычаи, знаменующие некий союз, уговор с богом, являются всего лишь пустыми суевериями!.. Но в детстве, в полесском лесу, она вдруг притихала, и вставала, легко опершись тонкими руками о землю, и, не глядя на него, шла… И тогда он подбегал к ней, просил прощения и кричал:
– Никаких богов нет!..
Она шла, отстраняла на ходу его руки. Потом она мирилась с ним, потому что в конце-то концов они ведь всего лишь играли, а вовсе не намеревались оскорблять друг друга всерьез…
* * *
Он очень хотел показать ей свой родной дом. Но он знал, что отец и Хеленка никогда не позволили бы ему привести такую гостью. Случай представился во время Хеленкиной свадьбы. Она рано вышла замуж, партия была хорошая – старший сын шляхтича-соседа. Повезли приданое, играли нанятые музыканты-татары, множество народа шумно плясало, весело ехали, везли молодых к венцу, надели на молодую чепец – убор замужней, гуляли на отводах… Мальчик знал, что все поедут к жениху. Служанки уйдут в деревню, только старый конюх, совсем пьяный, спит в пристройке. Отец тоже был пьян и хватился сына только уже в дороге, когда ехали к соседу-свату. Мальчик знал, что ему достанется от отца, что, наверное, и сестра обидится, хотя ей не до того было! Но ему очень хотелось показать своей подруге дом, где он жил с самого рождения…Смеясь глазами, прикладывая указательный палец к губам, ходили по комнатам, нарочно ходили на цыпочках… Он показал ей вещицы, оставшиеся как память о рано умершей матери: серебряные ложки с вензелем, серебряную же фигурку Богоматери, два золотых гданьских гладких стакана и гданьскую же старинную серебряную кружку с изображениями сивилл[15]. В серебряной позолоченной круглой коробочке сохранялось золотое колечко с большим сверкающим зеленым камешком – изумрудом… Девочка рассматривала эти вещицы с любопытством, которое, в сущности, было чем-то большим, нежели любопытство. Она вдруг с чрезвычайной ясностью поняла, что ее друг стоит по своему общественному положению выше нее на той лестнице, которую человеческие множества постоянно выстраивают, наслаждаясь складывающимся неравенством садистски и мазохистически…
Она подняла глаза на стену в большой горнице, украшенную портретами польских королей… Ян Казимир и Михал Корыбут Вишневецкий – головной убор с пером, узорчатая накидка на округлых плечах… Август II и Август III – пудреные алонжевые парики, длинные крупные кудри… Но, разумеется, она долго не отходила от большого, длинного прямоугольного портрета, холста в позолоченной раме. Портрет этот был писан неизвестным живописцем в Кракове. Это было изображение нарядной девушки на фоне тусклом, несколько зеленоватом; фон подобный мог бы сойти и за парадный занавес… Портрет являлся портретом матери Михала Доманского, Текли Зелинской, о чем он с тихой гордостью и довольством сказал своей подруге, видя, как ей нравится этот портрет…
Девушка, изображенная на портрете, и вправду была похожа на старшую сестру Михала, Хелену, – бледное лицо, голубоватые глаза, тонкие коричневатые бровки, из-под цилиндрического, богато расшитого жемчужинами и золотыми нитями убора видны гладкие, русые и шелковистые, причесанные на прямой пробор волосы; пышный кружевной воротник скрывает шею… Поверх белых шелковых складчатых рукавов надеты были тонкой работы золотые цепочки; подол длинного платья-сарафана, темно-красного, разузоренного, ниспадающего крупными складками, стлался внизу округло, ног совсем не было видно; длинные золотые тонкие цепи украшали плоскую грудь этой девушки, едва вышедшей из подросткового возраста; пальцы бледных рук она наложила – одну на другую, приложив ниже груди – к невидимому под пышным нарядом, плоскому девичьему животу…
Подруга Михала не сводила глаз с этого портрета, ее восхищал пышный наряд и золото украшений, изображение которых потускнело от времени и от этой тусклоты изображенное золото представлялось более благородным, чем яркое начищенное золото браслетов, цепей и колец в ненарисованной жизни…
Совсем близко к деревянной позолоченной раме сделана была надпись, удостоверяющая, что изображенная на портрете девушка является некой Теклей Зелинской…
Этот портрет составлял одну тайну в жизни мальчика Михала. Секрет заключался в том, что портрет неведомой Текли Зелинской вовсе не был портретом матери Михала! Отец Михала купил этот портрет в Кракове на какой-то распродаже, потому что изображенная девушка действительно напоминала ему его жену, тогда уже умершую. Разумеется, пан Доманский никогда и не думал врать, будто этот портрет – портрет его покойной жены! Но Михал с самого своего раннего детства привык воображать, будто нарядная юная Текля – и есть его мать!.. Этими мыслями он, конечно же, по сути, предавал свою настоящую мать, после смерти которой не осталось никаких портретов. Мать его звали не Теклей, а Марыней. И порою, думая об этом своем предательстве, он испытывал смешанные чувства стыда и мазохистического удовольствия… Разумеется, ни отец, ни сестра не знали о подобной работе его детского воображения. Отец безусловно наказал бы сына за такую фантазию химерическую. Маленькая подруга Михала оказалась единственным человеком, который теперь мог полагать, будто Текля Зелинская, изображенная на портрете, написанном неведомым живописцем, и есть мать Михала…
* * *
Летом бывало так, что детские игры мальчика и девочки обретали идиллический характер. Он приходил к зарослям терновника, сплетающимся в чащу. Уже видел пестроту платьица, она ждала его. Разламывали захваченный им из дома кусок маковника, делили, как настоящие брат и сестра; поблескивали губы липкие жующих детских ртов, крупинки мака прилипали к одежкам… По сырому откосу над родником стлался мох. Незабудки голубели, желтыми огоньками блестели на солнце лютики… Он сидел рядом с ней, дети идиллически плели венки из сорванных цветков, девочка пела. Она пела те же пинчукские песенки, что и сестра Михала, Хеленка —Дети сидели, вытянув прямо ноги на траве, поворачивались друг к дружке лицами, она надевала венок из лютиков ему на шею, он надевал ей на шею венок из незабудок…
– Ой, доля моя, доля! Де ты, доля поделаса?
Да чи ты у огни згорела, чи ты у лузи утопылася?..
* * *
Она с детства любила лошадей, тянулась к ним, любовалась; радостно подпрыгивала на месте, глядя, как лоснистый коричневый жеребенок сосет, вытянув шейку, ткнувшись под живот матери, темно-коричневой кобылы, косясь продолговатым темным глазом. А кобыла, сильная, с опущенным длинным черным хвостом, стоит спокойно, только чуть переступает копытами изредка…* * *
Отец Михала не имел много доходов. Выдавая замуж дочь, которую любил более, нежели сына (в чем, однако, сам себе никогда не признавался), он сильно потратился и теперь, раздумывая о дальнейшей жизни Михала, первым ее пунктом предположил домашние занятия. Пригласить в Задолже учителя-француза, чтобы он проживал в имении постоянно, обошлось бы слишком дорого. Отец написал одному из своих братьев, Михалову дяде, в Краков, дядя принял близко к сердцу заботы о том, чтобы мальчик не остался необразованным, похлопотал, в свою очередь, и после этих хлопот приезжал в Задолже несколько годов сряду какой-нибудь студент, то есть приезжал летом, в каникулярное время, и пару месяцев репетировал мальчика, или, говоря проще, учил его. Студент бывал каждое лето новый, не тот, что прежде, а зимой и осенью Михал оставался предоставленным самому себе, ему бывали оставлены задания и книги, и он мог учиться самостоятельно, до приезда следующего репетитора. Последствия подобной системы обучения сказывались в хаотичности Михаловых познаний. Но все же он оказался в достаточной степени способным мальчиком, а порою целыми вечерами, сидя у камина, не отрывался от книги. Он хорошо выучился читать и писать по-латыни и годам к тринадцати прочел в оригинале сочинения Овидия, Плутарха, некоторые оды Горация, а также «Исповедь» Блаженного Августина…[16]Когда Михалу исполнилось тринадцать лет, отец поехал в несвижское имение Радзивилла, на поклон к своему патрону, и получил княжеское дозволение привезти в имение мальчика Михала. Отец Михала хотел, чтобы сын его пообтесался, научился бы кое-каким приличным манерам, хорошо фехтовать и говорить по-французски…
– …а я чему выучу тебя?! Пить вино без меры да саблей рубиться?..
Впрочем, в имении князя умели пить и гулять не менее, а, пожалуй, даже и более широко, нежели в Задолже…
* * *
Князь Карл (или – на польский лад – Кароль) был колоссального роста человек. Черты его крупного лица отличались некоторой монголоидностью, вследствие чего у него имелось прозвище – Чингизхан. Род Радзивиллов – старинный и мощный – веками пользовался уважением и почетом в польских и литовских землях…* * *
Михал уезжал из родного дома, не простившись со своей подругой. Перед отъездом так вышло, что он все время оставался на глазах у отца. И уже сидя в открытой тряской повозке, Михал со стыдом думал о том, что уехал, не простившись с ней. До Несвижа был путь неблизкий. Михал и сопровождавший его слуга, который потом возвратился в Задолже, оставив мальчика среди чужих людей, как и приказал хозяин, останавливались в придорожных трактирах и дешевых гостиницах. Постепенно чувство стыда покидало Михала. Теперь он уже полагал именно себя оставленным, обиженным. Ведь она могла бы, могла бы найти возможность повидать его перед его отъездом; ведь она знала, что он уезжает, знала, когда он уезжает… И она не пришла! Она не спряталась в кустах близ дома, не караулила, не дожидалась, когда он выйдет!.. Михал не думал, насколько это было бы трудно. Михал теперь убедил себя в том, что именно он обижен, оскорблен… ею! Такая убежденность очень утешала…Но очутившись в Несвиже, он вспоминал ее редко. Новые впечатления поглощали его чувства и мысли.
* * *
Михал Доманский, подросток, впервые надевший покупную, а не домотканую одежду, очутился в большом имении, где, впрочем, сам литовский мечник не проживал постоянно. Тем не менее здесь фактически не было возможности остаться в одиночестве. Вокруг Михала закружились хороводом яркие лица новых для него людей… Мальчику хотелось перенять особенную манеру князя вступать в комнату, останавливаться перед расступившимися приближенными и гостями, держать окованный серебром посох в одной руке, а пальцы другой руки небрежно положить на пояс… Вряд ли подобная величественная поза могла бы пригодиться незнатному шляхтичу, но уж больно Михалу нравилось становиться в такую позу и гордо задирать голову с волосами коричневыми, стриженными в кружок… Однажды сам князь застал мальчика в одном из отдаленных уголков большого сада. В этом жилище, где не было возможности остаться в одиночестве, сам хозяин любил по утрам, в самые ранние часы, прогуливаться без сопровождения. Но и Михал также пользовался возможностью побыть вне этого шумного хоровода человеческого… Князь увидел, как мальчик подражает его излюбленной позе, рассмеялся и потрепал Михала по волосам. Карл Радзивилл был все же очень высокого роста и рука его показалась мальчику очень-очень длинной…Переодевшись в новый кунтуш, Михал разглядывал воинственную свиту князя – стеганые перчатки и шапки двойной толщины, сабли с рукоятями, защищенными железной решеткой, прозванные «кошачьими головами», пистолеты в сапогах и за поясом… Эти люди представлялись подростку храбрыми и непобедимыми… Среди приближенных и гостей князя Михалу то и дело бросались в глаза красивые породистые фигуры и лица с ясными, четко очерченными, красивыми глазами и носами… Камзолы, кунтуши, золотое и серебряное шитье, мощные бороды и шевелюры, орлиные носы, крупные вишневые губы из чащи смоляных или посеребренных волос бороды, густые полумесяцы бровей, нависшие брови, глаза, ярко блестящие из глубоких глазниц… Улыбка женских уст, высоко забранные каштановые волосы, вырез платья, едва прикрытый легкими кружевами, обнаженная до локтя, полная рука, гладкая, чуть сжатая золотым браслетом… Низки жемчуга на округлых и худых женских шеях, мерцающие в свете дворцовых свечей… Юбки платьев, настолько пышно стелющиеся, что в сравнении с их пышностью наряд Текли Зелинской мог показаться едва ли не самым простым и даже и скромным из одеяний знатных дам… Вечерний парк, раскидистые дубы, поляны, озаренные первыми звездами и многочисленными лампионами, беседки, дерновые скамьи, фейерверк, увиденный впервые и приведший мальчика в полный ребяческий наивный восторг, дамы и кавалеры у подножий мраморных статуй античных божеств, и сами мраморные античные божества, эти горделивые белые Дианы, Фебы, наяды и сатиры… Вдруг вспыхивало яркой молнией перед глазами мальчика женское лицо – тяжелые веки, брови, почти круглые, и черные-черные, будто начерненные, прямая шея, голова в тюлево-кружевном уборе – как тюльпан, странное таинственное выражение насмешки и гордости… Ей, такой прямой, как стрела, пристало бы и вправду держать в точеной руке Дианин лук или копье, а она держала на руках маленькую комнатную собачку… Потом он узнал, кто это была. Графиня Ратомская, внучка короля Августа (имелся в виду Август II) и его возлюбленной, турчанки Фатьмы!.. Он понял, что же именно притягивает его к этому лицу. Ее восточные черты напомнили ему невольно о его подруге, остававшейся в деревне близ имения Задолже… Но он был уже совсем почти взрослый, почти полных четырнадцать лет… Нет, это, случившееся, явилось почти тривиальным, как будто происходило не наяву, а на странице романа французского, который Михал отыскал недавно среди новых книг в княжеской библиотеке, – де Морльер «Ангола» – «Но он был ненасытен, и грудь возлюбленной открылась порывам его страсти», – продолжил чтение принц и тотчас, верный образцу, он устремился к фее, распростер объятья, прильнул губами к ее белоснежной груди и покрыл ее жгучими ласками…» Было радостно, что свою благосклонность отдала ему опытная красавица, ему, такому еще подростку, длинноногому, длиннорукому, по-мальчишески худому… Но он догадывался, что женщина может доставить мужчине наслаждение гораздо большее… Но ведь он еще не был мужчиной, еще не сделался мужчиной в полной мере… таким, как тот усач в кунтуше старомодного покроя, таким, как тот красавец в белом парике с буклями, в красном коротком кафтане с полами, шитыми золотым узором… И вдруг хотелось даже сделаться стариком, с белыми, торчком, усами над подбородком бритым… сделаться опытным стариком, уже столько испытавшим в жизни…
Иногда скучал по дому, вспоминал отца, сидящего в длиннополой, отороченной мехом безрукавке у камина. Лицо немолодого человека представляется смуглым и странно задумчивым, усы могут показаться очень темными…
Это была жизнь на широкую ногу, настоящая магнатская жизнь, с пиршествами, фейерверками, оркестром на хорах в большой зале, с этим множеством разнообразной прислуги, с шутом, облаченным в ярко-пурпурный наряд, наклонявшим крупную голову в красном колпаке, обшитом жемчужными нитями-низками… В картинной галерее стены увешаны были холстами в золоченых рамах тяжелых, картинами, изображающими мифологические сюжеты, груды живой, трепетной женской плоти… Висели портреты польских князей, гетманов – на гордых головах уборы наподобие турецких тюрбанов, над каждым тюрбаном-тюльпаном торчит гордое перо…
И снова движутся воины – серебряные доспехи, белые перья, обтянутые бархатом алебарды, пищали и прочее оружие…
* * *
В огромной дворцовой столовой садились за столы десятки гостей. Рослые гайдуки, ростом под стать князю-хозяину, вносили на блюдах необыкновенные кушанья, то есть Михалу эти кушанья представлялись совершенно необыкновенными – шпинат, фрикандо – ничего подобного он прежде не пробовал…Пили много. Случалось, что и ссорились шумно, схватывались за сабли. Бывали навязчиво любезны, почти яростно галантны с дамами…
Хозяйство было большое, широкое, поля, мельницы, скотный двор, конюшни, дворовые во дворце, крестьяне на барщине…
Княжеский дворец, перестроенный из родового старинного замка, по образцу Версаля… Колоннады, аллеи…
Впервые в своей жизни Михал ночами оставался в полном одиночестве. Если днем не было спасения от шумных гостей и придворных, то ночью Михал засыпал наконец-то в одиночестве, в маленькой узкой комнатке, где едва помещались кровать и на стене над ней распятие деревянное, столик и простой стул, а в углу – оловянный таз для умывания… В парадных покоях обстановка была совсем иная – штофные обои, паркетные полы, зеркальные окна, мозаика… Михал скоро понял, какое место отведено ему в этой причудливой пестрой, разноцветной пирамиде всевозможных титулов и самолюбий. Да если бы он и не понял сам, последний казачок уж дал бы ему понять, подавая за обедом самые остатки кушанья или забывая налить воду в умывальный таз… Но подобные обиды, конечно же, стоило посчитать мелочами и не обращать на все это внимания. Но на самом-то деле и эти мелкие обиды невольно запоминались…
* * *
Здесь, в княжеском имении, Михал узнал, что это такое: настоящая магнатская охота, когда сотни крестьян гремят колотушками, загоняют оленей, зубров, лосей… Выучился участвовать в опасной охоте на медведя… Желтые и синие костюмы охотников, богато расшитые серебром… Кареты с дамами, следовавшие за охотниками… Звонкий лай породистых собак… Затем… охотничьи трапезы, пиры в огромной столовой, когда поедалось необычное число охотничьих трофеев, приготовленной вкуснейше дичи, приправленной соусами, маринадами, шампиньонами и еще бог весть чем… Михал выучился есть, орудуя ножом и вилкой, как молодые аристократы, воспитанные в самых тонных парижских гостиных… Сервизы расцветали нарисованными на круглобоком белоснежном фарфоре яркими букетами, купами пестрых нежных цветов…Кофе подавался во время утренних завтраков, черный, душистый, в чашках, украшенных радзивилловским вензелем… Здесь услаждали слух не игрою на теорбе, не стуком в бубны, но приятным звучанием клавесинов… Молодежь забавлялась, разыгрывая живые картины, загадывая загадки… Он выучился бойко говорить по-французски, осмеливался даже отпускать комплименты юным паннам-подросточкам… Игры и забавы уравнивали молодых людей, принуждали едва ли не забывать о титулах и родовитости…
* * *
Но Михала также и учили кое-чему, в достаточной мере серьезному. При дворе князя служили и образованные люди, серьезно учившиеся в свое время в Краковском университете. Одному из них, некоему Цесельскому, князь поручил давать уроки Михалу. Таким образом, мальчик получил некоторые познания в области математики и всеобщей истории. Михал также продолжал читать латинские и греческие книги, пылившиеся на полках дворцовой библиотеки. Француз, ведавший княжеской коллекцией оружия, давал Михалу уроки фехтования. Это были, наверное, лучшие часы дворцовой жизни, то есть лучшие для Михала, когда они фехтовали по утрам в солнечном саду… Возможно было сказать, что получаемое Михалом образование, конечно же, основывалось на принципах, принятых в коллегиях иезуитов[17]. Но все же самым основным принципом, занимавшим его чувства и мысли, являлся некий смутный принцип, провозглашавший смутно некоторое свободолюбие, то есть желание, жажду, необходимость свободы; причем необходимость свободы именно для данного конкретного человеческого существа, то есть для Михала! В чем, собственно, эта свобода должна была заключаться, покамест еще не вполне было ему ясно. Всего вероятнее, эта свобода должна была заключаться в прекрасной возможности путешествовать, есть и пить все, что захочется, и… ни от кого не зависеть! Но вот этого последнего явно труднее всего было достигнуть! И даже совсем и не было понятно, как же все-таки этого достигнуть!..* * *
Князь, которого окружали в его жизни самые занятные фигуры, приметил тем не менее подростка Доманского, порою заговаривал с ним, похохатывал, трепал по волосам или по плечу, поощрял читать книги, хотя сам предпочитал для чтения что-нибудь легкое, наподобие французских галантных романов. Князь прочил Михалу в дальнейшем карьеру в качестве своего секретаря, который мог бы с большим умением заниматься княжеской перепиской и являться опытным советчиком-консультантом в делах политических.– Этот паренек сделается со временем вторым Огродским! – говаривал князь.