Но в этом он, пожалуй, совершенно ошибался! Огродский, шляхтич, воспитанный при дворе Станислава Понятовского-старшего, получил образование в Краковском университете, затем учился в Голландии. Многие считали его редкостным человеком, говорили, будто он знает в лицо всех поляков и литовцев, знает все об их браках, денежных делах и разного рода приключениях. Он был трудолюбив, точен, скромен, терпелив, умел хранить тайны семейства своего патрона, отличался безупречной нравственностью… Если бы князь более внимательно приглядывался к своему окружению, то есть, в частности, к Михалу Доманскому, он, наверное, никогда бы не предположил сделать из этого мальчика «второго Огродского»! Дело в том, что Михал вовсе не был наклонен ни к точности, ни к безупречной нравственности. Он мог быть верным и мог хранить чужие тайны, но… он слишком много мечтал о свободе для себя и хотел обрести эту свободу как возможно скорее. Он не был осторожен. Он вовсе не годился на роль преданного секретаря. Нет, не годился!..
   Михал уже знал, что князь Радзивилл будет содействовать его обучению в Краковском университете, то есть будет выплачивать ему каждый месяц некоторую денежную сумму. Это уже было хорошо, а о том, что же будет происходить дальше, Михал покамест не хотел задумываться…
   Но к разговорам, ведшимся в дворцовых покоях почти непрерывно, Михал прислушивался внимательно.
   Говорили о малых сеймах, о выборах депутатов, о том, что магнат, стремящийся сделаться человеком влиятельным, стремится непременно к тому, чтобы большинство коллегии депутатов составляли его друзья и доверенные лица. С этой целью он делает все возможное, чтобы на сеймах, где он пользуется влиянием, выбирали тех, на кого он может твердо рассчитывать. И в то же время он старается помешать избранию кандидатов, у которых он не пользуется доверием… Михал вскоре решил для себя, что подобное положение вещей никак нельзя полагать хорошим для государства. Он постепенно пришел в своих размышлениях к выводу о необходимости чрезвычайно сильной, то есть абсолютной королевской власти для обуздания всех этих необузданных дворянских демократических институций. Но далее в его юношеских размышлениях происходили некоторые странные зигзаги. Разумеется, абсолютная королевская власть способствовала бы поправлению многих дел и обстоятельств Польского государства, но… Разве подобная власть не являлась бы тиранической, как в России власть императоров?.. И разве тираническая власть хороша? То есть разве можно признавать тираническую власть хорошей, можно ли признавать тираническую власть благом?.. Но ведь самое важное состоит в том, что тираническая власть непременно ограничит свободу одного конкретного человеческого существа, Михала! Это самое важное! Все остальное, все эти рассуждения о благе народа, об укреплении государства, все это, в сущности, пустые слова! Кому нужно благо это самое народа, укрепление какого-то государства, если я, я не буду свободен?!. Моя свобода, стремление мое к свободе – вот что важно!..
   Обыкновенно подобные суждения называют эгоистическими, вместо того чтобы называть их искренними.
* * *
   Михал думал о ней, хотя и редко, но думал. Ему и в голову не приходило, что они могут переписываться. Да и возможно ли было это? Он даже не знал, умеет ли она читать и писать.
   Михал надеялся на поездку во Францию, в Париж, вместе с князем. Однако надежда не оправдалась, князь не взял Михала с собой в Париж, хотя и расстался с ним вполне благосклонно, пообещал призвать его к себе снова, когда вернется, и посоветовал старательно готовиться к поступлению в университет, подтвердив свое намерение поддерживать Михала деньгами…
   Михал, в свою очередь, принужден был вернуться в Задолже, где провел полгода. Он действительно готовился поступить в университет.
* * *
   Михал вернулся зимой, приехал на Рождество. Отец все же не полагал, что сын его уже в состоянии путешествовать один, и послал за ним слугу. Михал был даже и рад увидеть знакомое с детства лицо отцова человека. Снова потянулась дорога, зимняя, когда ездить легче, нежели в летние месяцы, потому что ухабы, кочки и рытвины прикрыты снегом, сглаживающим всё. Были снова ночлеги в трактирах, где не так уж вкусно кормили…
   Заехали в имение мужа Хеленки, это было по дороге. Здесь пурга задержала их, здесь и встречали, отпраздновали Рождество.
   Хеленка встретила младшего брата с большой радостью. Она искренно счастлива была видеть его таким уже большим, почти взрослым. Сама же она показалась ему несколько увядшей. Она потолстела, ее русые волосы словно бы поредели, во рту уже недоставало нескольких зубов. Муж ее показался Михалу неучем, держался простецки, хотя и дружелюбно, одевался по старинке, в старинного покроя кунтуш, сапоги его были порядком стоптаны.
   Однако Хеленка была довольна своей жизнью, с гордостью показывала брату своего маленького сына; то помыкала мужем, то слушалась беспрекословно, то ласкалась. Муж ее также был вполне доволен. Глядя на них, Михал клялся про себя никогда, никогда не зажить подобной пошлой жизнью!..
   И все же Хеленка испытывала некоторое чувство робости, глядя на брата и разговаривая с ним. Она видела, что в сравнении с ней он воспитан куда более тщательно. Он отнюдь не вел себя с ней и с ее мужем заносчиво. И все же она робела, глядя на этого, уже и не подростка, уже почти взрослого юношу. Он очень вытянулся за то время, что они не видались; сделался даже и очень высок при очень сильной худобе. Он порою щурился, потому что с возрастом оказался несколько близоруким. Лицо его имело выражение даже и кроткое, и уж во всяком случае задумчивое. Очень часто он мог показаться юношей, погруженным в свои мысли и не обращающим внимания на окружающий мир. Он был одет просто, не по французской моде, не так, как одеты были шляхтичи в Кракове, куда Хеленка ездила с мужем вскоре после свадьбы. Но в его одежде, подчеркивающей его красивую худобу, ясно виделось изящество и то, что возможно называть «стилем». Он вез с собой сундучок с книгами… Он изящно ел и пил… И все это заставляло старшую сестру испытывать робость…
   Но празднование Рождества налагало на молодую хозяйку много трудов и обязанностей. Хорошее приготовление красного борща, жареного карпа и взвара из чернослива и изюма требовало серьезного надзора на кухне. Хеленка не только присматривала за кухаркой, но и сама чистила, резала, раскатывала тесто… Муж ее говорил Михалу, что если тот приедет на Пасху, вот тогда получит угощение на славу! Михал слушал его восторженное описание приготовлений к пасхальному завтраку…
   – … таких пуховых баб, таких мазурок и маковников, какие печет моя Хеленка, ты ни в Кракове, ни в Варшаве не попробуешь даже в самых богатых домах! А что, как тебя кормили у князя?..
   Подобные разговоры представлялись Михалу чрезвычайно пошлыми, но ведь нельзя же было высказать это человеку, который вполне по-доброму к тебе относится, мужу твоей единственной сестры! Михал отвечал машинально, что кухня в княжеском дворце была хороша, но много французских кушаний…
   Михал тотчас пожалел о своих нечаянных словах о французских кушаньях во дворце князя, потому что зять принялся в ответ рассуждать пошло и скучно о превосходстве польской пищи и о дурных свойствах французского характера, хотя, судя по всему, имел о французах самое приблизительное и предвзятое представление…
   Слушая вполуха многословные рассуждения зятя, Михал вдруг вспомнил очень ярко свою давнюю подругу, и как они забавлялись в детстве смешной и странноватой игрой «в бяки», нарочно говорили друг дружке разные гадости… Хорошо было бы увидеть ее вновь! Где она? Живет ли она по-прежнему в деревне, в доме старухи-татарки?..
   Эти вопросы Михал не мог задать ни сестре, ни зятю…
   Хеленка уговорила брата погостить подольше.
   – Не знаю, хорошо ли это будет… – задумчиво отвечал Михал. – Ведь отец ждет меня…
   – Какой ты! – Хеленка покачала головой. – А я-то?! Я разве не скучала по тебе? А отцу я пошлю передать, что ты приедешь попозже!..
   Зять горячо поддержал ее.
   Начались шумные гулянья, поездки по гостям. Впервые Михал принимал участие в этих увеселениях как взрослый шляхтич. Ехал верхом на хорошей белой лошади татарской породы, пускал лошадь вскачь по снегу, наслаждался быстрой ездой. Радостно заметил, что верхом он ездит лучше, чем многие из числа молодых окрестных парней. Он держался в седле не только крепко, но и красиво, недаром учился верховой езде в несвижском имении Радзивиллов!..
   Прежде он и не замечал, сколько девушек в окрестных усадьбах. Да и как мог заметить, ведь сам был еще малым. А теперь плясал в шумной толпе девиц и парней. И девицы сходны были с мясистыми цветками на плотных крепких стеблях… Он уже и не одну держал за руки, в пляске закруживал; видел прямо перед собой блестящие глаза, разгоревшиеся тугие щеки… Но отчего же смутное чувство досады охватывало, отчего?.. Отчего это чувство досады мешало предаться безоглядно буйному веселью?.. Он знал, отчего! Потому что она совсем ярко ожила в его памяти, в его сознании… И в то же время он уже боялся, что ее больше нет в деревне, что он уже потерял ее и больше никогда не найдет!..
   Он решился ехать в Задолже на другой день. Однако на другой день его позвали участвовать в лыжных бегах. Отказаться было неловко, его могли счесть трусоватым неженкой, а ему не хотелось, чтобы о нем так думали, хотя мнение о нем этих людей и не очень занимало его. Как это обычно бывает, собралось множество народа, все кричали, топали, хлопали в ладоши, спрятанные в толстые рукавицы… Михала вовлекло в себя шумное веселье. Тут к нему подошли Стефан и Кшись; он и не узнал их. Прежде они были мальчики в праздничных кунтушиках, приезжали с отцами и матерями в Задолже на Рождество, а теперь вытянулись, выросли сильно, сделались совсем парнями большими. Обменялись с Михалом отрывистыми фразами сквозь смех и Михал узнал их. Ему показалось, что Стефан и Кшись выглядят куда лучше, чем он. Вдруг он застыдился, устыдился своего очень высокого роста и худобы. Теперь он широко раскрывал глаза и старался не щуриться, чтобы они не заметили, что он близорук. Настроение его испортилось. Он мгновенно стал подозрителен и приуныл. Он казался себе слишком высоким и худым, подслеповатым. Ему уже представлялось, что приятели его детства посмеиваются над ним исподтишка. Но, пожалуй, никто бы и не догадался, что этот юноша чувствует себя некрасивым, странным, неуклюжим. Лицо Михала, скуластее и несколько узковатое, выглядело замкнутым, губы сжаты, серые глаза смотрели холодно и отчужденно… Стефан и Кшись наперебой предлагали ему быть в паре. Они совершенно не поняли, не почувствовали его настроения; им казалось, что Михал очень изменился, зазнался вследствие своего житья в несвижском имении Радзивилла. Эти юноши также узнали Михала не сразу, а только когда зять его подтвердил, что, мол, да, это Михал Доманский и есть!..
   Михал, которому уже хотелось избавиться от чувства неуверенности и досады на себя, согласился бежать с Кшисем. Кшись взнуздал лошадь, вскочил в седло, Михал ухватился за вожжи, стоя на лыжах. Лошадь пошла, Михал пригнулся и бежал на лыжах. Толпа весело гомонила. Михал не смотрел по сторонам, но вдруг, словно подстегнутый, побужденный к этому, вскинул голову и слегка повернулся… Он отчего-то чувствовал, что увидит ее лицо. И увидел! Ему захотелось тотчас, чтобы поскорее завершились бега.
   – Скорее, Кшись, скорее! – громко закричал он, ощущая, как холодный колючий воздух забивается в горло…
   Михал закашлялся, невольно опустил руки резко и полетел в придорожный навал снега. Он не ушибся, но подумал, что это его падение может встревожить ее. Вскочил и машинально принялся стряхивать снег с одежды. Толпа весело шумела. Михал, не оглянувшись, пошел прочь. Взглянув на него, возможно было подумать, что он мрачен и холоден, но на самом деле он был радостно взволнован и знал, что сейчас найдет ее!..
   Кшись и Стефан, видя его мрачным, подумали, что он раздражен своим падением, и не решились досаждать ему, укорять или утешать…
   Михал плутал в толпе, кому-то поспешно и небрежно отвечал, кивал, не приостанавливался. Ее нигде не было, он заметался, круто сворачивал среди меховых одежд и румяных лиц… Наконец он выбрался к наскоро сколоченным из щелястых досок баракам, где расположились торговцы, продававшие по преимуществу разную мелочь, пригодную для подарков женщинам и девицам…
   Она стояла подле прилавка, где были разложены украшения, сработанные из мелкого речного жемчуга. Здесь торговали: пожилая еврейка в шерстяном платке поверх чепца и молодой еврей с кудрявой бородой, которая отчего-то сразу бросилась в глаза Михалу. Сначала он увидел эту бороду, а потом – старую женщину, и только потом – ее…
   Она стояла чуть поодаль от прилавка. На ней было длинное зеленое платье в смутных темных узорах, а поверх – овчинная, с проплешинами, епанча, «ябынгачка», татары называли такую одежду. На волосы, темные-темные, и даже немножко блестящие, наброшен был платок из козьего пуха, белый, длинные концы платка спускались на грудь. Все это он быстро увидел и тотчас увидел ее маленькие ноги в стоптанных сапожках… И сначала, в какие-то доли первого мгновения, он вдруг не узнал ее. Она ведь тоже выросла, стала почти настоящей девушкой, уже не девочкой-подростком… Ему показалось, что ее темные-темные глаза сияют радостно. Да так оно и было… И она тоже не тотчас узнала его. Она вдруг даже испугалась, прижала к груди маленькие руки в потертых рукавичках. Не сразу она узнала в этом долговязом парне своего давнего друга Михала…
   Но как только они узнали друг друга, метнулись друг к другу, но даже не схватились за руки, встали друг против друга, улыбались друг другу… Быстро заговорили, перебивая друг друга, смеясь коротко, прерывисто, жадно впитывая глазами, широко раскрытыми, это новое обличье друг друга…
   Он сказал ей, что он здесь у сестры. Она быстро отвечала: «Я знаю». Он спросил о Зиновии, и девочка быстро отвечала, и глаза ее уже не блестели:
   – Она умерла.
   И быстро заговорила, что к началу лета за ней приедет родственник ее матери и возьмет ее в свою семью, а покамест она живет у Лойба… Ее рука в овчинном рукаве махнула быстро в сторону еврея с кудрявой бородой… Она быстро сказала, что после одинокого житья с Зиновией слишком ей шумно в большой семье, где много маленьких детей… Лойб купил хатенку Зиновии и, собственно, потому и содержал в своей семье девочку, ожидая, когда за ней приедут…
   Она примолкла, и он поторопился спросить быстро и серьезно:
   – Ты приехала, потому что знала: я здесь?
   Он обрадовался, когда она не стала отпираться и даже и ничего не ответила словами, только глаза ее темные-темные снова засияли, и она так просто и легко и мелко закивала утвердительно…
* * *
   Михал вернулся в Задолже в повозке Лойба.
* * *
   Его даже немного удивляло, с какою жадностью набросилась она – и для него совершенно вдруг – на все эти его новые познания, как захотелось ей все это впитать, выучиться самой… Он обмолвился о привезенном сундучке с книгами. Она тотчас, даже и не попросила, потребовала от него эти книги. И он растерялся и вдруг спросил растерянно:
   – Ты умеешь читать?..
   И она с интонацией какого-то странного, почти горячечного нетерпения отвечала, что ведь он знает, должен знать: она умеет читать!..
   И она перечитала вдруг и с быстротою, также почти горячечной, многие его книги, и те, которые он привез в сундучке, и остававшиеся дома… Но это ее внезапное пристрастие к чтению развлекало его и придавало ей в его глазах новое обаяние… Но было в этом пристрастии и нечто неясное. Еще немного, и он бы спросил, зачем ей это нужно!.. И все-таки он не спрашивал, потому что его вдруг пугала сама возможность подобного вопроса, ведь с этим вопросом могло быть связано ее будущее, ее дальнейшая жизнь, которая произойдет уже без него. И когда простая и холодная логика говорила ему, что их расставание неминуемо, он пугался, даже отчаяние охватывало, и он ни о чем не спрашивал…
   В их отношениях появилось предчувствие, предвкушение чего-то, что должно было случиться. Она трепетала, по-детски боялась и страстно желала… Он сознавал, что должен быть решительным и… не мог быть решительным!..
   И когда он принялся, удовлетворяя ее горячие просьбы, учить ее стрелять из пистолета и ездить верхом, он ощущал всем телом, что эти занятия заменяют им обоим в какой-то степени то самое, так желанное им…
   Впрочем, сначала он все же заметил ей, что девушки не учатся стрелять. Она смерила его насмешливым горячим взглядом. И он понял тотчас из этого ее взгляда, что ведь подобными предупреждениями ей он совершенно причисляет себя к таким, как его зять, или к таким, как торговец Лойб, потому что и провинциальный шляхтич и деревенский торговец существовали, подчиняясь определенной сетке мелочных законов и жизнеустроительных правил; были даже особые правила нарушения всех этих законов и правил… Михал быстро сдвинул брови, нахмурился на мгновение и сказал, что будет учить ее…
   Они забирались в чащу. Карманы его кафтана оттягивали два пистолета. Отец, радуясь его приезду, подарил ему пару пистолетов – отличные – французский кремневый замок. Присев на корточки, Михал заколотил пули… Она скоро выучилась заряжать. Они стреляли поочередно, отходили от большого дуба все дальше и дальше, прицеливались по очереди и стреляли в ствол, палили поочередно в воздух, вверх, в это весеннее небо, голубовато-белое – полосами…
   Он приезжал верхом, с другою лошадью в поводу. Она гладила вытянутую лошадиную голову, ногти ее смугловатых пальцев были совсем светлыми на коричневой лошадиной коже… Михал тянул рысью на высоком коне, украшенном бубенцами и цепочками. Ноги в сапогах упирались крепко в стремена, меховая оторочка кафтана моталась по лоснистому крупу… Он бросал поводья и лошадь с фырканьем ударялась в бег… Она держалась в седле такая легкая, улыбалась, растягивая губы, нарочито упирала согнутую в локте тонкую руку в желтом рукаве татарского платья… Серая кобыла стояла тихо, чуть насторожив уши… Потом кобыла нагибала голову, грива чуть дыбилась… Она сидела в седле по-мужски, длинная юбка платья задралась, видны были татарские шаровары из крепкого холста, сплошь покрытые кожаными латками-нашивками… Выезжали на зеленую равнину, светлую – белые цветки в зелени травы – купы кустов, озерца-лужицы темной воды с отражением неба… Взвивались конские хвосты темноволосые… Она проверяла недоуздок – не слишком ли затянут суголовный ремень… Она хорошо чувствовала настроение лошади, быстро выучилась всем тонкостям ухода, знала, как чистить, поить, выводить… Пускали лошадей вскачь… во весь опор… Лошади горячились… Он догонял ее… Она привставала на седле… Топот копыт вдруг начинал греметь в его ушах… И он нарочно не догонял ее, отказывался… Она останавливала лошадь. Он подъезжал, и они медленно ехали рядом…
   Удивительным может показаться, но во все это время они совсем мало говорили друг с другом. Читая его книги, она ни о чем не спрашивала его, да и у него не возникало желания объяснять ей что-либо… Им обоим не хотелось говорить, обмениваться многими словами, как будто в их отношениях было нечто такое, не то чтобы взаимно понимаемое, но воспринимаемое без многих слов…
* * *
   Отец посматривал на него сердито, но не решался бранить. Странная хмурость и холодность в серых глазах сына, то, как сильно Михал вытянулся и повзрослел, останавливало отца. Доманскому-отцу вдруг казалось, что его сына связывают с князем какие-то особенные отношения симпатии и покровительства. Поэтому отец не бранил Михала, не говорил, что надо бы побольше заниматься, готовясь к отъезду в Краков, и поменьше паясничать… Ее также не притесняли в семье Лойба. Его мать и жена не принуждали девочку работать по хозяйству, не поучали ее и также не бранили, но между собой часто говорили, что было бы хорошо, если бы ее увезли от них поскорее…
* * *
   Она сидела на траве среди берез, как будто теснившихся вокруг нее белыми с черными пятнами стволами. Деревья составляли белую зыбкую стенку с зелеными просветами. Издали девочка могла увидеться пестрым зыбким пятном, большой пестрой птицей. Она пела, охватив тонкими руками в пестрых рукавах приподнятые и обтянутые пестротой платья колени —
 
Ой, ты, калына! Ой, ты, чирвонная! Чого рано зацвела?
Ой, ты, деучина! Ой, ты, молодая! Чого худо змарнила?..
 
   Ни она, ни Михал не имели, в сущности, никакого отношения к пинчукам, среди которых им выпало жить, и даже и не испытывали к этим крестьянам никакой особенной приязни. Полесье представлялось и мальчику и девочке ужасным захолустьем, паршивой дырой, где они вовсе не хотели бы прожить до конца своих дней. Но когда ей вдруг хотелось петь, она запевала именно пинчукские, диковатые протяжные песни. Но чем более они отдалялись от своего детства, тем более виделось им их детство в обаятельных красках…
   Он уже видел ее среди белых стволов на поляне. Он пошел быстрее, быстрее, побежал и выпрыгнул прямо перед ней. Еще не видя его, она перестала петь, лицо ее, нежное, свежее, очень живое, словно бы лучащееся теплом, выражало странную энергическую задумчивость… Но едва она увидела его прямо перед собой, глаза ее выразили веселость, даже несколько бесшабашную…
   Он быстро протянул руки, она протянула руки ответно, он поднял ее с земли, с травы… Схватившись за руки, топая, припевая, они сплясали наподобие того, как пляшет пара в обертасе… Он то видел ее всю, маленькую и будто бы точеную, то хватал глазами отдельные черты ее облика… Взгляд его метнулся книзу…
   – Я куплю тебе новые чоботки! – быстро воскликнул.
   Она ничего не сказала, топая ритмически. Схватились за руки закружились, отпустили руки с размаха… Собирались на ярмарку в Пинск. Это было далеко. Он пришел с лошадьми, лошади были привязаны за рощей, для нее привел рыжую кобылу, для себя – вороного жеребца. Лошади повертелись на месте, затем подпрыгнули разом и пошли под молодыми всадниками. Шли крупной рысью, перескакивали канавы, затем – шагом, давая лошадям отдохнуть…
* * *
   На ярмарке, в шуме и толчее незнакомых людей, они почувствовали себя веселыми, как маленькие дети, когда веселятся; веселыми, свободными, бесшабашными… Для поездки он взял деньги у отца, который дал деньги, не споря, глядя несколько смущенно в лицо сына; глаза Михала, серые, могли показаться прозрачными и смотрели холодно… На самом деле Михал и сам робел, но взглянув на его холодное недвижное лицо, никто бы этого не предположил…
   Играли на смычковых и струнных татары-музыканты, в халатах и подпоясанных кушаками шароварах; покачивали в такт головами в цилиндрических шапках… Михал и она, оставив лошадей у коновязи платной, бродили в толпе, шалые, разгоряченные, сияя горячими глазами и улыбающимися губами… Он принялся покупать ей подарки, чувствуя желание быть все более и более щедрым; купил сырсаковый, шелковый, слуцкий пояс, зеркальце с крышкой, украшенной жемчужинами, темно-красные чоботки, большой медовый пряник…
   Они вышли к реке, она сняла старые стоптанные сапожки, размахнувшись, закинула в Пину… Потопала ногами, маленькими ногами в новых сапожках… Они вернулись в ярмарочную толпу, снова бродили, приостанавливались и долго и смело целовались… Они уже знали, что будут принадлежать друг другу, сегодня…
* * *
   Дождь пошел, когда они подъезжали к березовой роще. На горизонте появились молнии острым сверканием. Загремел, пугая, гром. Они тотчас промокли и смеялись, блестя глазами…
   – Правда ли, что еврейский Мессия примчится на белом коне в грозу?[18] – спросил Михал.
   – На белом осле! И ни в какую не в грозу! Это будет в Иерусалиме! – Она громко расхохоталась…
   Целовались долго, уже томясь… он мял ее маленькие груди, она кусала белыми зубами его рот, темные губы… Дождь, хлынувший внезапно, исчез так же мгновенно… Закатное солнце сушило траву, все равно мокрую… Они были на мокрой траве, срывали друг с друга одежду…
* * *
   Он вернулся домой около полуночи, собрался за ночь, спать не хотелось. Рано поутру он сказал отцу, что едет в Краков. Утром выехали верхами, он и один из слуг. Отец велел ему сначала ехать в Львов, к одному из своих братьев. Из Львова поехали уже в Краков, добирались уже на почтовых…
   В Львове дядя принял его хорошо, оставил погостить, заказал ему у хорошего портного новую одежду. Сыновья и дочери, двоюродные братья и сестры, обходились со своим деревенским родственником без лишней спеси. Башенный город приводил его в настоящий восторг, но вдруг, прогуливаясь мимо Пороховой башни, он принимался пересчитывать плитки мостовой, а потом ярко вспоминал утро своего отъезда из родного дома… Тоже моросило отчего-то, было отчего-то пасмурно… Он помнил, что боялся увидеть ее, боялся, что она вдруг прибежит; ведь тогда, зимой, она приехала… И с этим страхом, под моросящим дождем, он покидал Задолже…
   Но почему? Разве можно, разве это возможно, разве это возможно было определить, то есть определить его поступок, то, что он сделал, определить как обыкновенное мужское… Разве можно было сказать, что он соблазнил и бросил девушку?.. Нет, конечно, нельзя было сказать такое. Он не соблазнял ее. Определить то, что они сделали, как это самое «соблазнение» – это было бы пошло!.. Но он пытался понять, что же все-таки произошло? Он любил ее по-прежнему, если можно было называть их отношения словом «любовь»… Он любил ее. Но он знал, сейчас знал, что он не хочет видеть ее… Как же это?.. Это ведь было нехорошо, то, что он бежал, убежал от нее, ведь от нее убежал, скрылся тишком… Он не мог понять себя, он так и не понял себя, и после, уже в Кракове, запретил себе думать о ней. Он и не думал, он только внезапно просыпался ночью в припадке страшного сердцебиения и сознавал, что эти припадки – всего лишь замена его возможных мыслей о ней, мыслей, которые он запретил себе!..