IV

   Какое‑то жуткое, напряженное ожидание, шепот собравшихся, казавшийся зловещим в этих просторных покоях, еще недавно наполненных шумным весельем, действовали удручающе на князя Шастунова. Ему минутами казалось, что свечи в золотых канделябрах меркнут, чадный туман нагоревших светилен стоял в воздухе, затемняя глаза. Слышался только зловещий гул сдержанных голосов. Словно какие‑то тени реяли в воздухе.
   Здесь же, в этом самом Лефортовском дворце, грозный первый император справлял свои молодые оргии, празднуя победу над утопавшей в крови Москвой!.. И здесь кончал жизнь его последний мужской отпрыск.
   Голова Шастунова кружилась. Он чувствовал словно дурноту. Он глубоко вздохнул, выпрямился, оглянулся кругом и вдруг вздрогнул. Его взгляд упал на крупную фигуру Лопухина, пробивавшегося среди толпы в сопровождении графа Левенвольде. Бледные щеки его мгновенно покраснели. Это не укрылось от капитана Сумарокова.
   – А – а, – шепотом в ухо князя произнес он, – муж нашей первейшей красавицы и в сопровождении друга.
   Было в его тоне что‑то, что не понравилось молодому князю. Глаза его потемнели, и он в упор посмотрел на капитана.
   – Да, да, – продолжал Сумароков, – ведь вы знакомы с его женой, Натальей Федоровной? Помните, вы так много катались с ней на прошлой неделе е гор на Москве – реке?
   Помнил ли Шастунов!
   – А этот красавчик, – шептал Сумароков, – граф Левенвольде, вы тоже его видали. Да, на него приступом идут наши дамы.
   Шастунов страшно побледнел и срывающимся шепотом сказал:
   – Я прошу вас, капитан, замолчать…
   Сумароков с некоторым удивлением взглянул на него, пожал плечами и отвернулся. Ему было непонятно раздражение князя. Весьма естественно, что молодой князь, познакомившись с Лопухиной, сразу влюбился в нее. Это была участь всех, кто приближался к ней. Естественно, что Лопухина, по врожденной привычке, подавала ему надежды. Но неестественна была наивность князя. Кто же не знал в обеих столицах, какую роль играл при ней Левенвольде? Чего же раздражаться? Это так просто. В любовной игре, как и во всякой, – каждый сам за себя.
   Все эти мысли мгновенно промелькнули в уме Сумарокова, и он снова пожал плечами.
   Лопухин, озабоченный и хмурый, прошел, ни на кого не глядя, через толпу в дальние покои, где еще с утра сидели тетки государя – Екатерина, герцогиня Мекленбургская, и царевна Прасковья, эти бледные» Ивановны», как их называли при дворе.
   В толпе произошло движение. Образовался широкий проход от самых дверей. Голоса смолкли. Настало мгновенное молчание. В двери входила цесаревна Елизавета. На ее пышных, темно – бронзовых волосах не было пудры. Молодое лицо ее горело и от мороза и от волнения. Большие голубые глаза сверкали. Во всей ее фигуре, рослой и крупной, с высокой грудью и узкой талией (ей было в то время двадцать лет), было что‑то властное, гордое и самоуверенное, напоминавшее ее великого отца. Следом за ней шел ее адъютант, тридцатитрехлетний генерал, красавец Александр Борисович Бутурлин, и стройный, изящный мужчина с энергичным и насмешливым сухим лицом, ее лейб – медик Лесток.
   Многие с любопытством глядели на молодого генерала. Всем была известна его давняя близость к цесаревне Елизавете. Когда об этой близости донесли Петру II, он частью под влиянием ревности, частью по интригам Алексея и Ивана Долгоруких, ненавидевших цесаревну, отделался от Бутурлина, послав его командовать украинскими полками, к великому горю Елизаветы; это было весной предыдущего года.
   Узнав в своей глуши о предстоящей свадьбе императора, Бутурлин, рискуя навлечь на себя его гнев, пользуясь своим положением» персоны четвертого класса», никого не спрашивая, поспешил ко дню бракосочетания императора в Москву. Но он поспел не к брачным торжествам. Елизавета была несказанно рада его приезду и оставила его у себя в прежней должности камергера и адъютанта.
   Едва отвечая на поклоны низко склонявшихся перед ней сановников, она прошла во внутренние покои.
   Цесаревна проживала в это время в подмосковном селе Покровском. Там, окруженная верным и преданными людьми, она в полной мере наслаждалась жизнью и чувствовала себя маленькой царицей. Узнав об опасности, угрожающей Петру, она поспешила приехать в Москву. После ее ухода шепот на несколько минут стал оживленнее, но скоро затих, и опять жуткое чувство ожидания охватило зал.
   А тот, кто являлся причиной всех разыгравшихся страстей, интриг, опасений, надежд и отчаяния, отрок – император, лежал в бреду, беспомощный, слабый и умирающий. И был он уже не императором, отходя туда, где нет ни царей, ни рабов, где все равны, – а просто бедным, жалким, одиноким мальчиком, сыном несчастного отца, выросшим без матери, никем не любимым, иначе как император, с никем не согретым маленьким сердцем, которому так нужна была теплая ласка и любовное слово правды.
   На своей высокой постели под балдахинами, затканными золотыми орлами, он метался в предсмертном бреду. Его лицо представляло страшную, вздутую багровую маску.
   Бессвязные слова вырывались из его опухших, воспаленных губ. Кому он был дорог? Разве этому старику с сухим, жестким лицом, с большими умными глазами, что сидел у его кровати и держал в руках его горячую, вздрагивающую руку. Да, быть может, только ему, этому немцу, своему воспитателю, вице – канцлеру, гофмейстеру двора, барону Генриху Иоганну Остерману, смешно переименованному царицей Прасковьей, женой царя Иоанна, в Андрея Ивановича.
   Если бы этот Андрей Иванович мог плакать, он бы плакал сейчас. Но сухие глаза его глядели ясно, и только подергивание губ и судороги щек обнаруживали его глубокое горе. Он так любил этого мальчика!
   В углу, закрыв лицо руками, молча сидел Иван Долгорукий, любимец и друг умирающего императора, брат его невесты. Но едва ли его отчаяние было вызвано чувством любви, благодарности и дружбы. Он слишком высоко был вознесен, чтобы не бояться падения. Кто еще? Бабка царица? Мать его несчастного отца, выживающая из ума, замученная его дедом, отрекшаяся от жизни монахиня Елена, в миру Евдокия? Никого! Никого!
   Остерман тихо прижал руку Петра к губам, и ему показалось, что он обжег губы.
   Вошедший в комнату Лесток, присланный цесаревной, молча и беспомощно стоял в ногах постели. Вслед за ним вошли архиепископы для совершения обряда соборования, за ним проскользнул князь Алексей Григорьевич и, подойдя к сыну, что‑то торопливо зашептал ему.
   Петр заметался. В его бессвязном бреду можно было различить слова: «Наташа… пора… едем… полк…»
   Он поминал свою рано умершую сестру, которую он так нежно любил и которая так любила его. Вдруг он поднялся. Опухшие глаза его с трудом раскрылись. Он сделал движение встать с постели и ясным голосом произнес:
   – Запрягайте сани, хочу ехать к сестре…
   С этими словами он упал на спину и захрипел. Тело его вздрогнуло, он вытянулся и застыл.
   – C'est la mort[2], – произнес Лесток.
   Остерман припал к руке почившего.
   Иван Долгорукий громко зарыдал.
   Бедный мальчик! Да, ты пошел к своей сестре – искать ее в безграничных пустынях вечности…
   Был в начале первый час ночи на 19 января 1730 года.
   По какому‑то странному инстинкту шепот прекратился в залах дворца. Словно ангел смерти пролетел по всем залам прежде, чем проникнуть в спальню умирающего. Но вот из задних комнат послышались крики, чье‑то пронзительное рыдание. Толпа дрогнула, многие осенили себя крестным знамением. На пороге бледный, с мутными глазами, растрепанными волосами появился Иван Долгорукий. За ним виднелось испуганное лицо его отца. Иван остановился на пороге и хрипло произнес:
   – Петр Второй, император и самодержец всероссийский, ныне преставился.
   Он сделал два – три неверных шага вперед и, обнажив шпагу, воскликнул:
   – Да здравствует императрица Екатерина! Гробовое молчание ответило ему.
   – Да здравствует императрица Екатерина!
   На этот раз за ним раздался слабый и неуверенный голос его отца:
   – Да здравствует императрица Екатерина!
   Иван посмотрел вокруг тусклыми глазами. Он встретил враждебные и насмешливые лица. Василий Владимирович быстро подошел к нему и крепко схватил его за руку.
   – Ты с ума сошел, – сказал старый фельдмаршал. – Иди домой! Ты не в себе.
   Иван еще раз кинул вокруг себя беспомощный взгляд, вложил шпагу в ножны и, шатаясь, направился к выходу.
   Послышался гул голосов, движение. Некоторые направились поклониться телу императора, другие поспешили уехать, частью из боязни заразы, частью охваченные тревогой за свою дальнейшую судьбу. Третьи в ожидании чего‑то, собираясь группами, оживленно совещались. Дворец значительно опустел.
   Стоявшая с непокрытыми головами у дворца толпа, крестясь, медленно и тревожно расходилась.
   В числе прошедших к одру императора были верховники, а за ними следом прошли и Шастунов с Сумароковым. Архиепископы читали молитвы. На коленях около постели стояли Екатерина и Прасковья, плача и крестясь. Елизавета судорожно прильнула к руке Петра и тихо шептала:
   – Петруша, Петруша, ненаглядный…
   Напрасно Лесток старался оторвать ее от трупа. Верховники и все вошедшие преклонили колени. Через несколько минут фельдмаршал Долгорукий поднялся и тихо произнес, наклонясь к уху Головкина:
   – Не надо терять времени. – И верховники, а также фельдмаршал Голицын и Ягужинский один за другим тихо вышли из комнаты.
   Шастунов и Сумароков получили приказание ждать дальнейших распоряжений и не отлучаться из дворца. Верховники прошли в задние апартаменты.
   Потрясенный всем пережитым, Шастунов опустился в широкое кресло. Сумароков тоже притих и озабоченно ходил из угла в угол.
   Глаза Шастунова слипались. Запрыгали огни, завертелся красный камзол Сумарокова, и он задремал.

V

   Была роковая ночь, когда судьба бросала на чаши весов вечности жребий России. От случайности, мгновенной решимости одной или другой группы или лица зависела судьба России.
   Потрясенная Елизавета ехала к себе домой, сидя плечо к плечу с Бутурлиным; против них в санях поместился Лесток.
   – Ваше высочество, – с оживлением говорил по – французски энергичный француз. – Нельзя терять ни одной минуты. Помните, ваш великий отец говорил, что промедление подобно смерти. Не убивайте же своей будущности и будущности России. Один удар, и все будет кончено. Клянусь, я ручаюсь за успех. Ваше высочество, гвардия обожает вас. Дозвольте нам действовать. Тут близко казармы Преображенского полка. Велите ехать туда, явитесь солдатам, напомните им их прежнюю доблесть, славу их, верность вашему отцу, и они бросятся за вами в самый ад! И завтра мы провозгласим дочь Петра Великого русской императрицей. Вы – кротки и милосердны, вы успокоите Россию. Народы России благословят ваше имя. Кому же вы хотите бросить на жертву ваше наследие – алчным Долгоруким? Старухе монахине? Или чужеземцам – голштинцам, или, может быть, этим жалким» Ивановнам»?
   Горячий француз так волновался, что чуть не выпрыгивал из саней. Елизавета молчала. После волнений последних часов это ясное морозное небо, горящее звездами, близость Бутурлина, тесно прижавшегося к ней, действовали на нее расслабляюще. Ей хотелось одного – покоя и тишины.
   Горячая рука Бутурлина пожимала ее руку. Он тоже молчал, забыв в эти минуты обо всем, кроме этой красавицы, так неясно прильнувшей к нему.
   – Решайтесь, ваше высочество, – продолжал Лесток. – Решайтесь, пока не пропущен момент.
   Цесаревна с томной улыбкой почти опустила голову на плечо Бутурлина. Опасности, волнения, тревоги, быть может, монастырь или Шлиссельбург вместо трона – нет. Бог с ними, – и ленивым, томным голосом она произнесла:
   – Laissez done, cher Lestok, a demain, a demain!..[3]
   Она отнимала у себя десять лет царствования за минуты любовного отдыха.
 
   В то же время в Лефортовском дворце шли усиленные переговоры. В одном зале собрались представители Сената и генералитета с князем Черкасским, фельдмаршалом Трубецким и Ягужинским и архиепископы. В другом – министры Верховного совета, пригласившие с собой заседавшего в совете без звания министра сибирского губернатора князя Михаила Владимировича Долгорукого, приехавшего на бракосочетание своей племянницы, княжны Екатерины, государыни – невесты, и двух фельдмаршалов, Долгорукого и Голицына.
   Фельдмаршал князь Иван Юрьевич Трубецкой был заметно обижен тем, что верховники не пригласили его с собой. Под насильственной улыбкой скрывал свою досаду и генерал – прокурор Ягужинский.
   – Осьмиличный совет решит за нас, – насмешливо произнес новгородский архиепископ Феофан.
   Оставшиеся чувствовали себя растерянно и неловко. Они понимали, что верховники решают теперь вопрос государственного строения. Никто не решался начать говорить определенно. Настроение их было подавленное. Главной и страшной угрозой стояли перед ними Долгорукие. Если фельдмаршал Василий Владимирович пользовался общим уважением, так же как и Василий Лукич, то фаворит покойного царя Иван и его отец Алексей Григорьевич были искренно всеми ненавидимы за их глупую надменность, корыстолюбие и несправедливость.
   Князь Черкасский только сопел. Ему было решительно все равно, кто станет во главе правления, только бы там не было места Долгоруким. Ягужинский, стоя рядом с камергером князем Сергеем Григорьевичем Долгоруким, безобиднейшим человеком без определенных политических взглядов, хитро и тонко выспрашивал его о намерении Голицыных и Долгоруких.
   По предшествовавшей деятельности он знал князя Дмитрия Михайловича Голицына как приверженца представительного строя, вроде Речи Посполитой или английского. Голицын всегда проводил мысль, что подданные должны принимать участие в правлении государством, в делах как внутренней, так и внешней политики. Благодаря ему императрицей Екатериной был дан 21 марта 1727 года указ» О сухопутной армии и флоте с целью устроить их с наименьшей тягостью для народа». Предполагалось образовать комиссию» из знатного шляхетства и из посредственных персон всех чинов – рассмотреть состояние всех городов и земель и по рассмотрении наложить та-;) кую подать, чтобы было всем равно». Это было как бы уже шагом к признанию представительного строя.
   Ягужинский был уверен, что теперь Дмитрий Михайлович воспользуется случаем, чтобы осуществить свои любимые идеи. Так как прямых, бесспорных наследников не было, то являлось весьма вероятным, что избранное лицо согласится на известные уступки. Быстрый, изворотливый ум Ягужинского живо представил возможное положение дел, тем более что он уже ранее слышал кое‑что об уже готовом проекте Дмитрия Михайловича и об его словах, что необходимо прибавить себе воли. Ягужинскому, в сущности, было все равно, хоть республика, только бы самому стоять на верхах.
   Беспокойные взгляды все чаще и чаще останавливались на комнатах, из которых ждали появления верховников.
   Ягужинский говорил Сергею Григорьевичу:
   – Что ж, пусть решают. Но долго ли терпеть нам, что нам головы секут! Настало иное время. Не быть теперь самодержавию!
   – Это не мое дело, – ответил добродушный князь Сергей Григорьевич. – Я в такое дело не путаюсь и даже не думаю о нем.
   Ягужинский замолчал. Его все еще мучило перенесенное им унижение. Верховники не пригласили его с собою на совещание, несмотря на желание графа Головкина.
 
   В то же время и верховники, нервно и нетерпеливо, спешили покончить с вопросом. Несмотря на их видимую власть, они чувствовали шаткость своего положения. Ведь если бы фельдмаршал князь Иван Юрьевич Трубецкой был поэнергичнее или вздумалось бы цесаревне Елизавете явиться сейчас в Лефортовский дворец с ротой преображенцев, то их песенка была бы спета. Пока все еще ошеломлены – надо действовать. Надо прийти к соглатению между собою и заручиться согласием Сената и генералитета.
   Заседание начал речью князь Дмитрий Михайлович Голицын. Указав на то, что угасло мужское потомство Петра Великого, он заметил, что о дочерях Петра, рожденных до брака с Екатериной, не может быть речи и что завещание, оставленное Екатериной, не может иметь никакого значения, потому что, – добавил он, – «эта женщина, с ее прошлым, не имела никакого права воссесть на российский престол, тем менее располагать короной российской».
   – Надо думать, – закончил он, – о новой особе на престол и о себе также.
   После его слов наступило молчание. Его прервал неуверенный голос Алексея Григорьевича:
   – Покойный государь оставил завещание…
   – Завещание подложно, – резко ответил князь Дмитрий Михайлович. – Невеста государя не стала женой, и на нее не может переходить никакого права на престол.
   – Но позволь, князь… – начал Василий Лукич.
   Его прервал Василий Владимирович. Он встал во весь рост и, энергично ударяя по столу рукой, сурово проговорил:
   – Да! Это завещание подложно! Никто не вправе вступать на престол, пока еще находятся в живых особы женского пола, законные члены императорского дома….
   – Всего справедливее было бы провозгласить государыней царицу Евдокию, ведь она бабка покойного императора, – произнес граф Головкин.
   – Монахиня!.. – отозвался Алексей Григорьевич Долгорукий.
   – Насильный постриг!.. – весь вспыхнув, возразил старик Головкин.
   Но Дмитрий Михайлович прервал их. Он встал и своим спокойным, ясным, убедительным голосом громко сказал:
   – Я воздаю полную дань достоинствам вдовствующей императрицы, но она только вдова государя. Есть дочери царя, три дочери царя Ивана. Избрание старшей, Екатерины, привело бы к затруднениям. Она сама добра и добродетельна, но ее муж, герцог Мекленбургский, зол и сумасброден. Мы забываем Анну Ивановну, герцогиню Курляндскую, – это умная женщина, и в Курляндии на нее нет неудовольствий.
   Дмитрий Михайлович обвел всех вопросительным взглядом и опустился на место. Его предложение не было неожиданностью для некоторых из его товарищей по совету. По тонкому, до сих пор красивому лицу Василия Лукича скользнула довольная улыбка. Он вспомнил свое пребывание в Митаве четыре года тому назад, когда он по доводу курляндских дел ездил туда по поручению Меншикова. Это было после избрания Морица Саксонского курляндским герцогом. Герцогской короны домогался и кннзь Ижорекий. Старый и опытный соблазнитель. Василий Лукич сумел тогда легко, без особого труда, покорить вдовствующую герцогиню, не считая ее даже особенно ценной добычей ввиду ее обездоленного, униженного н» мизерного» положения. Он не без удовольствия вспоминал, как бесновался тогда ее камер – юнкер Бирон, только что приближенный к ней. В своем высокомерии он не считал этого камер – юнкера, заведовавшего конюшнями герцогини, за соперника и третировал его почти как лакея… Он вспомнил один вечер, поздний вечер, встречу его с Бироном перед опочивальней герцогини, дерзкие слова Бирона и нанесенную им Бирону пощечину. Бирон не забудет этого! Эти воспоминания мгновенно пронеслись в душе Василия Лукича. Он сумел бы вернуть свою власть над Анной, а Бирон… его просто можно не пустить в Россию. И твердым голосом Василий Лукич произнес:
   – Это самый достойный выбор.
   Алексей Григорьевич, видя, что дело с завещание» не находит поддержки, и привыкнув во всем следовать за Василием Лукичом, молча в знак согласия наклонил голову.
   Казалось, что избрание примиряло всех. Все хорошо помнили Анну во время ее приездов ко двору, по делам. Дела эти были исключительно денежные, и герцогиня тогда буквально обивала пороги у всех вельмож, имевших какое‑либо влияние при дворе. Все помнили, как бедная» Ивановна» была любезна, уступчива, внимательна.
   Такою члены совещания представляли ее себе и на основании этого склонялись к ее избранию, рассчитывая легко управлять ею.
   Молчание прервал фельдмаршал Долгорукий.
   – Сам Бог внушил тебе эту мысль, князь Дмитрий Михайлович, – торжественно начал он. – Она исходит от чистосердечной любви твоей к отечеству. – И могучим голосом, каким он командовал полками, он воскликнул: – Виват императрица Анна Ивановна!
   – Виват императрица Анна Ивановна! – поддержал его фельдмаршал Голицын.
   – Виват императрица Анна Ивановна! – раздались воодушевленные голоса остальные членов совещания.
   Когда смолкли крики, князь Дмитрий Михайлович продолжал:
   – Сам Бог указует пути России. Всем ведомо нам, что царь Петр Первый жизнь свою полагал за благоденствие России. Но прошло пять лет со дня его кончины, и что видим мы? На престоле женщина, возведенная на его ступени преступным властолюбием Меншикова. Женщина низкого рода, даже неграмотная… с этого началась гибель России. – Бледное лицо Голицына окрасилось ярким румянцем. – Кто же правил при ней! – высоким голосом продолжал он. – Воля ее была как тростник, колеблемый ветром! Меншиков, корыстный и жадный царедворец, Левенвольде, замечательный единой красотой, да он ли один! Бессовестные фавориты расхищали достояние народное!.. Бог призвал ее к себе… Что было после?.. Священна память отрока – императора, перед чьим неостывшим трупом мы только что преклоняли колени! Но что было при нем? Я не в укор говорю тебе, Алексей Григорьевич, – обратился он к вспыхнувшему Долгорукому. – Не вы, так другие… Не все ли равно? Надо сделать так, чтобы ни вы, ни другие не могли по – своему, своевольно править Россией. Нет, – с силой продолжал Голицын, – довольно мы терпели от бедствий самовластия с его фаворитами! Пора обуздать верховную власть благими законами! Надо полегчить себе и народу! Надо прибавить воли! – Он обвел всех присутствующих горящими глазами.
   – Как полегчить? – спросил Головкин.
   Он был сильно взволнован речью Голицына. Его старая голова тряслась. Он и сочувствовал, и боялся…
   – Императрица Анна, – продолжал Голицын, – не ожидала этой высокой доли. Мы предложим ей престол под условием деления ее власти с нами и народом.
   Одобрительный шепот прошел по собранию.
   Большинство уже заранее знало проект Голицына, В тайных заседаниях совета, с участием значительных сановников, неоднократно возбуждался этот вопрос, и были уже намечены границы императорской власти. Если он счел нужным громко сказать теперь об этом, то только для того, чтобы вновь единодушно было подчеркнуто состоявшееся раньше решение.
   – Нам надлежало бы, – продолжал он, – сейчас же составить пункты и послать их государыне Анне Ивановне.
   Стук в дверь прервал его слова. В комнату вошел барон Остерман. Его лицо, казалось, еще более похудело осунулось, нос заострился, но глаза глядели по – прежнему ясно нетвердо. Остерман, прихрамывая, опирался на палку.
   Его встретили почтительно и с удовольствием, и Дмитрий Михайлович тотчас же сообщил ему об избрании герцогини Курляндской, на что барон ответил, поглаживая свой острый подбородок:
   – Выбор натуральный и достойный.
   Затем Дмитрии Михайлович передал ему о решении собрания ограничить императорскую власть. Андрей Иванович задумчиво помолчал несколько минут и потом произнес:
   – Вы – природные русские, вы лучше знаете, что свойственно природе русского народа. Если вы можете считать себя сейчас по душе и крови представителями народа, к которому вы принадлежите, – то вы правы. Vox populi – vox Dei[4]. Мне нечего сказать. Но теперь, я полагаю, надо выйти и сообщить шляхетству и генералитету о выборе императрицы, чтобы не было нареканий на Верховный тайный совет.
   Старик поднялся и, тяжело опираясь на палку, медленно двинулся к дверям. Он словно еще больше постарел и захромал. Во главе с ним восемь вершителей судеб России вошли в зал, где ожидали их решения представители Сената, Синода и генералитета.

VI

   Еще далеко до рассвета, был всего шестой час, и цесаревна Елизавета мирно почивала, когда кто‑то вдруг сильно схватил ее за плечо и потряс.
   – Ваше высочество, – раздался над ее ухом нетерпеливый, резкий голос, – вставайте, ваша судьба решается… Вставайте же, ваше высочество, вставайте…
   С легким криком поднялась Елизавета и при ясном огне многочисленных лампадок, горевших пред киотом в углу, увидела взволнованное лицо Лестока. Лесток, как свой человек, вернулся во дворец цесаревны и на правах ее лейб – медика ворвался в ее спальню, несмотря на сопротивление фрейлины Мордвиновой.
   – Ради Бога, Лесток! Что случилось? – вся дрожа, спросила Елизавета. – Или идут арестовать меня?..
   – Вы дождетесь и этого, – взволнованно проговорил Лесток, – Я сейчас из Лефортова. Вопрос решен. Тайный совет провозгласил императрицей герцогиню Курляндскую.
   – А, вот как, – зевая, произнесла Елизавета. – Отвернитесь же, Лесток, я накину на себя пудермантель.
   Лесток стал к цесаревне спиной и с жаром продолжал:
   – Тайный совет решил все келейно, никого не спрашивая. Ваши архиепископы, сенаторы и генералитет ждали в соседней комнате, как бессловесное стадо. Они ждали долго…
   – Ну, теперь можете повернуться, – равнодушно прервала его Елизавета.
   Лесток с живостью повернулся.
   – Проводив вас, я поспешил вернуться во дворец. Верховники вышли после совещания и объявили свою волю. Свою волю, подумайте, ваше высочество, – горячо продолжал Лесток. – И Дмитрий Михайлович потребовал согласия. И от имени Сената, Синода и генералитета оно было дано. Никто не посмел возражать… Никто!